Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 68 страниц)
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
«Надо с самим собою поговорить»
Разгромили Лукьяновку, подожгли Косой Капонир, – по улицам Киева несли на руках освобожденных из тюрем вчерашних арестантов. Вчера еще их ждала ссылка в Сибирь, каторга, кандалы, а многих – и смерть от веревки и пули.
Сегодня их приводили с песнями в Городскую думу и там чествовали речами – «свободных граждан свободной России».
Город поспешно стал жить новой жизнью. Приказчики, водопроводчики, посыльные, печатники, булочники, заводские рабочие, портные, часовщики учреждали свои профессиональные союзы и расклеивали о том извещения на всех тумбах и столбах.
Церковные певчие объявили себя сторонниками Временного правительства. Просили привести их к новой присяге оставшиеся на свободе городовые и околоточные надзиратели. Акцизные чиновники и тюремные служители слали телеграммы преданности «его высокопревосходительству господину Родзянко».
Упали морозы, резвей стало солнце, и на улицах города до позднего вечера полно было народу.
Вокруг памятников, у бараков недостроенного вокзала, в заводских цехах, в крытом рынке «Бессарабки», на Думской площади шли долгими часами митинги. И всюду на митингах и собраниях появились уже ораторы, открыто говорившие о своей партийной принадлежности.
Надо было удивляться, как неожиданно много, оказывается, было в стране эсеров!.. И земгусар, вчерашний завсегдатай кафе «Семадени», – эсер, и писарь мещанской управы, и великовозрастный усатый гимназист, и бородатый унтер из крепких сибирских мужичков, и пройдоха администратор из театра миниатюр, и поручик запасного батальона, и студенты, и приказчик магазина охотничьих принадлежностей, – все, оказывается, добывали народу «землю и волю»….
В «Татьянке», в студенческой столовой-бараке на Безаковской, близ вокзала, у трех столов шла запись желающих вступить в члены политических партий. И здесь, как и всюду почти, студенты больше всего толпились у эсеровского стола.
Русый, длинноволосый, с круглой бородкой филолог Сатаров с непомерно большой красной розеткой на груди время от времени подымал над своим столом фанерный щит. На нем был наклеен газетный портрет Керенского, – и Сатаров выкрикивал на весь барак:
– Кто за революцию, товарищи, кто за Керенского – тот должен быть социалистом-революционером!
Сатарову помогала вести запись очень тепло одетая, худенькая, с острым лицом мышонка восторженная курсистка. Она ни на минуту не расставалась с давно изданной, но конфискованной в свое время, затрепанной книжечкой Петра Лаврова.
– Вы за землю и волю, Калмыков? Вы за Керенского? – спрашивал Федю сосед.
– Гм, – отвечал он односложно, разделываясь с аппетитной гречневой кашей, показавшейся сегодня на редкость вкусной.
– Я – за, – сообщал студент с мягкими розовыми подушечками на ладонях. – Пообедайте, Калмыков, и вступайте к нам в партию. Чего там? Мы вас знаем, вы в старостате… Я уже записался, Калмыков.
«Знаменитый подпольщик… Степан Халтурин! – иронически подумал Федя о соседе. – Кто бы знал, – а?»
Сосед показывал ему аккуратно сложенную квитанцию Союза земств и городов, на которой теперь значилась фамилия студента и красовался оттиск деревянной печати киевской организации социалистов-революционеров.
Кадетский столик пользовался успехом. К нему привлекала, однако, не программа «партии народной свободы», а черноглазая красавица курсистка, дочь симферопольского купца-караима. С ней усиленно любезничали, но от того список новых членов партии Милюкова не увеличивался.
Почти у самого входа в столовку стоял стол социал-демократов меньшевиков. Здесь была публика, давно знакомая Феде по факультетским сходкам, по участию в собраниях старостата, по частным встречам, когда распивалось вино, купленное в излюбленном магазине на углу Крещатика и Фундуклеевской, и обсуждались рефераты об учении Каутского или устраивался политический суд над героями Достоевского.
Пойти к ним – старым друзьям и товарищам? Объявить себя социал-демократом? А почему бы и нет? Он их знает, а они – его.
