355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Козаков » Крушение империи » Текст книги (страница 17)
Крушение империи
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:50

Текст книги "Крушение империи"


Автор книги: Михаил Козаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 68 страниц)

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
…Лишь для возгласов «ура»!

«В тяжелую минуту, когда внешний враг стоит у ворот, когда наши братья вышли к ним навстречу и готова пролиться родная кровь за спасение родины; когда те, кто остались, силой вещей призваны к великим жертвам, духовным и материальным, – руководители партии народной свободы высказывают твердую уверенность, что их политические друзья и единомышленники до конца исполнят свой долг российских граждан в предстоящей борьбе.

Каково бы ни было наше отношение к внутренней политике правительства, наш первый долг – сохранить нашу страну единой и нераздельной и удержать за ней то положение в ряду мировых держав, которое оспаривается у нас врагами.

Отложим же внутренние споры, не дадим врагу ни малейшего повода надеяться на разделяющие нас разногласия и будем твердо помнить, что теперь первая и единственная наша задача – поддержать борцов верой в правоту нашего дела, спокойной бодростью и надеждой на успех нашего оружия. Пусть моральная поддержка всей страны Даст нашей армии всю ту действительную силу, на которую она способна, и пусть защитники наши не обращаются с тревогой назад, а смело идут вперед навстречу победе и лучшему будущему».

– …Господа! Наконец, в таком виде принимаете? А? Согласны?

– А вы, пожалуйста, прочтите сначала, Павел Николаевич…

– Слушаю…

Седая голова Павла Николаевича Милюкова с раскрасневшимися, как у стыдливой девушки, ушами наклонилась над исписанным и исчерканным листом. Упругие серебряные волосы, словно насильно согнутые, повисли тонким крылом над широким прямоугольным лбом, на который вверх от переносицы протянулись крошечным веером три резкие морщинки.

Голова вновь приподнялась:

– Ну, слушайте, господа: читаю в последний раз… Пора кончать…

Гладко выбритое лицо Милюкова с нежным стариковским румянцем улыбалось Карабаеву. Модное, без оправы, пенсне, чуть-чуть наклоненное вперед, коротко метнулось куда-то в сторону.

– «В тяжелую минуту, когда…»

Все, повинуясь, замолчали и вслушивались теперь в его слова. Это были не простые слова, даже не речь его, которую потом печатают все газеты, – это была его программа, которой, как казалось ему и его единомышленникам по кадетской партии, ждала сейчас вся страна…

Льву Павловичу было приятно, что это «историческое», так он считал, в жизни партии заседание происходит у него на квартире. Правда, это произошло потому, что он расхворался в последние дни и никуда не выходил, а собраться надо было всем членам Центрального Комитета, живущим сейчас в Петербурге. Но тем лестней, что без него, Карабаева, не могли обойтись.

А если бы заседание происходило где-либо в другом месте, разве не побежал бы он туда, рискуя даже своим здоровьем?! Таковы ли времена, чтобы беречься!

– «…сохранить нашу страну единой и нераздельной…» – еще тверже и настойчивее читает тот же чеканный голос, и Лев Павлович, упрямо надавив каблуком пол, отбивает поднятым носком ботинка такт каждому из этих слов…

«О да! Страна должна остаться единой и нераздельной, – в этом он, Карабаев, был всегда убежден, в этом всегда были убеждены все эти люди, сидящие сейчас здесь. – Стране – России! – угрожает смертельная опасность, и надо отложить на время борьбу с правительством. То, с чем мы боролись в Думе и обществе еще неделю назад, – думает Лев Павлович, – должно быть отодвинуто сейчас на второй план. Три месяца назад голосовали против военного бюджета, – теперь его надо увеличить – увеличить, во что бы то ни стало! – потому что жребий брошен уже историей… И в грозный час испытания да будут забыты внутренние распри!»

Эти последние, слова – из царского манифеста, и Лев Павлович неожиданно морщится, как будто вспоминает что-то особенно неприятное: «Под этими замечательными словами такая лживая подпись государя!..»

