Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 68 страниц)
– Всех на виселицу, все подкуплены немцами! – глухо сказал один из офицеров и крепко-крепко выругался при общем сочувствии.
– Ох, немцы! – подхватил словоохотливый толстяк. – То ли еще, господа, творится?! Распутин…
– …Он очень удобная педаль для немецкого шпионажа. Хотя я его не улавливал в этом деле, но логически мне казалось всегда, что он шпион… Не сознательный, возможно, но, безусловно, подходящий «инструмент» для немецкой разведки. Через него очень легко узнавать, что делается в Царском… Вот вам факт… извольте, господа. Гришка ездил в Царское, а Рубинштейн Митька дал ему поручение: узнать, будет ли наступление, или нет… Причем Рубинштейн объяснял близким, что это ему нужно для того: покупать ли в Минской губернии леса, или нет… Потому что, если будет наступление, значит, можно покупать: а если не будет – деньги в другую сторону можно повернуть. Понимаете?.. Гришка очень хорошо выполнил шпионское поручение и получил от приятеля неплохой куш. Он же сам рассказывал… «Приезжаю, говорит, в Царское, вхожу: папашка сидит грустный. Я его глажу по головё и говорю: «Чего так?» А он отвечает: «Все мерзавцы кругом! Сапог нет, ружей нет – наступать надо, а наступать нельзя»… И государь привел факт: рассказывали ему, будто бы часть войск – полк – приводили представляться, а полк проходил в новых сапогах. Затем проходил другой полк – тоже в новых сапогах. Оказывается, они за пригорком переобувались! Пара сапог на двоих солдат! Царь просил проверить это. Оказывается, все верно. Вырубова – та все знает и тоже говорит: «Ах, верно…» Ну, так вот, государь говорит: «Наступать нельзя». – «А когда будешь?» – спрашивает Гришка. «Ружья будут только, через два месяца: раньше не могут. Ружья французы обещали, а пока не дадут – не могу».
– Кроме того, что вы нам рассказывали, Алексей Николаевич, вы не вспомните еще каких-либо фактов?
– Еще?.. П-пф-фу… мало ли что можно еще вспомнить, господа! Ведь в моем распоряжении… хм, в моем распоряжении были такие штучки… хм, было!
Он бросил на воду недокуренную сигару и торопливо, словно кто-нибудь мог помешать ему сейчас, продолжал:
– Всей России известно, как я боролся, когда имел власть, с немецким засильем. И я нажил врагов… я, правый человек, русский роялист… эх, господа! Против меня все эти челядинцы: Распутин, Штюрмер и другие… А с чего это началось? Когда я был еще в Думе, то обратил внимание на историю воссоздания русского флота… Мое внимание обратила на себя ревизия сенатора Нейдгардта… После моей речи о синдикатах я имел случай получить от одного лица всеподданнейшую докладную записку Нейдгардта – сводку о данных его ревизии. В этой записке он указывал на существование синдиката судостроительных операций, который образовало «Общество русских судостроительных заводов» вместе с разными немецкими фирмами: например, Виккерс и другие… Смысл этого синдиката, господа, был тот, чтобы отдельные фирмы не могли брать дешевле тех цен, которые, назначит это судостроительное общество, причем в синдикате было сказано совершенно откровенно: прибыль – ровно рубль на рубль! Каково?.. При таких условиях, рубль на рубль, можно построить не сто кораблей, например, а только пятьдесят. Кому это на руку – вы понимаете. Тут дело пахло военным судом, если быть честным и не смотреть на эту компанию покровительственно. Финансиро вал их «Международный банк». Тот самый, который, говорят, обещает сейчас Протопопову деньги на газету… заметьте это, господа! Патенты на оборону, патенты на миноносцы – все банку было известно в лице определенных лиц. А такими лицами оказались немецкий банкир Ландсгаузен (главный пайщик!) и