Завидев Федю, долговязый, туберкулезный, в желтых веснушках Гашкевич приветливо окликнул его издали:
– Приходите непременно. Надо посовещаться о нашем собрании.
И это слово «наше» было понято теперь Федей по-иному, чем раньше. Конечно же, его звали на собрание партийной социал-демократической фракции студенческого совета. Может быть, даже не спрашивая его, – потому что так сильна была уверенность в нем и «лидера» Гашкевича и всех остальных товарищей, – его уже включили в список членов РСДРП.
Если бы так случилось – он в конце концов не возразил бы. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – разве это не то идейное знамя, под которым он, Федя, должен идти вместе со всеми рабочими, вместе с революцией?
– Ладно! – крикнул он в ответ Гашкевичу, не решив еще, однако, что точно должно означать это слово.
В далеком углу барака сидело несколько человек, среди которых он увидел Алешу Русова. Встав из-за стола, Федя порывисто направился к своему другу и земляку. Он ни разу не встречал его в эти дни.
– Познакомься, братец-народничек, – весело ухмыляясь, сказал Алеша, указывая на своих товарищей.
– Что за ерунда! При чем здесь «народничек»? – немного смутился Федя, пожимая руки новым знакомым.
– А разве обидно? – рассмеялся один из них, по виду – рабочий, средних лет, с высоким смуглым лбом и запорожскими темными усами, и лукаво подмигнул остальным.
– Не столько обидно, товарищ, сколько неверно…
– Но ведь ты же, Федулка, не марксист!
– Не всем же рождаться марксистами, Алеша. Правда? – спокойно усмехнулся, беря под защиту Федю, молодой круглолицый человек в очках, с наголо выбритой головой.
– Верно, товарищ Эдельштейн, – поддержал его «запорожец».
– Вы и есть Эдельштейн? – вскрикнул Федя, пожимая вновь ему руку. – Тот самый… без пяти минут смертник?
– Я и есть Эдельштейн, – спокойно смотрели на него светлокарие глаза из-за выпуклых стекол очков.
– Я так много слышал о вас. Ведь вы наш, университетский?
– Университетский.
Он, улыбаясь, показал пальцем на синие петлички своей тужурки. Вместо золоченых пуговиц с двуглавыми орлами на ней были какие-то плоские, обтянутые черной материей костяшки.
– Как я жалею, что мне не пришлось поджигать этот проклятый Косой Капонир! – восторженно смотрел Федя на недавнего «смертника». – Понимаешь, Алеша, ведь я в это время…
– Зря, между прочим, поджигали, – закуривая, сказал Эдельштейн. – Должен еще пригодиться. По крайней мере – в свое время.
– То есть? – посмотрел вопросительно Федя.
– Когда начнется настоящая рабочая революция, куда, товарищ Калмыков, прикажете размещать ее врагов?
– Это, я думаю, будет. Обязательно будет!
Федя перевел взгляд на эдельштейновского соседа, подавшего столь убежденно эту реплику.
– Что вы хотите этим сказать, товарищ Довнар? – обратился он к нему.
– Если вас это интересует, Калмыков, приходите вечером в арсенал. Послушайте революционных рабочих.
Было что-то львиное и повелительное во всем облике Довнар-Запольского. Коренастый и широкоплечий, с грудью борца, с тяжелой гривой темно-русых волос, с большими серыми глазами, как будто вбиравшими в себя собеседника, – он всегда был заметен в университетских коридорах. Он прихрамывал и чуть-чуть волочил ногу, – и казалось, что не обычная это хромота с детских лет, а где-то ранен в бою этот порывистый и неукротимый «львенок». Сын известного профессора, человека неясных и путаных политических убеждений, – Довнар, как известно было, давно уже не жил на отцовской квартире, но где точно обретался – знали об этом, вероятно, очень немногие.
– А вы будете выступать? – спросил его Федя.
– Да уж кто-нибудь из нас, большевиков, будет. И не один, вероятно.
«Вот оно что… – подумал Федя. – Они все – большевики. И Алешка с ними, – теперь все понятно. Однако к себе не зовут».
Впрочем, чего хотят сейчас большевики, он собственно не знал, но очень уж отпугивал их «несвоевременный максимализм», о котором был наслышан в кругу Гашкевича и его друзей.
