Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 61 (всего у книги 68 страниц)
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Первый выстрел Феди Калмыкова
Напротив университета св. Владимира уже целый год стоял высокий деревянный забор, огородивший место для какой-то постройки. Но ничего здесь почему-то не строилось, и прохожие привыкли к этой длинной, обезобразившей улицу изгороди и, пожалуй, забыли уже, что за место загородила она от взоров пешеходов.
Ранним утром 2 марта главный начальник военного округа генерал-лейтенант Ходорович разместил на огороженном забором пустыре казачью сотню, а поодаль от нее, в музее цесаревича Алексея, – роту солдат одного из киевских полков. Такие же войсковые заслоны были выставлены на Печерске, Подоле, Демиевке, Соломенке, – в разных концах города.
В штабе Ходоровича Киев уподобился шахматной доске, на которой каждая клетка могла быть в любую минуту под боем. Но бой не состоялся, шахматная партия не смогла начаться: вдруг оказалось, что у верноподданного генерал-лейтенанта не хватало одной фигуры – короля. Он стоял еще на доске, но уже за чертой ее квадрата: специальный телеграфный провод доставил в штаб копии депеш, в которых командующие фронтами советовали царю отречение.
Это было равносильно проигрышу, и генерал-лейтенант Ходорович, уже никуда не двигая, оставил на поле в бездействии ферзя – самого себя. Он вызвал к себе лидеров земства и Городской думы, купцов, адвокатов, профессоров учебных заведений, промышленников и чиновников и разрешил им образовать Общественный комитет. И – растерянный – забыл тогда распорядиться многочисленными воинскими заслонами и пикетами.
Тогда же, 2 марта, Федя Калмыков, входя в университетский подъезд и случайно обернувшись, увидел казачий патруль. Казаки выехали из-за забора и с места во весь опор помчались вниз по Владимирской. Через час-другой и вся сотня покинула огороженный пустырь, но этого Федя Калмыков уже не видел.
Он стоял в дверях двенадцатой аудитории – самой большой в университете, до отказа наполненной теперь студентами и курсистками, – и слушал речи товарищей.
Вблизи себя он заметил рослого, саженного «педеля» – лысого, с окладистой черной бородой. Этот университетский охранник был известен тем, что мог держать в своей памяти лица всех участников любой многолюдной сходки и, если не знал каждого по фамилии, мог безошибочно выдать полиции любого участника, ткнув в него пальцем: «Этот, ваше благородие, резолюцию писал, а этот голоса считал».
– Ай-ай, что же это они делают, господин Калмыков? – неожиданно обратился он к Феде тихим, предостерегающим голосом. – Да за такое дело! На самих же себя пенять придется, особливо – инородцам. Ай-ай, кабы слыхал такие речи господин ректор!
– Достаточно и вас одного! – огрызнулся Федя. – Бегите зовите полицию!
– Сама придет. Мне что? Разве можно так, господин Калмыков, в императорском университете?
– Гнать вас отсюда! – ненавидящим взглядом смерил его Федя.
На кафедре грузин-красавец Ковадзе, медик третьего курса, метал гром и молнии против петербургского царя, русской монархии и жестокого правительства. Фуражкой, лежавшей тут же, на кафедре, он размахивал так, что казалось – вот-вот он запустит ею в кого-нибудь из слушателей.
– … И довольно, я говорю, товарищи, митинга! Довольно митинга и довольно молчания. Довольно бездействия – вот что я говорю! Не надо прятать своих убеждений, своих сил, своей революционной энергии. Наш замечательный грузинский поэт Руставели говорил: что ты спрятал, говорил он, то пропало, что ты отдал – то твое. Не будем прятать своих сил, отдадим их революции, товарищи. Отдай – и она будет твоей! Твоей, русский! Твоей, грузин! – восклицал студент под гром рукоплесканий. – Твоей, поляк, будет революция!.. Мы, грузины социал-демократы, и наши товарищи русские, поляки, евреи предлагаем: не занятия теперь, а – в народ! К рабочим, к солдатам – все вместе под красное знамя! Митинг – на улицы, на заводы, в казармы!.. Студенчество должно иметь свою организацию, свой центр. Мы, социал-демократы, предлагаем организовать коалиционный совет, студентов всех учебных заведений. Из кого совет? Из собраний всех старостатов всех факультетов.