австрийский подданный Заруба – удравший шпион, который частенько бывал у Распутина… Э, не все, не все еще, господа! – воскликнул толстяк, заметив, какое сильное впечатление, производит его рассказ. – П-ф-ф… а что еще было! Меня, например, интересовали электрические предприятия. Я был министром внутренних дел, – ну как же мне не интересоваться было всеми этими махинациями?! И вот мне агентура давала справки: когда заказывали фирме «Сименс и Гальске» и они в срок не исполняли, то неустойка с них не взыскивалась, а перекладывалась на дальнейшее. Когда, же русские фирмы пробовали выполнять такие же заказы и запаздывали, с них взыскивали, строго взыскивали, а заказы отбирали. Я пробовал вмешаться. Тогда один человек из кружка Бадмаева и Распутина пришел ко мне и говорит: «Вы, Алексей Николаевич, не в свое дело вмешиваетесь. Вы вылетите вон, потому что пошли дурным путем». Я только рассмеялся, а недели через три показывают мне одну немецкую газету, а там пишут про меня, что скоро я ухожу в отставку, что при дворе мной недовольны и всякое такое… И, правда, вышло так, как вам уже известно! П-п-ф-ф… я так разволновался, господа… Я до сих пор страдаю от этой несправедливости… Вы знаете… у меня ведь такое больное сердце… Вы сами, вероятно, догадываетесь…
Он замолчал, свесил голову, и тогда жирный, трехскладчатый подбородок его и свисающие, как опара, свиные щеки переползли через накрахмаленный стоячий воротничок, целиком почти закрыв его, и лицо, на котором уже не видно было сейчас опущенных долу всегда посмеивающихся, поблескивающих глаз, смертвилось, потухло.
– Вы не волнуйтесь, – сказал молчавший все время офицер в пенсне с модными квадратными стеклышками, с крылатыми рыжими бровями и нафабренными торчащими усами в «унтер-офицерскую» стрелочку. – Возмездие, Алексей Николаевич, скоро придет. Смыть позор с царского дома, вот что надо!
Он переглянулся со своими друзьями, и капитан Мамыкин вслед за ним повторил:
– О, возмездие придет… Собака получит собачью смерть. Не сегодня, так завтра, но это случится, – поверьте князю, Алексей Николаевич!..
Бывший министр поднял голову.
– Что вы хотите сделать, господа?
– То, что не удалось вам, ваше превосходительство, – вежливо, но чуть-чуть насмешливо ответил офицер в пенсне.
– Это не так мало! – усмехнулся толстяк. – Я все понимаю… Помоги вам бог, господа. Русские люди скажут вам от души «спасибо».
Бывшего министра Хвостова высадили у причала Петровской набережной.
Он сошел на берег в сопровождении одного из офицеров, торопливо, необычайно легко сбегал по трапу, семеня коротышками-ногами, – тяжелый, весь налитой жиром, бочкообразный, с апоплексически раздутой шеей.
– Ванька-встанька! – сказал о нем князь, хозяин катера. – А под Гришку все-таки лег. Тоже, знаете, скажу я вам, типус! Нанималась лиса на птичий двор… беречь от коршуна!.. Ну, вас куда теперь, капитан?
– Наискосок! – указал рукой капитан Мамыкин на ярко освещенный вдали, тихо покачивающийся поплавок.
Катер, перерезав Неву, взял курс к Летнему саду.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На тишкинском поплавке
Музыка играла почти беспрерывно. Мягко ступая, с подносами в руках, с раскачивающейся походкой канатоходцев, налетая друг на друга, но не сталкиваясь и не задевая никого из гостей, шмыгали между столиками татары-официанты в белых передниках. Теплой, густой струей шел запах кухни. Хлопали ловко выдернутые из бутылочных горлышек пробки, звенело стекло бокалов и рюмок, стучали ножи и вилки, – поплавок жил полной своей ночной жизнью.
– Еще мороженого хотите, Федя?
– Хочу.
Кивок официанту, и через минуту две вазочки – со взбитыми сливками и шоколадным мороженым – были на столе.