Но вызывали симпатию и «смертник» Эдельштейн, и Довнар с умными серыми глазами, и, конечно же, давний друг детства Алеша Русов, которого любил, и Феде от чистого сердца хотелось сейчас увидеть этих приятных и привлекательных людей за одним столом с таким же приятным и самоотверженным, как думалось, Гашкевичем.
«И те и другие с рабочими… и я за рабочих, за революцию. Неужели Гашкевич будет против? В таком случае ничего общего у меня с ним! Черт побери, чего не поделили? Неужели нельзя по-хорошему сговориться? – искренно досадовал Федя, думая обо всем этом. – Вот если бы вместе…»
Он выскользнул из столовки, стараясь не попасться на глаза Гашкевичу и его друзьям.
«Боже мой, разве это так просто – войти в партию? И в какую? Ведь надо с самим собой поговорить раньше!»
На мостике он обогнал молодую красивую женщину в котиковой шапочке – и почему-то впервые за эти дни длительно подумал о Людмиле Петровне. Боже мой, как мог он забыть ее?
«Вот осел вифлеемский!» – укорял себя Федя.
В этот вечер он не пошел в арсенал, куда звали его. И этот вечер принес ему неожиданность, о которой меньше всего мог бы думать.
Проходя по Пушкинской мимо дома Георгия Павловича, Федя решил побывать у Карабаевых, у которых давненько не был. Вот уж теперь есть о чем потолковать: столько событий, столько новостей!
И очень любопытно, как держится теперь Георгий Павлович что он говорит? Как там у них, в Общественном комитете: небось поторопились присягать Михаилу?.. Да и затем интересно: брат министра все-таки! Может быть, сейчас и кадетское общество застанет у него? Ну, знаете, господа хорошие, он сам, Федя, может вам рассказать такое, чего никакая газета не сообщит в подробностях. Хотя бы об аресте Горностаева (вот, пожалуйста, его браунинг!) или о ночном происшествии в «Двуглавом орле»…
Он не хочет бахвалиться, но… в него-то стреляли, могли убить, и он сам стрелял, делал революцию, – а чем Карабаев и его застольные друзья в это время занимались?
Конечно, он не станет говорить об этом так грубо, но почему бы и не съязвить маленько? – усмехнулся он, проходя по двору к парадному подъезду карабаевской квартиры. – А почему бы и не припугнуть богатеев? Можно и про Косой Капонир напомнить: вот, мол, сможет еще пригодиться, когда начнется настоящая рабочая революция. И все прочее, о чем говорил сегодня большевик Эдельштейн.
Но всем этим Фединым замыслам не суждено было сбыться. Встретившая на пороге горничная сообщила, что барин и барыня поехали на машине в Думу и еще не возвращались, барышень тоже нет, а дома – только Костенька с гувернанткой.
Из прихожей, сверкая зелеными глазами, торчком наставив срезанные уши, выжидающе-грозно смотрели на Федю два пятнисто-серых дога.
Он шутливо поздравил горничную со свободой, посоветовал ей записаться поскорей в профессиональный союз и спустился во двор.
Здесь он вспомнил о Теплухине. Он поднял голову вверх и посмотрел на окна третьего этажа, где находилась квартира Ивана Митрофановича: два окна были затемнены, в третьем был свет.
Федя спустя минуту стоял уже на площадке теплухинской квартиры. На звонок открыла дверь знакомая старушка – экономка Ивана Митрофановича.
– Дома? – спросил Федя.
– Уехали-с. Уже сколько дней уехали-с Иван Митрофанович.
– Вот так штука… – разочарованно протянул Федя. – И вы одна тут? – не придавая значения своему рассеянному вопросу, спросил он.
– Все дни одна, Федор Миронович. А вот час назад гости пожаловали, – улыбнулось розовое лицо старушки, и она почему-то перешла на шепот. – По записочке Ивана Митрофановича и впустила, да-с… Хоть не так скучно будет сторожить квартиру: времена, знаете, какие?
«Гости?» – Любопытство овладело Федей.
– Водички не дадите напиться, Анна Николавна? – вошел он в прихожую.
– С превеликой охотой. Может, винца добавить? Или морса желаете? Морс какой день в графине стоит… Вы ко мне в комнатку пожалуйте. Сейчас я вам, сейчас я вам… с превеликой охотой.