– Верно! – загудела сходка.
– Предлагаю всем старостатам собраться сейчас в девятой аудитории, – распоряжался все тот же Ковадзе.
Вихри враждебные веют над нами, —
начал песню чей-то звонкий, приятный голос, и сотни горячих голосов подхватили ее, разнося подлинному университетскому коридору.
– Пожалуйте в девятую, господин Калмыков. Вы же в старостате – ближе, значит, к тюрьме!
Чернобородый «педель»-великан, зло усмехаясь, неторопливо отошел от двери.
Федя догнал его.
– Ключи!
– А вы, господа бунтовщики, двери ломайте. Почему не ломать?
– Шпик проклятый! Ключи!..
– Выкуси!
Нужно было подпрыгнуть, чтобы ударить по лицу саженного «педеля», – и Федя в ярости, уже не распоряжаясь своими поступками, ударил его по щеке. Ударил – ожидая такого же ответа.
– Товарищи, хватай педеля! – бежали со всех сторон на помощь Калмыкову.
Но «педель» стоял на одном месте без движения, и только широкие плечи его вытягивались вверх и грузно опускались: он тяжело дышал.
– А за это вам четыре года каторжных работ будет, – вдруг сказал он своим обычным тихим голосом.
Он вынул из кармана связку пронумерованных ключей от аудиторий и бросил ее на пол.
– Увидимся, господин Калмыков! – зажал он в кулаке свою степенную бороду и отошел прочь, не оглядываясь.
– Ладно… – Федя поправил на голове съехавшую фуражку.
Кто-то прикоснулся к его локтю:
– Эсеровский поступок, Калмыков…
– A-а, это вы?
– Я не ожидал от вас. Право, не ожидал, коллега. Террор какой-то… да и против кого?
– Ударить по морде негодяя – это не террор…
– Это никуда не годится.
– Не извольте за меня беспокоиться, коллега Стронский.
– Я не беспокоюсь. Я сожалею, Калмыков.
– И сожалений не требуется… кадетских! – вспылил Федя.
– Вот оно что? Главное – кадетских?
– Главное!
– Не совсем умно, коллега Калмыков.
– Но и не так уж глупо и неверно, Стронский!.. Я ударил охранника, шпика… Он Оскорбил меня и провоцировал на скандал.
– Можно было потребовать через проректора…
– Скажите пожалуйста, какая законность! Таковы ли времена, Стронский?
– А почему бы и нет? А по-вашему, чего требует от всех нас Государственная дума сейчас?
– Это мало меня занимало!
– Ну, зачем вы глупите, Калмыков? Ведь все это из упрямства.
– Извольте: прежде всего надо убрать к чертовой матери царя и весь его режим кандальный.
– Допустим.
– Да чего там – «допустим»? Убрать, значит – убрать! Метлой в помойную яму.
– Простите, коллега: базарная фразеология…
– По легче, по легче, Стронский!
– Ну, уличная…
– А по-вашему, Стронский, чего народ хочет?
– Не всякое желание разумно. Не так живи, как хочется, а так живи, как можется.
– …и как ваш Милюков велит, – так, что ли?
– Павел Николаевич Милюков – лучший мозг русской интеллигенции. Как вам не стыдно, Калмыков!
– Ни малейшего стыда!
– Тем хуже. Ему доверяет вся Россия.
– А вы ее спрашивали?
– Слушайте, Калмыков, вы… вы неприятный демагог!
– Я не демагог, а демократ. Социалист – вот что.
– Социал-демократ или эсер? – заинтересовался Стронский.
– А вам какое дело? – едва подавил свое смущение Федя.
– Ну, знаете, тоже ответ! Грубо!
– Я социалист. А ваш Милюков… – приостановился Федя у двери в девятую аудиторию.