– Не будем торопиться, – сказал Асикритов. – Ночевать вы будете у меня.
– Вы думаете, дороги не найду домой? Чепуха! Я совсем не пьян.
– Я и не говорю, что вы очень пьяны.
– А, не очень?
– Не придирайтесь, мой друг! Пойдем ко мне, на Ковенский. Квартира пуста, мои хозяева все на даче, – сможете расположиться, как захочется. От меня позвоните своему дядюшке, чтоб не волновался…
– Уговорили… – И Федя с благодарностью посмотрел на Фому Матвеевича.
Он чувствовал довольно сильное опьянение, но сознаться в том не желал: в конце концов не так уж много выпили они сегодня, чтобы иметь «право на слабость», иронически усмехался журналист, и Федя, перемогая себя, старался не выдать своего состояния.
Как всегда, когда пьянел (а это иногда случалось во время студенческих пирушек), охватывала дрожь и некоторый озноб в коленках; так и тянуло схватить их и сжать цепкими руками; непременно холодными почему-то становились уши, и жесткая сухость ощущалась во рту: она поражала язык, он становился тяжелым, шершавым, трудно было говорить, и все время хотелось пить, пить или глотать что-либо холодное.
Мороженое сейчас совсем кстати, и Федя медленно, расчетливо – маленькими порциями – глотает его, запивая водой.
Ему кажется, что он постепенно трезвеет, да это и в самом деле так. Что ж, можно еще посидеть, понаблюдать публику, не правда ли, Фома Матвеевич? Журналист охотно соглашается; это входит даже в его планы. Он подзывает официанта:
– Один раз лампопо!
Федю смешит это непонятное, впервые услышанное слово, напоминающее почему-то цирковое восклицание эквилибриста или фокусника. А Фома Матвеевич, оказывается, большой поклонник этого напитка из холодного пива и меда с лимоном и ржаными сушками. Он пьет его и сам к себе обращается шутливо:
– Рцы ми, о, лампописте, коея ради вины к душепагубному умопомрачающему напою – алемански же речется лампопо – пристал еси?.. Хорош дьякон… а? – смеется он.
Между прочим, и здесь Фома Матвеевич не теряет зря времени: он давно уже вынул из портфеля и выложил на столик ворох сегодняшних газет и записную книжку, бегло просматривает статьи своих единомышленников, политических противников, делает какие-то заметки и одновременно поддерживает разговор со своим собеседником.
Растрепанная левая бровь спускает вниз, на желтоватое веко, один длинный свой, непокорно, торчащий волосок. Фома Матвеевич то вытягивает его еще больше, то закручивает его пальцами вверх.
– Вы мне завидовали, – говорит Фома Матвеевич, глотает из кружки свой желтый напиток и крякает, причмокивая. – Это верно: я знаю много и многое. Знаю больше вашего, мой друг. Но постойте, постойте… это ведь чепуха, которая и вам, молодому человеку, вполне доступна. По-одумаешь! Я знаю имена египетских фараонов, начиная с Хеопса, я знаю властелинов средней истории и не ошибусь годами «до» и «после», рождества Христова… во время их больших и малых грабежей! Я знаю легенды о жизни Гватамы Будды, имею представление о пророчествах францисканского монаха из Оксфорда – Рожера Бэкона, или, например, знаю хорошо историю наполеоновских войн. Ну, и что же?.. Все это верно… Я, как и вы, умею извлекать квадратные и кубические корни, помню еще интегральное исчисление и – наизусть – державинскую оду «Бог» и «Мцыри» Лермонтова… Я знаю много и многое, Федор Мироныч. («Отчего это он вдруг по имени-отчеству?» – удивился Калмыков.) Но вот тех знаний, которые помогли бы мне в поисках ответа на один, главный, всегда стоявший передо мной вопрос: «Зачем все это и для кого?» – этих знаний мне никто не дал, – вот что! Вы понимаете меня, Федор Мироныч?