«А гости где?» – едва сдержался Федя, чтобы не спросить.
Он пошел вслед за экономкой, но задержался в коридорчике, у дверей в теплухинский кабинет. Он слегка потянул дверь к себе: в комнате было темно и тихо. Не понимая еще, зачем собственно он это делает, Федя нащупал у входа за порогом выключатель и повернул его. Комната мгновенно осветилась, и он сразу же увидел двоих мужчин, вскочивших с дивана.
– Кандуша! – вскрикнул Федя, узнав его.
Другой был незнаком.
– Кандуша!.. Вы здесь?
Кандуша шел к нему навстречу с протянутой рукой.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
По следам старого режима
Поезд сильно запоздал и, вместо прибытия по расписанию утром, дотащился к Царскосельскому вокзалу часов в шесть вечера. Иван Митрофанович выпрыгнул из вагона одним из первых и помчался на улицу.
Ни трамваев, ни извозчиков, – путь предстояло проделать пешком, а дорога была каждая минута… Но, может быть, понапрасну торопится? Может быть, уже поздно, уже все пропало?
Теплухин быстро зашагал по Загородному, обгоняя толпы народа, шествия демонстраций, зло и грубо пробивая себе путь в местах наибольшего скопления публики. С того момента, как вышел из вокзала, все показалось чужим, незнакомым, а главное – подавляюще огромным: приезжему действительно легко было растеряться, попав в бурный уличный поток жизни революционной столицы. Казалось, дом, целые кварталы сдвинулись со своих мест и перемешались друг с другом. Каждый человек – как муравей, произвольно брошенный в непривычное для него место, – так где уж тут надеяться на встречу с ним в обычный час и в обычном месте?..
В поезде, в дороге все по-иному представлялось Ивану Митрофановичу.
Наконец-то он попал на Ковенский, куда стремился, вбежал во двор знакомого большого дома и, когда стал подыматься по тихой лестнице его, вдруг остановился. Где-то на верхней площадке открыли и тотчас же захлопнули дверь, и кто-то стал спускаться вниз.
Вспугнутые этими шагами, с пролета на пролет сбежали сверху, стараясь не потерять друг друга, жадно и хищно глядевшие кошки. Задняя фырчала теперь и бесновалась, настигая свою мартовскую подругу. Наткнувшись на притаившегося Теплухина, они мигом повернули обратно, но приближавшиеся сверху люди заставили их вновь заметаться по лестнице.
Одного из этих людей, с черным чемоданчиком в руке, Иван Митрофанович увидел через минуту и бросился к нему навстречу к площадке.
– Боже, какая удача! – Он готов был обнять Кандушу.
– Господи боже мой, как это?! – ахнул тот и обернулся на спускавшегося позади него человека в путейской фуражке.
Теплухин схватил за руку и не отпускал уже Пантелейку.
– Куда ты? Мне нужен… нужен, как жизнь, Губонин! Понимаешь. Ради бога! Понимаешь? Где он?
Иван Митрофанович сразу не узнал безбородого Губонина.
– Теплухин? – удивился тот, очутившись на площадке.
– Вы?.. Вячеслав Сигизмундович?!
– Да тише вы, пипль-попль! – толкнул в плечо Кандуша. – Пропустите!
– Одно из двух: вверх или вниз! – командовал Губонин. – Быстрей, пожалуйста!
– К вам, к вам! – не веря своему счастью, взмолился Иван Митрофанович.
– Назад? – спрашивал Кандуша своего начальника. – Приметы, осмелюсь заметить, худые…
– Какие там приметы? Что ты, друг мой? – тащил его за рукав Иван Митрофанович, поспешно подымаясь наверх.
– Кошки перебежали – вот какие приметы! Опять же, когда возвращаешься, выходя из квартиры…
Ничего не поделаешь – пришлось возвращаться. Не раздеваясь, стояли они теперь в неосвещенной комнате, вглядываясь друг в друга.
– Планида… – многозначительно вздохнул Кандуша, тихонько похлопывая Теплухина по плечу.