«Нет, все равно, – успокаивает себя Лев Павлович. – Дело не в нем, не в его правительстве – дело в России! А разве она виновата, что у нее в этот момент такие правители?»

– «…навстречу победе и лучшему будущему».

Румяный глава партии поднял голову и оглядел всех присутствующих. Теперь еще резче, бросились в глаза его раскрасневшиеся маленькие уши и жесткие, так хорошо знакомые всем усы. Седые, с пепельными искрами у корней, они были чуть подняты, отогнуты вверх, очертив линию, рта, и тщательно приглажены в обе стороны, словно только что парикмахер снял с них сетку наусников, петлями державшихся на этих розовых маленьких ушах.

Усы были «слабостью» профессора, знаменитого политического деятеля: он их холил, и это все знали.

Он любил еще скрипку и английскую конституцию, – и это тоже было хорошо всем известно.

Его недолюбливали за чересчур осторожный, сухой, «профессорский» ум, – это от него скрывали его друзья.

– Решено, значит… – прервал первым молчание Лев Павлович. Он чувствовал себя сегодня «хозяином» дома, обязанным облегчать гостям выход из затруднительного положения, как только оно наступало. А это положение будто создавалось… Депутат с фамилией знаменитого поэта вдруг встал и заходил по комнате, ни на кого не глядя. Сидевший на диване упитанный, с круглой, как пушечное ядро, выбритой головой, Владимир Дмитриевич обратился к председателю:

– Я согласен, Павел Николаевич, с этой окончательной редакцией.

– Отлично. Вы, Лев Павлович? За? Сергей Иванович? Владимир Александрович? Николай Виссарионович – вы?

– Я… за. Допустим – за…

– Что значит – «допустим»?

– Ну, я «за», господа… хорошо. Решено… Но… но скажите, пожалуйста, где мы это воззвание напечатаем… а?

Он остановился посреди комнаты, заложив руки в карманы, подняв вопросительно плечи.

– В газетах, конечно, Николай Виссарионович. В газетах! Мы прокламаций не печатаем! Предоставим эту сомнительную честь сторонникам социализма… Да и нужно ли такое воззвание, под которым распишутся все лучшие интеллигентские силы страны, печатать прокламациями?

– Ни прокламаций и ни «манифестов» мы не выпускаем! – пожелал уравновесить настроение Лев Павлович.

– Позвольте, господа… Я сам знаю, что… такое воззвание разрешат, конечно, напечатать. Разрешат. Но где? В чужих газетах, Павел Николаевич! В чужих!

Он мрачным и слегка торжествующим взглядом обвел присутствующих и подошел к столу.

– Газету нашей партии верховный главнокомандующий закрыл. И за что? За ваши же, Павел Николаевич, статьи! Вы советовали не начинать войны даже тогда, когда Белград будет занят австрийцами. Так? Вы в глазах правительства оказались антипатриотом. Смешно, конечно!

– И печально, Николаи Виссарионович!

– И вот мы лишены своего печатного органа. Мы, партия либеральной демократической интеллигенции!.. А? Мы, мозг народа!.. Вы знаете, господа, – он опять отошел на середину комнаты, – я встретился сегодня в одном месте с нашим думским социал-демократом…

– Вы часто с ним встречаетесь, Николай Виссарионович?

– Думаю, что реже, Сергей Иваныч, чем кое-кто из нас… с сиятельными лицами!

Тот, кого звали Сергей Иванович – широколобый, с пышной седой шевелюрой и черными усиками, – скривил растерянно губы.

«Ах, до чего люди изнервничались, ужасно!..» – волнуется Карабаев и предостерегающе и дружески смотрит в злые, прищуренные глаза сидящего на диване товарища.

– Я продолжаю, господа… У эсдеков сидело несколько рабочих. Один из них говорит мне: «Вот вашу, говорит, газету закрыли, а нашу и еще раньше: как бастовать начали. Выходит, – говорит он, – есть пункт, чтоб вместе сейчас на этот режим идти, требования предъявлять». Вы понимаете, господа?..