– Ну, что Милюков? Только без хамства, пожалуйста…
– Полегче, Стронский! Ваш Милюков, дайте ему только волю, из пулеметов станет расстреливать русских рабочих, – зло и теперь убежденно повторил Федя когда-то услышанную фразу Алеши Русова.
Ему неприятен был Стронский, – еще и поэтому он так озлобленно говорил о Милюкове.
– Вы просто, оказывается, оголтелый максималист, господин Калмыков!.. Да Милюков будет главное лицо в правительстве, – вот увидите.
– Не сомневаюсь. Хоть трижды главное. Что же из этого?
– Как «что»?
– Буржуазный идеолог!
– Простите, коллега, но боюсь… что все вы… действительно какие-то…
– Ну-с?
– Какие-то якобинцы! Не русское явление.
– Что вы хотите этим сказать?
– Вы не так глупы, чтобы не понять меня! – прошел вперед по коридору Стронский, прекращая разговор.
– Послушайте! – крикнул ему вслед Федя. – Я вас презираю. Сбрейте свои лакейские бачки и перестаньте напомаживать свою дегенеративную дворянскую голову… вас и так принимают за белоподкладочника!
Он хотел еще что-то обидное крикнуть затянутому в мундир студенту, но сдержался и только в душе выругал того «скотиной».
В тот же день вместе с другими студентами, вместе с какими-то неизвестными прапорщиками, солдатами, рабочими он ездил в какие-то казармы, в мастерские, на Демиевский гвоздильный завод (там он узнал, что это завод Георгия Карабаева), в полицейский участок на окраине города.
Он слушал речи других и сам произносил их, выступая от имени Коалиционного студенческого совета. Ему кричали в ответ:
– Да здравствует свобода! Да здравствуют студенты! – И он тогда, в знак союза и дружбы, целовался с революционерами-прапорщиками, солдатами, рабочими и работницами и, опьяненный новой, впервые в жизни познанной радостью, кричал всюду: «Да здравствует республика!» – и, конечно же, он был искренен, как никогда.
– Товарищ студент, вы наш? Эсер? – целуясь, спрашивал его какой-нибудь очередной прапорщик из агрономов или народных учителей, – и Федя не возражал, когда его называли эсером.
В другом месте, во время выступления на митинге в большой типографии, он услышал, как хвалил его за «правильные, марксистские слова» седенький рабочий в очках и, стоя рядом на импровизированной трибуне, настойчиво подсказывал-напоминал ему:
– Ура социал-демократам, слышь? Ура социал-демократам, не промажь! – И Федя, не чувствуя никакой душевной неловкости и разлада, закончил свою речь здравицей в честь РСДРП.
Он жил сердцем – ликующим, порывистым, любовно отданным долгожданной революции. «Rara temporum felicitas»… – стучащими колесиками бежала часто и долго в мозгу припомнившаяся почему-то теперь латинская фраза о счастье: она осталась в памяти еще с гимназической скамьи.
И когда трясло его с митинга на митинг, на жесткой солдатской повозке, перевозившей из одной казармы в другую, он, как заклинание, повторял вполголоса эти непонятные его спутникам слова. Вознице, очевидно, казалось, что студент чем-то захворал вдруг и потому заговаривается.
– Горишь? – участливо спрашивал он. – В околоток, может?
– Горю! – весело вскакивал на повозке Федя. – Гори и ты, товарищ!.. Какое редкое, счастливое время, брат, когда позволено чувствовать, что хочешь, и говорить, что чувствуешь! – переводил он латынь на русский язык.
– А воевать теперича будем? Или как? – оборачивался солдат-возница к своим седокам.
Признаться, в те часы Федя об этом не думал. И он не знал, как отвечать на такой вопрос. Старался не отвечать, отделывался бодрой фразой. Еще и потому, что хотелось ведь думать только о радостном и ясном, безоблачном, – ничем не омрачать себя.
…В участках шло разоружение городовых. Но так случалось каждый раз, что, прибегая туда с товарищами, Федя опаздывал, поспевал, как говорится, к шапочному разбору: все уже было сделано другими.