– Я только сейчас с поезда… – тяжело дышал Иван Митрофанович и вытирал платком пересохшие губы. – Вот только сейчас. Какое счастье, прямо счастье, что я вас застал!
– Лишних пять минут – и вас постигла бы неудача. Пять минут, – торопитесь, Теплухин! – сказал Вячеслав Сигизмундович.
– Да, да, какое счастье, господа…
– Чего вы хотите? Быстрей! Вы понимаете, как время дорого!
– Вы уходите? – заволновался Иван Митрофанович.
– Кажется, видели? – иронически усмехнулся Губонин. – Я, мягко выражаясь, покидаю столицу.
– Вы должны помочь мне!
– Готов. Понимаю вас. Догадываюсь, Иван Митрофанович. Но только быстрей, быстрей, ради бога! – торопил его Губонин.
– Вот, вот… В департаменте было дело на меня? Когда-то вы уверяли меня, что нет?
– Вы умный человек, Теплухин.
– Так, так… Значит – было. Так. Понимаю. Не могу сейчас сердиться. Ну вот – где оно?
– Говорят, все дела свезли в Таврический. Я вас понимаю: хотите раздобыть? Хорошо, конечно, сделаете.
– Спасибо, спасибо за поддержку. А номер… номер дела?
– Ну, знаете, точно не упомнил. Как будто семьдесят две тысячи с чем-то. Во всяком случае – в этой тысяче.
– В первой половине или во второй?
– Да уж если удастся вам, извольте всю семьдесят вторую тысячу обыскать! Дело, по-моему, заслуживает того, – как скажете?
– Конечно, конечно. Я не поленюсь, поверьте… – старался улыбнуться Иван Митрофанович, но сам чувствовал, что это плохо удается сейчас. – И только у вас оно было? Нигде ничего больше? – допытывался он.
– Ничего, ничего.
– Я вам верю, Вячеслав Сигизмундович!
– Благодарю. Рекомендую верить.
– Документ-то один только? Правда? Иркутский замок, да?
– Как будто так.
– А какой же еще? – забеспокоился Теплухин.
– Да больше на самом деле нет, – успокоил его Губонин. – Ну, желаю успеха. Кажется, я вам больше не нужен? Когда кончится эта сумасшедшая вьюга – надеюсь, встретимся. А пока поищем более теплый климат.
– Как мне благодарить вас?
– А как хотите! Ну, мы – на вокзал. Прощайте, Иван Митрофанович.
– Погодите! Если когда-нибудь будете в Киеве… если я смогу…
– Во, пипль-попль! – вскрикнул Кандуша и посмотрел вопросительно на своего начальника. – А ежели пересадочка случится, позволю заметить?
Губонин все понял.
– Вы один в Киеве живете? – вдруг оживился он.
– Старуха экономка есть.
– Впустит?
– Вас?
– Допустим, нас.
– Ради бога! – искренно пошел навстречу Иван Митрофанович. – Я ей записку – и все в порядке!
– Пишите.
Вручая записку, Иван Митрофанович еще раз переспросил:
– Дело… в семьдесят второй тысяче, значит?
– По-моему, даже в первой сотне этой тысячи, – пожимая ему руку, сказал Губонин. – Прощайте.
Все это произошло лихорадочно-быстро и плохо осознано было Иваном Митрофановичем.
И как и когда он снова очутился на улице, – слабо помнил.
Весь день Фома Матвеевич кружил по городу. Исписан был весь блокнот. Казалось, что увиденного хватило бы на целую книгу, а не только на «подвал». Фома Асикритов возвращался к себе на Ковенский: добрести бы скорей до своей кровати, часок соснуть, а там и вновь можно пуститься в путь «очевидца»-газетчика…
Но не таков сейчас Петроград, чтобы легко и быстро одолеть его пространства. Можно ли уйти от соблазна и не втереться во все толпы, встречающиеся на пути, не задержаться на уличном митинге или у грузовика, с которого разбрасывают на осклизлую мостовую пестрым цветным дождем все новые и новые листовки?
Вот у Конногвардейского бульвара перебегают дорогу зеленому автомобилю две стаи разбитных мальчишек.
– Стой! Стой! – готовы они лечь под колеса.
Автомобиль сдерживает ход, – и Асикритов видит вдруг на грузовике Юрку Карабаева: в гимназической шинели, с красной милицейской повязкой на рукаве и винтовкой в руках.