– Мы – понимаем, а вы… – резко поднялся с дивана, отдернув вниз безукоризненно отслеженные коверкотовые брюки, тот, кого звали «Владимир Дмитриевич», и вынул из кармана слоновой кости портсигар. – Господа, пора кончать. Решение принято и как будто единогласно, хотя, возможно, и не единодушно, – играл он, как всегда, словами. – Газету нашу откроют: вчера Родзянко обещал мне и Павлу Николаевичу ходатайствовать об этом. Это во-первых. Затем – относительно нашей позиции до объявления войны. Я подчеркиваю: до объявления войны… Мы должны были советовать правительству избегать войны только потому, что Россия к ней не подготовлена. Только! Это бой в невыгодных условиях и при бездарном министерстве. Но… случилось! То случилось, что было неминуемо. Рано или поздно. России душно не только политически, но и экономически. (Белая, серебряная голова профессора одобрительно кивнула.) Это, господа, во-вторых. Теперь – о «встречах» дорогого Николая Виссарионовича… Ваши знакомые меньшевики сами не знают, чего они хотят в настоящий момент. Это – безответственная оппозиция гемороидальных книжников. Рабочие, которые к ним приходят, – поменьше бы эти самые рабочие бастовали на радость Германии! Пора одуматься рабочим, если они – русские!.. У них с нами может быть только один путь – путь России, государства, наш путь… Это – в-третьих, господа. А в-четвертых, вот что… Вчера мне показывали прокламацию одну. Она выпущена социал-демократами – большевиками. Программа ясная и четкая, несмотря на явное сумасшествие и преступность идеи. Эта идея – разрушение русской государственности и война войне. Не только правительству, но и войне. Вы, кажется, не придаете значения этой кучке людей, Николай Виссарионович? Напрасно. Это – тот наш враг, который при первых же серьезных затруднениях раньше всех пожнет плоды народного недовольства. Россия знала уже Пугачевых и Разиных. Так вот, господа… Мы, политические вожди русской интеллигенции разных званий и профессий, – мы должны взять пример у наших союзников, да и у наших врагов. А там – посмотрим!..

Некоторые зааплодировали, все снялись со своих мест и задвигались по комнате. Вот уж подлинно четкий партийный курс – наконец-то!

– Это правый флюс на лице партии… – нерешительно и сконфуженно улыбался Николай Виссарионович. – А где же «левый», демократический, так сказать?.. – смотрел он на Карабаева и на других, словно ища поддержки.

– Левый, Николай Виссарионович?.. Да ведь он уже был, да благополучно лопнул: посмотрите на свое лицо, – оно очень осунулось, дорогой друг!..

Круглое, плотное, с туго натянутой кожей лицо Владимира Дмитриевича лукаво постреливало дробью черненьких упрямых глаз.

Кто-то чересчур громко расхохотался. Тогда глава партии, пряча в боковой карман «исторический листок», приблизился к собеседникам и стал в центр их.

– Лучше, – сказал он, и все умолкли, – лучше, однако, переболеть уже, чем быть еще больным флюсом, не так ли? Но, господа, никто не болен. Владимир Дмитриевич просто… умышленно раздул свою щеку, – не так ли?

О, этот осторожный седоглавый человек всегда мог находить равнодействующую и в шутке и в серьезном деле… Эта равнодействующая определяла курс политики: он, глава ее, не аплодировал сегодняшнему оратору, но и не возражал ему. Их было двое таких: он и Лев Павлович.

…Стали расходиться вскоре же после окончания заседания. На послезавтра было назначено открытие обеих законодательных палат и – до того – высочайший прием депутатов в Зимнем.

Едва Лев Павлович успел проводить участников заседания и вернуться к себе, чтобы отдохнуть, как в передней раздался звонок, и через минуту кто-то постучал в дверь.

– Войдите…

В комнату, с портфелем в руках, вошел Фома Асикритов. Журналист был в чесучовом пиджаке – длинном, почти до колен, и коротком в рукавах, отчего его маленькая подвижная фигурка приобретала еще более смешливый вид.

«Чертик!» – невольно улыбнулся Карабаев, глядя с дивана на своего родственника, который не всегда был ему приятен.