Городовые, сбившись в кучку, стояли окруженные толпой, распоряжавшейся полицейским имуществом. Они исподлобья косили взгляды на «бунтовщиков»; одни – с затаенной злобой, другие – с явным страхом, третьи – с любопытством и растерянностью.
И никто точно не знал в первые часы, как следует поступать с этими пленниками-фараонами. Никто из них не оказывал сопротивления. Их стерегли тут же, в участке, стерегли много часов подряд в надежде, что «кто-то» же в конце концов вспомнит о них и распорядится их судьбой. Этим «кто-то» мог быть Общественный комитет, собравшийся в Городской думе, или Совет рабочих депутатов. Но есть ли Совет и где он – никто пока не знал.
И тогда вдруг оказалось, что заботу о городе взял на себя Коалиционный студенческий совет. Две тысячи медиков, филологов, математиков, политехников, вооруженных винтовками и револьверами, оснащенных полицейскими башлыками и свистками, рассыпались по всему Киеву, заняв посты городовых. Эту «милицию с высшим образованием», как шутили здесь, назавтра принял в свое ведение известный в городе адвокат Колачевский, сменивший арестованного полицеймейстера Горностаева.
Федя присутствовал при этом аресте и даже принимал в нем участие.
Полицеймейстер подъехал на санках к Думе, где помещался Общественный комитет. Он торопливо отвернул медвежью полость и, придерживая рукой длинную шашку в серебристых ножнах, втянув голову в плечи, засеменил, не глядя ни на кого, в думский вестибюль.
Толпившиеся у Думы его тотчас же узнали: «Горностаев?! Ишь ты!» – и побежали вслед за ним.
Низенький, коротконогий, толстенький, с розовым лицом хомяка, покрытым теперь багровыми пятнами, Горностаев стремительно подымался по лестнице. Он шагал через две ступеньки, но делал это только с правой ноги, приставляя к ней левую: он двигался смешливыми резкими бросками автоматической куклы.
Его настигли прежде, чем он дошел до площадки второго этажа, где стоял в это время Федя. Толкнули свою жертву, но все еще нерешительно загораживая ей путь.
– Ну-с, чего, братцы? – ласково сказал Горностаев, занося ногу на следующую ступень. – По делам хотите?.. Занят, занят сейчас, братцы! Все уладим, родимые, к общему благополучию.
Кто-то озорным взмахом руки сбил с его головы меховую темную кубанку.
– Шапки долой! – подражая обычному полицейскому окрику, выкрикнул чей-то голос.
Горностаев прикрыл руками свою голую, гладко выбритую голову:
– Да что вы, братцы?!
Он побоялся нагнуться за шапкой, ожидая удара.
– Руки вверх! – приказали ему и схватили за ворот серо-голубой шинели.
Он шел, окруженный толпой возбужденных людей, среди которых Федя увидел старшего Русова.
Вадим в высоко поднятой руке нес полицеймейстерскую кубанку. Он пробивался вперед, с каждым шагом стараясь на ходу нахлобучить шапку на голову ее обескураженного владельца, но его альтруистическим чувствам не дано было увенчаться успехом: руке никак не дотянуться было до горностаевской головы.
– Вадим! Вадим! – окликнул его Калмыков. – Вали сюда!
Они оба очутились спустя минуту в одной из комнат управы, куда привели арестованного киевского полицеймейстера.
И к ним обоим, выбрав глазом из всей толпы, жалобно обращался теперь Горностаев:
– Господа студенты… господа студенты! Что же это такое? Это же недоразумение, коллеги! А?.. Господа студенты, вы же не можете сказать, что я плохо относился к учащейся молодежи? А?.. Я всегда… всегда шел навстречу, господа студенты!
– Ишь запел лазаря, кабан царский! – еще крепче того выругался какой-то мастеровой с гневными косыми глазами и глубоким шрамом во весь подбородок. – «Коллеги… господа студенты…» – удивительно удачно имитируя резкий тенорок Горностаева, передразнивал он его. – А «господ рабочих» – нагайками да горячими? Шкуру с тебя, кабан царский!