– Чего орете? – сам он начальственно орет на мальчишек. – Марш по домам!
– Ишь какой!.. На Галерной фараона поймали, надо его забрать. А ты… марш по домам, ишь!
– Молодцы, мальчики! – бросает покровительственно гимназист, и грузовик делает крутой поворот к Галерной. – Показывайте, где!
Двоих подхватывают в машину, остальные бегут за ней вслед.
Асикритов видит Юрку и не удивляется: а почему бы и ему не чувствовать себя революционером и победителем? Эту революцию сделали все: она легка, как весна.
Победитель счастлив, ему еще нет нужды оглядываться по сторонам. Нечаянная радость нежданно пришедшей свободы опьянила его своим ликующим дыханием. Он с утра до ночи бродил теперь по улицам – этот торжествующий победитель. Он надрывал голос в неистовом «ура», бил в ладоши до боли, венчая славой ораторов. Это он сковырнул двуглавых орлов с вывесок императорских поставщиков и министерских зданий, это он расцветил столицу красными флагами, бантами, ленточками – бантами и ленточками, наскоро отобранными у служанки и своих сестер.
Не один человек, встречая теперь его на улице с винтовкой наперевес, в ужасе шарахался в сторону: «Вот-то она, смерть моя, идет!» Винтовка, как правило, была совершенно независима от намерений ее случайного обладателя и могла выстрелить в любую секунду, не осведомившись о его воле. Однако оказалось, что он все может, на все пригоден: стоять в цепи, и спрашивать пропуск со строгостью наполеоновского маршала, и арестовывать подозрительных субъектов, и реквизировать запасы продовольствия у тыловых мародеров, и разбрасывать прокламации революции, и увлекать за собой батальоны солдат. Счастливая, безотчетная пора – юность!..
Мы замкнутую дверь
Отомкнули теперь, —
Мы свободны, свободны, как птицы…
«Кто это сказал?» – никак не мог вспомнить Фома Матвеевич, шествуя в раздумье по городу.
На Морской, у дома Фредерикса, – толпа солдат и обывателей. Всем в столице был известен красный особняк со строгими линиями фасада, тонкой лепкой, зеркальными стеклами окон. Здесь всегда дежурил рослый «чин» – с медалями во всю ширь богатырской груди. Придворные моторы и кареты знали его так же хорошо, как и он – их. Сейчас, подожженный революционной толпой, красный особняк удручал своим мертвым видом. Огонь выел его внутренности, и в темных, испепеленных глазницах его чернели груды мусора, обгорелые балки, поверженные в прах колонны. Над воротами повисла огромными сталактитами замерзшая вода пожарных брандспойтов, защитивших соседние здания.
Огонь сожрал также службы и конюшню во дворе Фредерикса. В мусоре, как куры в навозе, копались теперь нищенки. Все было ценно для них: и помятая шумовка, которой графский повар снимал, бывало, пузырчатую накипь с французского супа, и пружинистая металлическая сбивалка для сладких сливок, и розетка от мягкого вальяжного кресла, и ручка от телефона, и циферблат часов, и связка никелированных ключей.
«Киш!» – хотел прикрикнуть на них Асикритов, но побоялся обидеть.
В подвале, куда он зашел, увлекаемый толпой, сидел на корточках у печи какой-то парень в смушковой шапке. Он деловито отвинчивал кран от медного куба. В ногах лежал мешок, наполненный почти доверху.
– Отрезали немецкому графу усы! – заметил кругленький бородатый ратник запаса и осклабился. Винтовка у него была за плечами на веревочке, вместо ремня.
– Сколько добра здесь погибло, боже ты мой! – сокрушался, подмигивая Асикритову, какой-то субъект с жеваным серогубым лицом, в котиковой облезлой шапочке.
– А тебе жалко? – сурово поглядел на него ратник. – Печальник графский!
– Да как же… Зачем жечь?
– А ты кто? – насели уже несколько человек. – Не фараон, часом? Эй, братцы! Вот тута нашелся один субчик, добра графского жалеет. А ну, на проверку!
– Да вот спросите их, вполне интеллигентного гражданина, – растерянно искал «субчик» защиты у Асикритова. – Разве, я такой?