Асикритов положил портфель на выступ камина и засеменил к лежащему на диване Льву Павловичу. По дороге он споткнулся о загнувшийся край тяжелого ковра, чуть-чуть не упал и, размахивая в воздухе руками, не дошел, а долетел, как подпрыгнувшая пружинка, к первому попавшемуся креслу.

«Ох, чертик!..» – еще раз подумал Лев Павлович и вспомнил куклу-арапчонка с вращающимися глазами в витрине одного из табачных магазинов: и действительно, Асикритов чем-то напоминал сейчас того арапчонка.

– Придвигайте кресло сюда, Фома Матвеевич. Простите, что я лежу, но я очень устал.

Асикритов не замедлил очутиться у дивана.

– Я к вам на пять минут, Лев Павлович, всего лишь. Я хочу знать…

– Интервью?.. – улыбнулся Карабаев и подумал, что мог бы, конечно, многое сообщить из сегодняшнего заседания, но разбалтывать кому-либо секреты своей партии он никогда не стал бы.

– Комитет у вас заседал, Лев Павлович?

– А вы откуда знаете?

– Очень просто: я встретил всех ваших в подъезде. Понять нетрудно. Ну так вот, что решили?

Лев Павлович сразу насупился: ему не нравилась такая напористость журналиста уж очень бестактно, по мнению Карабаева, желавшего использовать их родственные отношения. И он сказал, грузно повернувшись с бока на спину и глядя в потолок:

– Страна узнает наше решение.

– Вот я за этим, чай, и пришел, Лев Павлович? Или как вы думаете?

– Наше решение унес Павел Николаевич.

– Остроумно и зло сказано, Лев Павлович! Ай, да-да… В боковом кармане своего профессорского сюртука унес… хэ-хэ-хэ!

– Фома Матвеевич! Вы… знаете… как-то странно… расцениваете мои слова! (Лев Павлович хотел сказать: «странно ведете себя».)

– Да не сердитесь, золотце наше, Лев Павлович… Измотался, очень взволнован я.

«Правда, – подумал Карабаев, – все тёперь страшно взвинчены», – и сдержал свое раздражение.

– Так вы и все ваши, Лев Павлович, за или против? Против войны или нет?

– Мы за Россию – это вам хорошо известно.

– Хе-хе… За какую Россию? Э-э, не понимаете? Нет? Да что же это, бог ты мои, со всеми вами сталось в самом деле! Царя поддерживать будете, Распутина обелять… а?

– Не говорите гадостей, Фома Матвеевич.

– Гадостей? Нет, стойте. Ответьте мне на один вопрос. Вы за демократию или нет?

– Глупый вопрос, простите. Конечно, да.

– Дальше, дальше! Демократия разве может желать войны? Нет?.. Воюют короли, президенты всякие, холуи, императрицы, – причем же здесь демократия, а?

– Вы наивны.

– Если наивность – человеколюбие! Пускай Николашка ведет войну без всякой помощи изнутри, без поддержки общества. В два счета революция будет. Чай, нет?

– Это крушение страны! Она не должна быть разбита… Да потом… потом, – Лев Павлович вскочил с дивана, закашлялся, побагровел и, когда немного отошел, схватил вдруг подушку с дивана и отбросил ее в другой его конец: – Я ни на какую разнузданную революцию не поменяю ни одну русскую губернию! Слышите, вы? Слышите?

Он опять закашлялся и убежал в спальню. Широкоплечий, немного грузноватый, в черном люстриновом пиджаке, он на ходу расстегивал его… жилетку… верхнюю рубаху… срывал галстук и все это делал нерешительно и невпопад, словно руки его заблудились в его собственной одежде.

Через пять минут он вновь вышел – во всем том же, но без галстука и с расстегнутым воротом.

Под глазами у него были мешки. Черные густые волосы – торчком на большой голове; черные усы и такая же широкая, но не длинная борода еще резче оттеняли сейчас бледножелтый цвет его лица.