Теперь Феде нетрудно, конечно, уразуметь, к чему клонит старик.
Старик? На миг Федя и сам удивился тому, что так подумал об Асикритове. Какой же он, в самом деле, старик?.. Лет ему сорок или чуть-чуть больше, походка быстрая, сам он юркий, очень подвижной, Ириша рассказывала, что «дядя Фом» любит, при случае поволочиться за женщинами, – так можно ли его причислить к старикам?! А вот слушаешь сейчас Фому Матвеевича, глядишь на него – иного не скажешь.
– …Нет у меня, друг мой, знаний, нет уверенности, чтобы ответить на вопрос: «Камо грядеши, почтенный Фома Матвеевич?» Чай, не так? Я не один такой на Руси. Ждешь чего-то, все время ждешь, а чего – и сам точно не знаешь и не понимаешь. Жили-были, да с дороги своротили – так про нашего брата сказать можно. Вы первый, может быть, и скажете.
– А почему я? – спросил Федя.
– Молодость, путь только начался, хватка у вашего брата должна быть иная – вот что!
– Хм… «у нашего брата», – встрепенулся теперь Федя. – А знаете ли вы большинство нашего брата? «Молодость… Путь только начался» – эти простые и знакомые слова, испокон века передаваемые, как истинное ободрение, детям их отцами… напутственные слова эти не всегда предрекают успех, – знает ли о том Фома Матвеевич? Ведь часто отец оказывается моложе сына, – разве не бывает так, Фома Матвеевич?
Возражения свои Федя делал сначала нехотя как будто, спокойно и вяло, ожидая, что вот Фома Матвеевич перебьет его, закусит удила, подстегнутый этими возражениями, но этого не случилось, журналист – словно того только и ждал, – быстро принял вид вежливого и внимательного слушателя.
– Посмотрите, пожалуйста, на афиши: ваших: самых модных петроградских театров! А они переполнены до отказу. В летнем – «Буффе», на Фонтанке – похабнейшая оперетка «Их невинность». В Троицком «Наша содержанка»: фарс из «современной жизни евреев-финансистов», – можно догадаться, какова ценность этих произведений «искусства», – а? В театре «Лин» подвизается шарлатанка; «ясновидящая Люция», предсказательница будущего… Вот духовная пища, которую преподносят и старым и молодым. А что страшно? Ведь многие молодые жрут ее и ни о чем другом уже не мечтают, – вот ведь в чем дело!
Всякие «вечерки», захлебываясь, расписывают, что творят «звери-немцы», и температура вашего «патриотизма» дает скачок вверх: а молодой «возмущенный» земгусар, сидя в тылу, гневно пристукивает сапогом, любуясь своей шпорой. Он думает заплатить свой долг родине фальшивой монетой звонких фраз, – молодой подлец с недавно полученным аттестатом зрелости, трусливое, благодушествующее существо.
А разве история русских культурных людей не есть настоящая роковая борьба за русское счастье, постоянная жертва, вековая боль за народное страдание? Затерянные в бесконечной русской равнине, среди жизни грубой и грязной, вступили русские интеллигенты в борьбу за великую, счастливую Россию. Бессонные ночи в думах и спорах о родине, безрадостные жизни в служении ей даже на каторге, – разве можно, Фома Матвеевич, без глубокого волнения и гордости вспомнить эти славные страницы русского прошлого?.. Какие недосягаемые образцы нравственного совершенства дали нам наши идейные, предки! Что, разве не так?
Помнит ли Фома Матвеевич трогательную историю пушкинского «бедного рыцаря», всю жизнь отдавшего божественной идее? Этот рыцарь невольно вспоминается, когда читаешь историю русской интеллигенции: «Все безмолвный, все печальный, как безумец умер он…»
Да, было безумие в самопожертвовании декабристов, в аскетизме ходоков в народ, в подвижничестве земских врачей и учителей, но это было святое безумие, это безумие было благороднейшей и высшей ценностью русской культуры, которую оставили нам в наследство наши отцы и деды. А мы, молодые земгусары и им подобные, а их немало, Фома Матвеевич, безжалостно, с тупым и грубым вандализмом растрачиваем это наследство до последней идейной копеечки, подменив трагический образ «бедного рыцаря» образиной жирного лавочника, с молодости мечтающего о теплом и доходном месте.