– Вы его знаете? – оглядели с разных сторон Асикритова.
Он, усмехаясь, пожал плечами:
– Еще, товарищи, в древности сказано: зло причиняет себе, кто ручается за постороннего, а кто ненавидит ручательство – спасен будет.
И повели этого с жеваным лицом и котиковой шапочкой на милицейский пункт: пусть там разберутся!
Враг не только на чердаках домов, – он здесь, в толпе, на улице, что еще более страшно, и действует он более опасным, испытанным оружием – лживым языком провокатора.
Внимание Фомы Матвеевича привлек прилично одетый – «по-джентльменски» – господин в шубе с обезьяньим мехом. На Невском, у закрытого книжного магазина, стоя на верхней каменной ступеньке крыльца, джентльмен – один из тысячи уличных ораторов – держал речь перед собравшейся публикой. Медоточивым голоском, умиленно глядя добродушными глазами сквозь стекла рогового пенсне, джентльмен воспевал прелести нового режима. Но вдруг, уловив, как и все, шум с соседней улицы, заговорил, насторожась, по-иному:
– Не кажется ли вам, господа, что там (жест в отдаление)… что там началась канонада? Не идут ли правительственные войска? Ведь вырежут всех! Сегодня я слышал о десяти эшелонах, которых ждут на Балтийском вокзале. Что-то будет!
Публика тоже настораживается, люди нерешительно переглядываются друг с другом, и тревога набегает на их лица.
– А в самом деле, будто стрельба пошла, – повторяет хорошо одетый господин в роговом пенсне и задумчиво качает головой, словно задушевно беспокоясь за судьбу нового порядка.
В увлечении своей игрой («Подлец!» – в том нет сомнений у Фомы Матвеевича) искусный оратор не замечает, как давно и подозрительно на него поглядывают в упор воспаленные глаза густобрового, меднолицего матроса. Тот вынул трубку изо рта и наблюдает: «Сладкий барин! Кто он?» Если он не спохватится вовремя и не оставит своей провокаторской игры – близок здесь канал с черной невской водой. А еще ближе: на поясе балтийца – тяжелый не щадящий маузер.
Но джентльмен вовремя поймал пристальный взгляд матроса – и хлещет, хлещет теперь новым потоком медоточивых слов, усыпляющих подозрения:
– А впрочем, никакой канонады нет, товарищи. Откуда ей быть? Чепуха! Нервы! Нам только послышалось. Революция победила раз и навсегда. Да здравствуют рабочие, солдаты и матросы!
– То-то же… – отходя, бурчит матрос. – Ежели бы не ошибка моя, глотку бы тебе разодрал!
На углу Надеждинской и Жуковской Асикритову закупорила путь шумная людская пробка: задрав головы, толпа уставилась в окна третьего этажа, наблюдая за тем, что там происходит.
У дома на панели возвышалась громадная куча битой посуды, разломанной мебели, кухонной утвари, белья.
– Кого это так? – заинтересовался Фома Матвеевич.
– Известно, кого: жандармского генерала Попова!
– Ах, вот оно что! А сам-то он где?
– Кто говорит – кокнули, а кто – спрятался, дяденька! – охотно и услужливо влез в разговор белобрысый мальчуган лет девяти. – Смотрите, смотрите, дяденька!
Из среднего окна медленно лезло наружу ножками вперед массивное, красного сафьяна кресло. Высунувшись на две трети, оно качнулось и рухнуло тяжело вниз.
– Так его! – одобрительно пробасил рядом с Асикритовым чей-то сиплый, мрачный голос.
В выбитом окне появилась голова солдата в фуражке с желтым околышем. Солдат – рябой, круглолицый, помахивавший приветливо рукой, – тепло и широко улыбался толпе, как забавляющемуся ребенку.
Он словно радовался, что смог доставить ей удовольствие.
Весьма щедрый – он послал вслед за креслом овальное зеркало в раме из черного дерева.
Тем временем в соседнем окне появился другой солдат. (В квартире Попова их было теперь достаточно.) Он развернул какой-то белый предмет, похожий на папирус, и на улицу со свистом, размотавшись на лету, полетела широкая и длинная, до земли, лента. За ней – другая, третья. На лентах были какие-то непонятные значки.