Он медленно, молчаливо прошел к письменному столу, протянул руку к лампе, но не зажег ее, словно пожалел в этот момент обжечь сумерки, бабочкой припавшие к окну – утомленно растопырившей крылья, большой, прозрачной бабочкой…

Он шагнул на мягкий ковер, потом куда-то вбок и облокотился локтем на выступ книжного шкафа.

Фома Матвеевич сидел неподвижно в кресле. Он обгрызал ноготь.

Вдруг он тихо, как-то постепенно поднялся и почему-то на цыпочках прошел к камину. Он взял оттуда свой портфель и пошел к двери. У самого выхода он остановился, обернулся и переложил портфель из одной руки в другую.

– Прощайте, Лев Павлович, – хрипло сказал он.

– Вы что ж… До свиданья, Фома Матвеевич.

– Больше… гм… того… расстраивать не буду.

– Да нет же, чудак вы!.. Погодите.

– Нет, прощайте, Лев Павлович. Прощайте! – сердито и глухо сказал Фома Асикритов. – Все уж промеж нас ясно…

И он закрыл за собой дверь.

«Что такое? – немного всполошился Лев Павлович. – Неужели я его обидел?.. Чем? И что за странные у него сегодня мысли? Откуда это все?»

Он даже шагнул, чтобы позвать журналиста, но тотчас же остановился: сам он, Карабаев, ни в чем не виноват.

Он подошел к дивану, положил подушку на прежнее место и улегся поудобней.

«В Каноссу! В Каноссу!» Эти слова назойливо приходили в голову Карабаева, когда он подымался вместе с другими по мраморной лестнице дворца.

И вновь он их вспомнил перед самым выходом государя.

…Это был тот самый белый Николаевский зал, где несколько дней назад провозглашался манифест о войне. Лев Павлович с любопытством оглядел его: он никогда здесь не был.

В центре средней стены, прямо против балкона на Неву, висел большой портрет императора Николая Первого – в любимой им конногвардейской форме, на коне. Высокий покровитель Бенкендорфа – в белой фуражке с красным околышем, с круто натянутым поводом в руке – как будто принимал невидимый парад своих преданных жандармов.

Вдоль стен стояла бальная мебель – золоченые кресла и стулья с плетеными сиденьями. Она казалась легкой и жеманной, как участницы былых придворных танцев.

По углам и в простенках – массивные хрустальные канделябры знаменитой Петергофской гранильной фабрики, а вверху – такие же массивные, хрустальные – три громадные люстры, поделившие потолок на четыре равные части.

Утреннее солнце разбросало в хрустале смеющуюся свою радугу, и высоченный, в «два света», зал казался еще выше и беспредельней.

Между окон вышитое панно с навешенными на нем блюдами и солонками: это подносили в свое время царю «верноподданные» его «хлеб-соль».

За четверть часа до выхода Николая в зале был установлен порядок. Думцы были поставлены в левую сторону от двери в царские покои, члены Государственного совета, министры и высшие придворные чины заняли правую, как предписывал сегодня ритуал.

В первых двух рядах стояли виднейшие депутаты и руководители думских фракций, и Карабаев очутился по праву среди них – рядом со своими партийными единомышленниками.

Широкая просека зеркального паркета разделяла собравшихся.

«Нейтральная зона… – посмотрев на пол, подумал Лев Павлович. – Бюрократия в расшитых мундирах со звездами – и мы… (Новая белая манишка, высокий воротник и наглухо застегнутый сюртук сковывали движения Льва Павловича.) Враги! И вот «ему» (он подумал о государе)… ему суждено нас примирить».

– Вы видали… а? И трудовики здесь, и они пришли, только сзади стали!.. – тихо, но оживленно говорил Карабаеву бледный, похудевший Николай Виссарионович, и голос его не мог скрыть радости и удовлетворения: «Слава богу, что пришли: ему, левому кадету, как-то спокойней теперь, меньше ответственности! Раз трудовики пришли – о, это уж что-то означает!»

– И «забастовщики» тоже… – усмехнулся одними глазами Карабаев. – Совет министров. Сколько времени мы с ними не встречались? Вспомните…

– А-а… – протянул Николай Виссарионович: «Да, да, верно: еще так недавно бойкотировали Думу, а теперь вот, поди ж ты, не могут без нее… То-то же!»