– Да что ему верите! Не верьте, товарищи! – вскипел Вадим Русов. – Немало он нашего брата, студентов… Именем революции и народа – вы арестованы, господин Горностаев!
– Мне уже объявлено, господин студент… Пусть так, пусть так, коллеги… Но за что, коллеги?
– Довольно скулить!.. Оружие!
– Слушаюсь. Но позвольте руки опустить?
– Не сметь!
– Но как же, господа?
– А вот так!
Федя кинулся к полицеймейстеру и стал обыскивать его карманы.
Изо рта Горностаева шел горячий дурной запах ежеминутной отрыжки, Короткая и широкая, налитая жиром шея в мясистых складках покрылась крупными каплями пота. Он стекал ручейками. Было до того противно, что хотелось не платком, а горностаевской же кубанкой вытереть эту жирную влажную шею, закрыть шапкой зловонный рот…
Обезоруженного полицеймейстера повели в зал Общественного комитета, представители которого уже бежали навстречу предотвратить «самосуд» толпы. Пленник увидел знакомых людей и заплакал слезами благодарности.
– Пойдем, Вадим. Делать тут нечего.
Федя спрятал в карман отобранный у Горностаева маленький браунинг в замшевом чехле и протянул своему другу «бульдог», полученный час назад в полицейском участке.
– Не требуется, Федя. Уже имею.
Федя отыскал мастерового с косыми глазами и отдал ему револьвер.
– Мне бы из пушки по сволочи стрелять! – принимая «бульдог», зло и радостно сказал мастеровой.
– Не придется уже из пушки, товарищ!
– Воробьи, считаете? Ой-ли, – коршуны!
Заночевать в тот день пришлось не у себя, на Тарасовской, а в помещении врага. Во главе маленького отряда вооруженных студентов глубоким вечером Федя Калмыков подошел к домику на пустынной Сенной площади. На улице было темно, ни одного фонаря.
Звонка не было, – пришлось стучать в парадную дверь. Сначала – кулаком, а потом и прикладом винтовки. Это подействовало.
– Господи, кто это там? – донесся из-за двери женский испуганный голос.
– Давай, давай. Откройте! – выкрикивали студенты.
– Господи, святый боже, сколько вас там? Что надо?
Проскрежетал туго отодвигаемый дверной засов, два раза повернули в замочной скважине ключ, – и Федя нетерпеливо толкнул послушную теперь дверь.
– Именем революции объявляю вам…
Он замялся, не зная, что сказать.
Перед студентами стояла пожилая, лет за сорок, серолицая невзрачная женщина в валенках и суконном мужском пальто с облезлым бараньим воротником. В руке она держала свечку, – стеарин каплями сбегал на огрубевшие короткие пальцы.
– Вы кто такая? – спросил Федя.
– Сторожиха, паныч. Живу тут. В услужении.
– Кто-нибудь есть тут сейчас?
– А разве в такой час находятся? – ответила она вопросом на вопрос.
– Товарищи! Занять помещение, обыскать все! – распоряжался Федя. – Зажгите свет, сторожиха!
Через несколько минут товарищи привели к нему под конвоем полуодетого мужа сторожихи. Он снял с жены свое пальто и надел его на себя. Раздутая флюсом щека была повязана черным засаленным платком.
– Ваше занятие?
– Рабочий я тут.
– Какой рабочий?
– Известно какой – в типографии служу.
– Фамилия?
– Обыкновенная, господа, фамилия, – малый интерес вам… А вы кто будете?
– Фамилия?! – прикрикнули на него.
– Ну, Иванов… пожалуйста, пожалуйста, – стало угрюмо и без того постное, сумрачное лицо его.
– Почему здесь живете? – вел Федя допрос.
– А где-то жить человеку надо, господин студент? Или как, по-вашему?
– Так не отвечают честные пролетарии!
– Да уж как умею…
– Шельма! – выругался один из студентов, маленький быстроглазый медик Лурс, и погрозил кулаком. – Монархист, погромщик, наверно?