Эх, эх, Фома Матвеевич!.. «Песнь торжествующей любви» сменили, на песнь торжествующей свиньи, – посмотрите на кой-кого из сидящих здесь, на вашем прославленном тишкинском поплавке, и вы убедитесь в том.
А России нужны граждане, нужны подвижники, потому что слишком будет тяжела и велика после окончания войны работа для обыкновенного «профессионала»… Наполовину вспаханное историей поле останется невозделанным, неосуществленной – мечта о великой и свободной России.
О, мы не Гамлеты, Фома Матвеевич! Тени замученных отцов не тревожат нас так, как тревожили они благородного датского принца…
Но у той части молодого поколения, к которой причисляет себя Федя, не иссяк еще благородный идеализм. Да, да, Фома Матвеевич… Если эта война не принесет освобождения стране, если понадобятся жертвы и впредь, если придется для служения народу запереться в глуши, уйти от личного благополучия, то нужно принести и эту жертву. Надо доказать, дорогой Фома Матвеевич, что молодежь не забыла заветов революционной и демократической интеллигенции, не стала Иваном, не помнящим родства, – вот оно что!
Маленькие наследники великого наследства – пусть не о нас будут сказаны эти обидные слова!
– Еще раз лампопо! – крикнул Асикритов официанту.
– Еще? Кому же это? – спросил Федя.
– Мне и вам. Освежиться!.. Вам необходимо освежиться, ей-богу! – насмешливо сощурился маленький чёрный зрачок и отбежал вбок, смерив неторопливым взглядом сидевших за соседним столиком.
Вероятно, не в пример Феде, увлеченному своей речью, журналист уже и раньше обратил внимание на этих соседей.
Ничего особо примечательного в них не было, разговаривали они тихо и мало и больше, как показалось Асикритову, прислушивались к его беседе со студентом.
Их было двое: сухопарый, сероглазой с седыми бровями, наголо выбритый мужчина в сером клетчатом костюме, в таком же сером летнем галстуке, с гладким кольцом на мизинце с длинным розовым ногтем, и средних лет женщина с чуть-чуть раскосыми усталыми глазами, в соломенной, с нависающими полями, шляпе и синем строгом костюме – «тайер».
На столике, покрытом белой, оттопыривавшейся на сгибах и углах, накрахмаленной скатертью, на мельхиоровых блюдах и в судках – салат, соусы, вкусно пахнущий гарнир, от которого шел пар, отбивные свиные и бутылка вина. Седобровый и ого спутница ели не спеша, – и, пожалуй, ошибся Фома Матвеевич, заподозрив их в чем-то…
Правда, откушав, асикритовский сосед глубоко откинулся на выгнутую спинку стула и теперь сидел очень близко, плечо у плеча, к Фоме Матвеевичу, так, что легко, без напряжения, мог слушать их разговор со студентом. Но, – кто знает, – может быть, он и не преследовал этой цели: наблюдать и подслушивать, а просто так удобней было ему сидеть сейчас и смотреть поверх Фединой головы на вход сюда, на веранду? Действительно, сосед Фомы Матвеевича частенько поглядывал на серую полотняную портьеру, висевшую у входа на веранду, словно он поджидал кого-то.
Прихлебывая короткими глотками из бокала, седобровый время от времени обращался к своей даме с односложными фразами, на которые та отвечала так же кратко.
– Просрочка на целый час, Вера Михайловна, – сказал он, посмотрев на часы.
– «Швед» – человек аккуратный, что могло случиться? – Она посмотрела на своего собеседника растерянно, и в ее слегка певучем голосе послышалась досада. – Может быть, подождем еще?
– Но только недолго.
Он попросил официанта приготовить счет.
– Вы хоть немножко, да выпейте, Вера Михайловна! – тише обычного, скороговоркой бросил он ей через столик, и его седые и плотные, как белый гарус, брови укоризненно сдвинулись к переносице.
– Нет привычки! – улыбнулась она, протягивая руку к бокалу с золотистым напитком.
– …Пейте… Ну, допивайте же остаточек, мой бедный рыцарь! – разглагольствовал между тем по соседству маленький, длиннорукий человек. – Вот так, хорошо! Ваше здоровье, господин российский Дон Кихот!.. Чепуха, Федор Мироныч! Чепуха! – вдруг выкрикнул он, и, если бы не общий шум, звяканье посуды и надрывающийся квартет музыкантов, выкрик журналиста Асикритова услышали бы во всех уголках веранды.
Но асикритовское восклицание услышали только Федя да сидевший близко сухощавый человек в сером клетчатом костюме, допивавший в раздумье вино: вот теперь, правда, он стал прислушиваться к тому, что говорилось за соседним столиком.
– А в чем чепуха? – озадаченно спросил Федя.
Хотелось поскорей уйти отсюда: ему было не по себе, мучила отрыжка, неприятно сосало под ложечкой. «Что за дурак вифлеемский: после сладкого – пить эту дрянь!» – упрекал он себя и злился на Фому Матвеевича, которого считал теперь виновником своего недомогания.
– В чем чепуха? – переспросил тот. – А в том, что вы тут накрутили, простите меня, дорогой мой! Ну-ну… только не сердитесь, не обижайтесь на меня. Мы ведь с вами друзья – правда?
Фома Матвеевич налег всей грудью на столик, положив глубоко на него согнутые в локтях руки со сцепленными пальцами, и уставился на Федю.
– Так, говорите, маленькие наследники великого наследства, а? Хи-хи-хи, – скрипуче захныкал, не сумев засмеяться, Асикритов. – Искусство не нравится, а?.. Песнь торжествующей свиньи?.. Происходит, дорогой друг, происходит… Знаменитый солист его величества Эн Эн (он так и произнес) Фигнер заведует, складом имени Алисы, торгует солью из своего имения, купил угольное дело и взял подряд на два миллиона рублей для московской фабрики, которую завел с братом. Околоточные кварташки дома покупают. И где же? В нищенских Миргородах, Нахичеванях, Дмитровах, Феденька, – простите, что я так фамильярно с вами. А заметили? Мальчики уже не бегут на фронт добровольцами, – цы-цы-цы, вот оно что! Вся порция романтики съедена у современных Петек Ростовых. В деревнях солдатки по мужу воют. В феврале, дорогой мой, под снегом, в заносы, шестьдесят тысяч вагонов с топливом, фуражом и продовольствием зарылись, – цы-цы-цы, вот оно что! А пушечки-мамочки такие французские привезли да в Царском поставили, а до фронта и не доехали… Водку запретили, так Россия самодельной ханжой вся повально упивается… ходит пьяный добрый молодец разгульно с шапкой набекрень. И похож сам на бутылку, знаете, с покосившейся, едва заткнутой в горлышко пробкой. Не так?.. Кафе, биржи… ох-ох! На болоте кроншнепы или куледи – спекулянты крупненькие… И поменьше, галантерея, мыло, керосин, дамские туфельки – пичужки-гаршнепы на болоте… А раненых, все больше в пальцы рук, – заметьте! Сами себя солдатики или по дружбе Иван – Петра и Петр – Ивана… Посмотрите на музыкантов, Федя. Они все слепые, – вы заметили? Не-ет?
Как же, как же… Немецкие газы на фронте им выжгли глаза, а находчивый Тишкин купил их, безглазых!..
Свесив голову к столу, он не говорил, а словно что-то изрекал, не заботясь о том, все ли понятно его слушателю.