В рядах, в обеих половинах зала, разговаривали между собой совсем тихо, отказавшись от своего голоса и вогнав его куда-то внутрь.

«Значит – примирение…» – продолжал думать Карабаев, искоса поглядывая в сторону, где стояли министры.

Он отворачивается и старается не смотреть в ту сторону, где сидят министры и придворные. А сосед, стоящий за спиной Николая Виссарионовича, словно читая его мысли, вновь придвигает голову к его уху и вполголоса шепчет:

– Неужели сегодня… разрешат «бессмысленные мечтания»?! Как вы?..

– Так же, как и вы! – растерянно смотрит на него Карабаев через плечо и вдруг, с непонятным для соседа испуганно-заботливым взглядом, широко раскрыв глаза, быстро шепчет ему: – Вытрите скорей усы! Как же можно… вы завтракали… у вас следы на усах!

– Ну? – конфузится тот и вынимает носовой платок.

Пышнобородый старик – церемониймейстер – поднял вдруг свою трость с гербом на набалдашнике и с голубым андреевским бантом и оглядел весь зал. Он слегка постучал тростью об пол и объявил:

– Государь император…

И спустя несколько секунд обе половины дверей из царских покоев бесшумно и быстро распахнулись, и два пучеглазых арапа; сверкнув белой чалмой, колыхнули у дверей своими цветными шароварами.

В зал неторопливо вошел плоскогрудый офицер ниже среднего роста, в черно-красной форме гвардейского Преображенского полка, с широкой андреевской лентой через плечо. В нем нельзя было не узнать царя: он был похож на свои портреты, но они были красочней и ясней. В шагах трех позади него шел костлявый, длинный великий князь, главнокомандующий Николай Николаевич.

Царь на ходу коротко почесал одним пальцем левой руки свой подбородок и так же быстро провел им по рыжеватому, соломенному усу; словно сбрасывая с него приставшую крошку или оправляя заползавшие в рот нерасчесанные волоски.

Зал поклонился тысячью голов.

Николай сделал еще несколько шагов и остановился. Потом еще передвинулся чуть-чуть вправо, как будто желая остаться незадетым падавшим на прежнее место солнечным лучом, и опять повторил тот же быстрый жест рукой по усу.

– Приветствую вас в нынешние знаменательные и тревожные дни, переживаемые всей Россией… Тот огромный подъем патриотических чувств любви к родине и преданности престолу, который, как ураган, пронесся на всей земле нашей, служит, в моих глазах, и думаю, что и в ваших, ручательством в том, что наша великая матушка Россия… доведет ниспосланную богом войну до желанного конца.

Карабаев, как и все, напряженно всматривался в него и вслушивался в его слова. Если несколько минут назад он думал о том, что скажет Николай, то сейчас главное внимание Льва Павловича было обращено на то, как он говорит, как держится и Каков он: так близко Николая он видел в первый раз.

Николай говорил не громко, внятным низким голосом, которого никак нельзя было предполагать, судя по внешности этого человека.

Первые две фразы он произнес гладко, не запинаясь, на спокойном дыхании, но никак не интонируя – как бесстрастный чтец-протоколист чужих омертвевших слов. Они уходили чинно и выученно, группа от группы отделенные неслышными, в уме расставленными знаками препинания, в зал – как невзыскательные безмолвные статисты, по режиссерским ремаркам – со сцены.

Он говорил с некоторым налетом иностранного произношения, по-гвардейски – с легкой растяжкой, акцентируя иные слова, и слово «преданность» звучало – «прэ-эданность», а «крепко» – почти как «крэ-эпко».

– …И в нынешнюю минуту… я с радостью вижу, что объединение славян происходит… крепко и неразрывно со всей Россией.

Голос начал делать перебои, в чередовании слов произошла несколько раз заминка: это память, словно ослабевший, разжимающийся кулак, силится сохранить до конца в своем зажатии выпадающие слова, собранные ею с приготовленного, написанного еще вчера мемориального листка в спокойном Петергофе. Заботливая Александра советовала положить листок в фуражку и держать ее в руке, как уже сделал однажды. Но разве можно… возможно ли это сегодня, когда приходится так близко от себя видеть такую массу чужих, незнакомых людей!..