В этом одноэтажном домике помещалась редакция и типография черносотенной газетки «Двуглавый орел», основанной известным в Киеве студентом Голубевым. Его портрет – остролицего, голубоглазого и румяного молодого человека с приглаженными набок русыми волосами – висел напротив царского портрета. Оба они были сброшены на пол и вмиг изорваны Федей и его товарищами.
Нашли приправленные к печати две полосы газетки, очевидно вчера только составленные. Как всегда в этом листке, газета «Киевская мысль» именовалась «Киевская мыква», как всегда, в разрубе и в поражениях русских армий повинны были «жиды-лапсердачники», и, как всегда, верноподданные черносотенцы с Сенного рынка и Бессарабки призывались к учинению резни революционеров и «жидомасонов».
Все это было не новостью, все это было очень скучно, и Федя пожалел, что приходится тратить время на такое никудышное занятие, каким представлялся ему обыск в грязной маленькой редакции навеки скончавшегося погромного листка.
Все, что можно было выяснить, – было выяснено. Зеленоглазый с флюсом Иванов оказался метранпажем типографии, членом «Союза русского народа» и, конечно же, должен был служить в киевской охранке. Утром его надо будет препроводить в Общественный комитет, пусть там разберутся. А покуда его объявили арестованным и у дверей его комнаты поставили часовым медика Лурса.
Ночь не предвещала ничего исключительного и важного, бездействие облегчило победу усталости, – и Федя прикорнул в конторской комнате на столе.
Был четвертый час ночи, когда он проснулся от неожиданной встряски:
– Калмыков, Калмыков, вставайте… Ну, вставайте же? я вам говорю! Это я, Лурс.
Федя вскочил. В темноте он с трудом различал лицо товарища.
– В чем дело, Лурс?
– По черному ходу стучат!
– Стучат?.. Где наши?
– Надо будить. Я к вам прибежал…
– Будите!
– А дверь будем открывать?
– Конечно! Только не производите шума!
– Где тут выключатель? Ух, черт!..
– Не надо, Лурс, окно конторы во двор…
– Ну, так что?
– Прошу меня слушаться! – зашипел на него Федя. – Будите… и ступайте немедленно на свой пост!..
– Какой командир нашелся… видали? – буркнул одобрительно студент и, спотыкаясь в темноте, побрел будить товарищей.
Все вместе пробрались в кухню, прислушались. Стук в дверь настойчиво повторился.
– Открывать? – шепотом советовались студенты.
– Позовите хозяина! – распоряжался Федя.
Привели метранпажа; он был в пальто, шапке, сапогах.
– Спросите, кто. Потом откройте.
Федя положил ему руку на плечо и вместе с ним вышел в сени.
– Кто тут? – чересчур громко, как показалось Феде, спросил метранпаж.
– Не достучаться к тебе, Петр Лукич, – ответил шепелявый голос. – Скорей! Это я…
Метранпаж сбросил дверной крюк, распахнул дверь:
– У нас тут собачьи…
Он не досказал, – и Федя вдруг ощутил крепкий удар кулаком в грудь. Он покачнулся.
Прежде чем успел крикнуть о помощи, метранпаж очутился во дворе, захлопнув за собой дверь. Слышен был топот убегающих людей.
– Держите, товарищи! – заорал Федя. – Стреляйте в подлеца!
Выскочили во двор, потом на улицу. По снежной, мертво лежавшей в ночи площади бежали две темных фигуры. Студенты помчались вдогонку.
– Стой! Стой!.. – кричали они.
– Вот это дело… настоящее революционное дело! – на бегу кричал восторженно, но тяжело дышал маленький Луре, держа наперевес непосильную для него винтовку.
«Черт! Ведь никто стрелять, наверно, не умеет?.. – глядя на него, подумал Федя. – И я никогда в жизни не стрелял…»
Он остановился на секунду и вынул из кармана горностаевский браунинг. Замшевый чехол отбросил в сторону и снова побежал вперед. Он обогнал своих товарищей.