– Гляди, гляди! Тайные донесения, вишь!
– А не ноты ли для фонолы? Конечно, ноты! – наклонившись над одной из лент, разъяснил толпе Асикритов сакраментальные знаки.
Он не ошибся.
– Но-оты… – разочарованно сказало несколько голосов. – С чего бы это у жандармского генерала ноты?
Из окна, сияя отлакированным черным кузовом, лезла уже и сама фонола.
«Приятно эдак после сытного ужина подсесть к инструменту, нажать ногами на педали, наложить персты на рычажки и музицировать без малейшего участия души вальс Шопена или романсы Глинки». Фома Матвеевич живо представил себе протопоповского генерала за этим занятием в домашнем кругу, в присутствии гостей.
Ниспровергатели генеральского уюта, видимо, устали: теперь они лениво и машинально выбрасывали на улицу разные вещи. Вслед за тяжело шлепнувшейся на землю фонолой полетел чайный розовый сервиз, вышитые подушечки с тахты, альбомы, клетки для птиц, дамские платья и ворох ученических тетрадей.
Один из солдат вынул шашку и стал рубить остатки рамы в окне, расчищая дорогу для огромных дубовых тумб от письменного стола.
Рядом с солдатом появился в окне какой-то субъект в каракулевой круглой шапке. В высоко поднятых руках он держал икону. Он словно нарочито показывал ее толпе. Потом взмахнул руками, и богородица плюхнулась с высоты на землю.
– Бог ты мой, да рази можно так? Нехристи! – завыла в толпе простоволосая женщина с младенцем на руках, и в толпе пошел невнятный гул.
У осквернителя религии была богом и полицией меченная физиономия: щеки бритые, низкий кирпичный лоб, злые глазки, жесткие, как ламповая щетка, грязно-рыжие усы.
«Ведь провокатор, сущий охранник! – возмущенно подумал о нем Фома Матвеевич. – Такого бы за шкирку да под арест».
Он готов был заняться этим делом, но сообразил, что разгром генеральской квартиры еще продолжится, что надо выжидать, покуда фараон спустится вниз, – а времени у Фомы Матвеевича оставалось мало, и он поневоле покинул место происшествия.
Недалеко от ворот своего дома он увидел неожиданно Теплухина. Тот шел навстречу вялой, сбивающейся походкой глубоко, задумавшегося, рассеянного человека. Голова опущена, руки засунул в карманы шубы.
У Асикритова была очень хорошая память старого газетчика: он вспомнил в тот момент, что года два назад с лишним он однажды встретил здесь же, в доме на Ковенском, Теплухина. Тот спускался тогда по лестнице, а он, Асикритов, подымался наверх. А теперь – опять тут?
«Почему он в Петрограде? Приехал по делам и застрял, вероятно, из-за революции?»
Иван Митрофанович заметил журналиста тогда, когда столкнулся с ним лицом к лицу.
– Каким образом в наших палестинах? – спросил Асикритов после рукопожатия.
– Я хотел как раз просить вашего содействия, – ни секунды не раздумывая, твердо сказал Иван Митрофанович.
Какого содействия – в тот момент он еще не измыслил, но чувствовал, что врать сейчас нужно решительно, без запинок, ничем не выдавая своего смущения от неожиданной встречи.
– Как? Вы меня именно искали? Вы были у меня? – забрасывал вопросами журналист. – Ведь вы в Киеве? Вы для этого приехали? Когда? Вы едете обратно, не правда ли?.. Ну, что вы скажете? Время, – а? Замечательное время! Очистительное время!.. Никого из Карабаевых не видели, – а? Лев Павлович-то – министр, – вот тебе и фунт изюму!
Асикритовская словоохотливость многим помогла Ивану Митрофановичу. Он мгновенно сообразил: можно было уцепиться за любой из поспешных вопросов журналиста и, уже не опасаясь вызвать подозрения, выбрать тему для разговора!
– Я очень рад, что вас встретил, – возвращаясь к асикритовскому дому, говорил Иван Митрофанович. – Вот о Льве Павловиче напомнили… Вообще о некоторых делах… Но, скажите по совести, я не помешаю вам?