Луч солнца опять дотянулся до лица и непозволительно, проклятый, щекочет сейчас ноздри.

«Пропустить фразу? Все равно ведь листок целиком обнародуют!»

Николай подергивает два раза плечом (придворные знают этот характерный жест после удара японской дубинки), словно что-то укусило его в лопатку или царапает где-то в том же месте перекрахмаленное белье, – и уже торопливей и взволнованней кончает, освобождая совсем свою память:

– Уверен… что все, начиная с меня, исполнят свой долг до конца. Велик бог земли русской!

Царь осенил себя крестным знамением.

– Ур…

– …ра-ра! – проносится по залу.

И под грохот этого приветствия Николай, задержав дыхание, втянув в себя воздух, вдруг всхлипывающе чихает, но чох этот сейчас не слышен в зале, и только многие видят, как быстро государь вынимает из кармана носовой платок, подносит его к лицу и вновь прячет.

– Ур-р-ра-а! – еще раз громыхает по залу, и кажется, звенят от сотрясения по углам тяжелые хрустальные канделябры.

И – вновь тишина.

Выступив вперед, с почтительным поклоном начинает свою краткую речь председательствующий в Государственном совете.

Он «повергает к стопам великого государя и самодержца всероссийского» выражение безграничной любви и готовности к временным жертвам на благо России. Он напоминает монарху, что на Россию ополчились две страны, которые обязаны ей своим нынешним могуществом. Россия спасла их в свое время от праха и позора: Германию, сто лет назад, – от занесенной над ней руки наполеоновской Франции, Австрию – от поражения 48-го года.

Седенький маленький старичок молебно складывает руки. Вялые, сморщившиеся губы тихо и медленно роняют слова – как капли сока из высохшего лимона. На узенькой голове старичка – редкий пушок коротеньких седых волос к розовато-пергаментные плеши.

Царь спокойно и уверенно смотрит в его глаза. Он прекрасно знает этого ветхонького человека в блестком, расшитом золотом мундире, он уже не раз слышал его ковыляющий голос и видел его хилую подпись на каких-то бумагах.

И, когда речь его окончена, Николай едва заметным кивком выражает свою благодарность. Он искоса поглядывает сейчас налево, и Лев Павлович видит, как учащенно подымаются и опускаются его ресницы.

Наступает момент, которого правая часть зала и монарх ждали с неменьшим интересом, чем левая – отзвучавшей уже речи Николая: слово за Думой!

Стоявший впереди депутатов их председатель – Родзянко – сделал несколько шагов по направлению к царю.

– Ваше императорское величество! – громко, на весь зал, Прокатились, как шары при кеглях, слова Родзянко. – С глубоким чувством и радостью вся Россия…

Зычный, растроганный бас несет теперь волны прочувственных величавых слов, охватывающих сплюснутый длинный полукруг людей. Стоящие подальше от центра и в задних рядах незаметно придвигаются, наседают, приподымаются на цыпочки и вытягивают головы, чтобы лучше запечатлеть в своей памяти этот «знаменательный момент».

– Пробил грозный час. От мала до велика все поняли…

Медленно подталкиваемый сзади, Лев Павлович, уже не упираясь, вместе с другими наплывает все ближе к тому месту, где стоит государь и, чуть поодаль от него, великий князь.

Бас Родзянко приобретает все больший и больший пафос.

Родзянко массивен, большеголов, с крупным носом и тяжелым кадыком. «Громадный индюк с весом коровы!» – вдруг приходит в голову Льву Павловичу, словно до сего он никогда раньше не замечал выразительной внешности председателя Думы.

Николай слушает, глядя мимо оратора – на зеркальный коричневый паркет. Лицо шафранное, чуть-чуть курносое, и, – если вглядеться в него повнимательней, – чем-то напоминает лицо Павла, но… может быть, это только так кажется Карабаеву?