Казалось; он думал вслух сам для себя, и потому мысли его не нуждались ни в логической связи, ни в особом пояснении. Как будто произвольно вспоминал он и выкладывал наизусть где-то записанное им раньше без всякой последовательности.
– …Лестницу метут сверху, а?.. Слыхали, как наш почтенный старший «рыцарь бедный»… как Лев Павлович-то вдруг разразился? Вспылил, называется!.. Ох, Лев Павлович, несть вам числа во старости и во младости! Мести, сметать даже собирается, а все же…
«Дарданеллы, Sancta Rosa!» —
Восклицал он, дик и рьян,
И, как гром, его угроза
Поражала мусульман.
Так ведь, а?.. Почти по Пушкину!
Полон чистою любовью,
Верен сладостной мечте —
Лишь К. Д. своею кровью
Начертал он на щите!
Что? И вы туда же; не дай бог? Ну, ну, не сердитесь: я не хотел вас обидеть, – с неподдельной, подкупающей искренностью сказал Фома Матвеевич. – На слом все, милый человек, на слом!. Когда-то должно же взойти сотни раз воспетое поэтами солнце всечеловеческого счастья?! Ведь должно, а? Но теперь – через кровь… в крови оно родится, и оттого страшно, «страшно поневоле» людям с тихими душами. А знаете, Федя, я и сам не бог весть с какими крепкими, железными нервами, но… вот говорю вам: без большой реки крови не обойдется. Помните, поэт сказал?.. дайте припомнить… вот, вот: «Неужели, – сказал поэт, – надо восстать против прекрасного солнечного света только потому, что летучие мыши его не выносят?» Мудро сказано, а? «Пусть лучше тысячи из них ослепнут, чем ради них дать померкнуть солнцу». Оно еще не взошло, но… взойдет же, черт побери! Обязательно взойдет, и вы увидите, как шарахнутся в сторону в смертельном страхе все эти летучие мыши! Подумайте об этом, Федя, подумайте… Эй, официант, счет сюда… быстро!
Слепые тишкинские музыканты играли «ойру».
Одноглазый полузрячий пианист с вытянутой лошадиной челюстью и уродливым, крючком придавленным книзу, багровым носом высоко подбрасывал костлявые руки, иссиня-черные от густо проросших на них волос, быстро-быстро шевелил: летающими пальцами в воздухе, прежде чем бросить их вновь на пожелтевшие клавиши.
Он ежесекундно оборачивался, лихо тряс своими длинными смолянистыми кудрями, подмигивал уцелевшим шустреньким глазом, выкрикивал «ойра-ойра», и, словно подгоняемые им, люди за столиками подхватывали несложный икотный припев, не менее лихо поводя при этом плечами, пританцовывая и подмигивая друг другу.
Какой-то грузный широколицый мужчина в вельветовой толстовке, похожий с виду на откормленного, флегматичного кота из мучного лабаза, держа салфетку за кончик в одной руке и куриную ножку – в другой, бурно, но с угрюмым, все более и более свирепеющим лицом отплясывал у своего столика под «ойру» замысловатый, ни на что не похожий танец, выкидывал такое антраша, что все невольно гоготали.
Под этот шум Федя и журналист покинули поплавок.
Почти тогда же ушел и их сосед со своей дамой. Расплатившись с официантом, он вынул из бокового кармана маленькую записную книжку в мягком кожаном переплете, минуту подумав, что-то написал в ней и, вырвав этот листок, протянул его своей спутнице:
– Меня удивляет и беспокоит отсутствие Ваулина. Завтра обязательно дайте объявление в вечерних газетах, Вера Михайловна.
Она мельком взглянула на записку:
Купец 1-й гильдии Савва Абрамович Петрушин и его супруга Евдокия Николаевна разыскивают сына Сереженьку, ушедшего из-за домашней ссоры от родителей.
Просьба к православным помочь за большое вознаграждение в розысках.
Телеф. 1-77-87 или до востребования почтамт С. А. П. № 4712.
Официант низко пригнулся, провожая почтительным взглядом седобрового барина.