– Стой! Ни с места, стрелять буду! – кричал он убегавшим, сам не веря в свои слова. – Именем революции…
Где-то, в другом конце площади, раздались тревожные свистки. «Наши стоят, молодцы!» – обрадовался Федя.
Он был уже совсем близко от убегавших, когда один из них, отъединившись от своего спутника, обернулся, задержался на несколько мгновений на месте… и площадь огласил первый выстрел. Федя даже не сообразил сразу, что это стреляли в него.
– Ай, в ногу! – услышал он позади себя.
Обернулся: Лурс, отшвырнув винтовку, опустился на снег. Двое товарищей задержались подле него.
– Лурсик… Лурсик… ничего, дорогой.
– Стой, сволочи! – забыв уже в тот момент обо всем на свете, усилил погоню Федя.
Впереди него, близко-близко, – спина спешившего за угол врага.
– Остановись, или я…
Федя остановился, вытянул руку с наставленным браунингом и, не чувствуя уже, что именно делает, выстрелил несколько раз подряд.
Ему показалось, что враг успел все-таки скрыться за угол и лто взамен него он смутно видит впереди себя едва перебирающую ногами черную собаку. Но это, как понял спустя минуту, была не собака, а пытавшийся ползти на четвереньках и свалившийся набок человек. Он стонал и всхлипывал.
Федя отшатнулся.
Двое остались с Лурсом, двое других очутились на месте происшествия.
– Что случилось? Кто стрелял? Тебя ранили, Калмыков?
– Нет, я стрелял… и попал вот! Не думал… а попал.
– Фу, слава богу!
– Я не думал, не хотел…
– Заплачь еще… какие сентименты!
Они наклонились над свалившимся, стонущим человеком и тотчас же узнали в нем своего недавнего пленника из типографии.
– Умираю, братцы… Ой, помираю, православные! – корчился тот от боли.
– А кто Лурса ранил, – ты? Охранник проклятый, так тебе и надо!
– Птицын, голубчик, давайте перенесем его в больницу… Ну, давайте же, Птицын! Женя Касаткин, помоги нам! Разве я хотел убивать? – сокрушался Федя, наклонившись над метранпажем. – Здесь близко, на Львовской, есть больница; мы сейчас вас туда доставим.
– Расчувствовался! – презрительно буркнул студент Птицын.
– Жив будет, чего там! – уверенно сказал Женя Касаткин.
Федя смолчал: в самом деле, что он мог ответить?
Обоих раненых – Лурса и метранпажа – доставили при помощи постовой милиции в ближайшую больницу. У студента оказался раздробленным большой палец ноги, калмыковская пуля засела под лопаткой метранпажа.
Тут же, в больнице, составили протокол о ночном происшествии, записали адрес Феди и его товарищей.
– А если бы убили, коллега? – подавляя зевоту, отчего выступили ленивые слезы на заспанных бесцветных глазах, спросила его женщина-врач.
Она вскинула желтые густые ресницы и сострадательно скривила мясистые губы:
– А почему это все произошло собственно?
Он не мог в ту минуту толком все объяснить. Только возвратившись в типографию, Федя познал причину столь огорчившего его ночного происшествия.
В комнате метранпажа и его жены, где из непонятной скромности и вежливости студенты раньше не решались произвести по-настоящему обыск, они нашли теперь две связки свеженьких черносотенных прокламаций. «Союз русского народа» требовал в них от полиции и «верноподданных войск его императорского величества» расстрела «антиправительственных сходок и демонстраций, устраиваемых жидами и прочими крамольными инородцами».
За этими листовками и явился в ночную пору соратник метранпажа. Кто он был – так и не удалось тогда Феде узнать.
Утром он сбегал в больницу. Лурс радостно расцеловался с ним, посетовав только, что «в такие чудные дни» приходится валяться на больничной койке.
Федя повеселел. Он, улыбаясь и не без некоторого хвастовства, продемонстрировал товарищу горностаевский браунинг, в котором не хватало теперь несколько пуль.
Как зарядить снова револьвер – он не знал. А в душе надеялся, что никогда больше и не будет в том надобности.