Государь не смотрит на громадного, тяжелого Родзянко: Николай всегда испытывает неприятное, неловкое чувство, видя перед собой очень близко людей высокого роста. В таких случаях он подавлен и застенчив, – и долговязый костлявый великий князь предупредительно стоит, сейчас поодаль.

А этот громадный, жирный «индюк» Родзянко, увлеченный своим верноподданническим пафосом, накаляющим весь зал, наступает время от времени, все придвигается незаметно вдоль изломанной депутатской шеренги, и шафранное лицо Николая делается немного растерянным и беспомощным, и учащенней подымаются и опускаются неровные ресницы.

Рыжеватая, цвета прелой соломы, борода вокруг всего лица кажется неживой, набухшей – как на монетах.

Лев Павлович охвачен общим состоянием. Он проникается неожиданно какой-то кающейся жалостью былого обидчика к этому плоскогрудому, невзрачному офицерику, словно он, Лев Павлович, должен сейчас судить и карать его.

Да… нет же, нет! Разве может он, «человеколюбивый бывший земский врач», карать и быть безжалостным?!

Ах, может быть, сейчас, в этот «грозный час» для всей страны, свершается здесь чудо, и вся мощь и тревога России пронижет слабенькую фигуру этого человека, которому суждено было стать императором, и он воспарит орлом над врагами России, над врагами ее народа?! (Мысль Карабаева сделала бросок в сторону придворных министров.) И если это случится, то все, все можно простить, забыть, и не как судья, – нет, нет! – а как преданный, несказанно счастливый патриот, ведущий за собой толпу доверчивого, обрадованного (и обманутого, Лев. Павлович?) народа!.. И поймут все (и «он» – первый…), что все русские – братья не только по крови, но и по идее.

– Дерзайте, государь, – русский народ с вами! – потрясает стены зала и покаянные сердца депутатов зычный растроганный бас.

Царь переступал с ноги на ногу.

Наконец, Родзянко кончил. Николай поднял голову и решился посмотреть на него:

– Сердечно благодарю вас, господа… сердечно. От всей души желаю вам всяческого успеха. С нами бог!

Царь передвинулся, скользя по паркету бочком, как имел привычку, поближе к рядам министров. Он перекрестился, за ним – и весь зал.

И тот же Родзянко, как опытный регент, первый затянул:

– Спа-аси, госпо-оди…

Он торжествующе, победоносно оглядывал своих противников из лагеря министров и придворных: сытый индюк оказался сегодня нужней, чем старческие павлины!

«Спаси, господи, люди твоя…» – чинно, молитвенно пел торжественный зал.

О, коварная российская Каносса с вынесенными вперед предательски светящимися башнями взаимного всепрощения, примирения и трепетной лжи!

Царя уже в зале не было, и все торопились уходить: через несколько часов должно было открыться заседание Государственной думы.

Лев Павлович рассеянно, с еще не уложившимися впечатлениями, пробирался к выходу. У дверей он натолкнулся на великого князя и Родзянко, жавших друг, другу руки.

И вдруг он услышал самодовольный, увещевающий бас:

– Ваше высочество, они наглупили… наглупили и сами не рады. Возьмите с Милюкова слово, – и он изменит направление. А газеты теперь нам, ох, как нужны!

«Наглупили?..» – старался Карабаев вспомнить, по поводу чего могло быть сказано это слово, и не сразу сообразил, что речь шла о недавней позиции его самого и всех его единомышленников по вопросу о невмешательстве в австро-сербскую войну. И, словно оправдываясь сейчас, он ясно вспомнил заседание у себя на квартире и чьи-то прямые и отчетливые слова: «…Только потому, что Россия к войне не подготовлена. Это бой в невыгодных условиях:..»

Хочется ни о чем не думать сейчас, что могло бы вызвать какие-нибудь сомнения.

Лев Павлрвич садится в первую попавшуюся пролетку и едет домой.

«В Каноссу… в Каноссу»… – словно пробует догнать его оставленная позади мысль, но он отмахивается от нее небрежно, как от надоедливой и страшной попрошайки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю