Текст книги "Крушение империи"
Автор книги: Михаил Козаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 68 страниц)
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Вторая встреча
Из дома Льва Павловича Федя вышел вместе с Асикритовым.
– На трамвай? – спросил журналист, когда они дошли до угла.
И, не дожидаясь ответа, тронув Федю за рукав, предложил продолжать путь пешком, благо вечер был на редкость теплый и светлый.
– А в такой вечер, – говорил Асикритов, – петербуржцы испытывают потребность передвигаться медленно, неторопливо, отложив в сторону обычные свои заботы, чтобы отдать себя на час-другой прогулке по городу – по его великолепным проспектам, площадям, набережным, чтобы только созерцать его молчаливо и восхищенно.
В голосе Асикритова звучал неподдельный лиризм, и это приятно удивило Федю: до сего времени юркий пучеглазый Фома Матвеевич с неспокойным, дергавшимся ртом рисовался ему замкнутым, колким человеком – насмешливым и «без всякой романтики», как думал о нем. И вдруг – усталый, смягченный взгляд, тихий, успокоившийся шаг, дружеское прикосновение к руке, подкупающий искренностью мечтательный голос, – совсем иным, оказывается, может быть журналист Фома Асикритов!
– Айда пешком! – охотно согласился Федя. – Вам куда, Фома Матвеевич?
– На Ковенский. А вам?
– Я свободен в выборе: у меня тут четверо дядей и одна тетка – ночлег обеспечен. Во всяком случае, мост перейдем вместе.
Они свернули на Каменноостровский.
Асикритов был прав: прохожие медленно, не спеша отмеривали свой путь в обе стороны проспекта. Им словно жаль было расстаться с этим классически стройным, неоглядным до конца петербургским красавцем, о этим светлым, неожиданно теплым по-южному, подарочным вечером, с нежной своей собственной задумчивостью, с голубым пожарищем на крыше неотъемлемой от проспекта знаменитой мечети, с вознесенной высоко кверху золотой иглой – штыком легендарной крепости двух святитёлей.
– Ах, какой чудесный этот город! – воскликнул Федя, любуясь раскрывшимся перед ним видом. И хотя восклицание показалось самому наивным и собственно никак не отмечающим подлинной красоты увиденного, он не смутился на этот раз: и Фома Матвеевич говорит, что Петербург «чудесен», и все прохожие, по всему видно, это чувствуют, да и как сказать иначе об этом «творении Петра»?
– Ну, что вы скажете относительно нового Иришиного знакомого? – спросил Асикритов. – Как вы находите этого бритого, молчаливого скептика с поседевшими рано височками… Как он вам, – а?
– Симпатичен! – поспешил ответить Федя и посмотрел на своего спутника: тот одобрительно покачивал головой. – Он очень располагает к себе, очень приятен.
Ничего больше о нем не скажешь. У Карабаевых Сергей Леонидович был подчеркнуто малоразговорчив, держался в стороне, с Федей обменялся двумя-тремя фразами – и все. Кто точно и чем занимается новый Иришин знакомый, что собственно их сдружило и каков характер этой дружбы, Федя так и не знал еще. Но Ириша говорила об этом человеке всегда похвально и с большим уважением.
Оказывается, они познакомились полгода назад в одном профессорском доме, где была вечеринка студентов и курсисток.
Вдовый профессор государственного права и его длиннокосая, общепризнанная красавица дочь («Она настоящая Артемида!» – восхищалась ею Ириша) часто устраивали у себя такие вечеринки. Дочь наизусть знала всего Александра Блока, речи Робеспьера и Марата, профессор неплохо сочинял политические басни и эпиграммы, среди присутствующих находились даровитые поклонники Скрябина и Рахманинова, приверженцы Маяковского, сторонники охаянной всеми супрематической живописи, молодые люди с задатками беллетристов, девушки, поделившие свои симпатии между героической Софьей Перовской и балериной Павловой, вожаки факультетских старостатов и просто милая, вдумчивая студенческая молодежь, попарно снимавшая двадцатирублевые комнаты у хозяек на Васильевском, на Песцах, на Выборгской, в Лесном.
По рассказам Ириши Федя живо, без усилий, представил себе и профессора, и его дочь, и друзей их – и старших и младших (в душе он позавидовал, а вслух Ирише посетовал, что живет не здесь, в столице, а в неизмеримо отсталом Киеве) – и как-то не заинтересовался настойчиво, кто же именно такой этот Сергей Леонидович, приятель профессора?.. Ну, хорошо: они встретились там, знакомство продолжается, этот самый Сергей Леонидович раза три бывал в доме Карабаевых – ну, а все-таки… какое место он занимает в числе Иришиных друзей и знакомых? Ведь Федя даже не поговорил еще по душам с Иришей, как бывало раньше, в Ольшанке. Годы, проведенные вдали друг от друга, не прошли бесследно…
И словно только сейчас, бредя по Каменноостровскому, Федя впервые внимательно задался этим вопросом, на который невзначай натолкнул его каверзно ухмылявшийся Фома Матвеевич.
– А я думал, вы ревнивы, – сказал журналист, но так мягко и весело, что Федя не обиделся.
– О нет! К кому же мне ревновать? Вернее, кого же мне ревновать, Фома Матвеевич?
– А я бы «отеллился» на вашем месте! – уже явно поддразнивал Асикритов.
– Ей-богу, мне нечего «отеллиться»! – повторил Федя словечко Асикритова.
Федя хотел уже откровенно растолковать «дяде Фоме», почему ему, Феде, не приходится ревновать, почему должен быть спокоен и уверен в себе, он хотел уже посвятить Фому Матвеевича в свои личные дела, но в этот момент на углу боковой улицы, которую они должны были перейти, остановился – принужденный к тому пробегавшим по проспекту трамваем – открытый серо-зеленый, автомобиль, в котором сидели две дамы.
– Здравствуйте, – сказал Асикритов и снял шляпу, неизвестно кого из них приветствуя.
Федя взглянул, и его студенческая фуражка стремительно сорвалась с головы, застыв в согнутой, приподнятой руке.
– Здравствуйте! – сказал и он вслед за своим спутником.
В автомобиле, откинувшись на кожаную подушку, держа в руке нераспустившуюся темно-красную, как кровь из вены, розу, сидела Людмила Петровна Галаган.
Она кивнула обоим головой, а когда после короткой заминки машина двинулась вперед и совсем уже поровнялась с Асикритовым и Федей, Людмила Петровна, высунувшись из автомобиля, быстро вдруг протянула оторопевшему Феде цветок и скороговоркой бросила ему:
– Помните… я жду вашего звонка, Калмыков!
Серо-зеленый автомобиль с флажком Красного Креста выкатился на проспект и помчался к Троицкому мосту.
Асикритов подмигнул Феде:
– Ишь ты покоритель сердец!.. А я думал, барыньки на Елагин покатят, – усмехнулся Фома Матвеевич, глядя на убегавший автомобиль.
Федя вопросительно посмотрел на него.
– Почему на Елагин?.. А там сегодня грандиозное «корсо»– большущее гулянье, мой друг. Призы за лучшую шляпу и костюм, за разукрашенные экипажи и авто. За наиболее откровенный цинизм и мародерский размах жизни! – уже выкрикивал журналист, обращая на себя внимание прохожих. – Так, почему же таким барынькам не поучаствовать в «корсо»? Почему не попорхать, когда все равно духовная бедность одолевает?! Пир во время чумы, мой друг. Слыхали рассказы Льва Павловича? Чай, и мы не можем бороться, как англичане, с роскошью, расточительностью и легкомыслием?.. Да сбавьте вы, милый, шаг – чего это вы припустили так: догнать автомобиль хотите – не иначе?
«Вот, завел пружинку, заворчал… – покосился на него Федя. – Какого черта он придирается к ней, в самом деле! – бережно держал он в памяти устремленные на него глаза Людмилы Петровны. – Так вот ты какая… горячая! – думал о ней. – Вот встреча! Обязательно позвоню. Завтра же. Непременно. Вот так штука с этой розой! Рассказать кому – не поверят. Ей-богу, не поверят! Ай да Федулка!» – не без самодовольства поощрял он себя.
– Откуда вы ее знаете? – переменил тон Асикритов.
– Мы земляки, – уклонился от точного ответа Федя. – А вы… давно знакомы?
– Я? Всю семью не один год знаю, слава те, господи. Старший брат, инженер-путеец, Михаил Петрович Величко – старинный, можно сказать, друг-приятель, чего, впрочем, не могу сказать про Леонида, младшего, – не люблю оболтуса!.. А ту, вторую барыньку: с львиным лицом, казачку шестипудовую с всенародными грудями… знаете?
– Откуда же мне ее знать, Фома Матвеевич!
– Эта королева плоти – протопоповская возлюбленная, приятельница царскосельской б… Вырубовой. Заведует хозяйством в ее Серафимовском лазарете, старшей сестрой там числится. Звать ее Надежда Ивановна Воскобойникова, вдова донского подъесаула.
– Рад познакомиться! – засмеялся Федя. – Постойте, Надежда Ивановна, говорите?
– Ну да. А что такое?
– Да просто так спросил… влюбился я в вашу казачку! – шутил Федя, пришедший в хорошее настроение с момента неожиданной встречи с серо-зеленым автомобилем: «Помните… я жду вашего звонка, Калмыков!» – повторял он в уме на разные лады эту фразу.
«Надежда Ивановна… так, так…» Он вспомнил теперь сегодняшнее посещение лазарета в Зимнем дворце и узколицего, с зелеными рачьими глазами краснокрестного чиновника: ну да, он, конечно он, называл это имя в суетливо-почтительной, полной непонятных намеков беседе с вдовой поручика Галагана. Ага, вот что!..
– Как зовут Вырубову? – удивил он внезапным вопросом журналиста.
– Вырубову? Анна Александровна, – ответил тот.
– Я так и подумал.
– Чем сия весьма недоступная для вас дама обязана вашей заинтересованности в ней, мой друг?
– О, ничем, Фома Матвеевич!.. Мое дело будет в шляпе, уверяю вас. С осени – я в Петербурге!.. В Петербургском университете.
И он вспомнил вновь краснокрестного чиновника, взволнованно, запыхавшись докладывавшего на набережной: «Обе… Надежда Ивановна и Анна Александровна просили. Обе». Ну, теперь он знал, что, пожелай только, – вдова поручика Галагана без всяких трудностей выполнит просьбу о нем Георгия Карабаева. А тут еще… настойчивое приглашение Людмилы Петровны и эта роза (что-то же да означает она?!), – нет, не должно быть никаких сомнений: «Черт возьми, такие связи у нее!..»
– Фома Матвеевич, – предложил он вдруг, – а не поужинать ли нам вместе где-нибудь?
– А я и сам о том подумал, мой друг. Недалеко и ходить! – И Асикритов, когда прошли мост, повел Федю к Летнему саду: отбрасывая свет на торцы набережной, услужливо поджидал прохожего невский поплавок.
– Тишкинский, – рассказывал Фома Матвеевич, – знаменитых рестораторов Тишкиных поплавок… Пошли.
– Ну, конечно! – ответил Федя.
Он очень любил ресторан и ресторанную музыку.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Распутин
Он был таким же, каким увидела его впервые Людмила Петровна в Серафимовском лазарете вечером, в комнате Воскобойниковой: в голубой шелковой рубашке, вышитая золотыми нитями застежка у ворота – «Н II», буква царя, – в плисовых широких штанах, в мягких, на низком каблуке сапогах с лакированными зеркальными голенищами.
Коренастый, с прямыми, четвертьаршинными плечами, темно-каштановая расчесанная борода с легкой кое-где искрой седины, небрежный, смятый пробор, разделяющий посередине легкие, тонкие и длинные волосы на вытянутой кверху голове, – Григорий Распутин, встав из-за стола, протягивая вперед руки ладонями вверх, словно готовился поднять или уже нес что-то на простертых руках, медленным, неслышным шагом пошел навстречу.
– Ну, пришла, милоя, гордая… Ну, уважила… Не сердись только, не серчай, дусенька, – заговорил он, обхватив за плечи и целуя в висок.
– Я не сержусь… не сержусь, – уходя из его объятий, сказала Людмила Петровна, бегло оглядывая комнату, куда ввел ее и спутницу встретивший у входа хозяин – незнакомый доселе инженер Межерицкий.
Воскобойникова прильнула губами к руке Распутина, он перекрестил ее и поцеловал в лоб.
– Звонила ты утрием… не знал, чем порадовать, а вот Иван скажет тебе: сударь твой через день-другой выезжат домой… сюда выезжат из шведской столицы, – и он через плечо кивнул на стоявшего сзади человека с бритым и напудренным актерским лицом, пухлым и улыбающимся. – Поговори с ней, успокой, Иван Федорович.
– Имею достоверные сведения, – сказал, подходя к Воскобойниковой, Иван Федорович, – дня через два-три можете ждать сюда Александра Дмитриевича Протопопова.
– Лады, лады, – громким, густым контральто отозвалась Воскобойникова и пошла здороваться с сидевшими в комнате. Их было немного, и Людмила Петровна мельком оглядела всех: благообразный еврей-брюнет в темном костюме; какая-то кругленькая молодая женщина в розовом, с шелковой муфтой в руках – муфту все время держала на животе, пряча свою беременность; благочестиво улыбающийся генерал: раструб седой головы, напялил все ордена, обвесился медалями во всю грудь, как министерский курьер; узкий, гнущийся, необыкновенно длинный – в полтора человеческого роста – молодой человек в желтом клетчатом жакете; пожилая смуглокожая, с остро торчащим, как долото, подбородком горбоносая дама, еще другая лет тридцати, рыжая красавица в светло-сером легком платье, в белом берете с наколкой – золотой молнией-иглой; широкогрудый морской офицер в накрахмаленном белом кителе и с черной повязкой на одном глазу и еще какой-то толстый, низенький мужчина в бутылочного цвета костюме, с всклокоченной, вьющейся пепельной бородкой и темными, но разными глазами.
– Садись, милоя, гостьей будешь, – сжимая локоть Людмилы Петровны, вел ее Распутин к столу. – Заждались тебя, лебедь мой. Садись, садись… Все мы гости тут у него… у этого енжинера. Гости мы, – а, енжинер?
– Уж такая честь моему скромному дому, Григорий Ефимович… – И голая, безусая губонинская губа подернулась косой тенью сдержанной улыбки. – И счастлив, Григорий Ефимович, доставить приятное вам и вашим друзьям. Прошу, господа, к столу, прошу.
Людмила Петровна очутилась между Распутиным и старым генералом, круглый стол позволял видеть и всех остальных, – а это так важно было для нее сегодня!
Все время помнила разговор с Мамыкиным: «Может случиться, что кому-нибудь из «наших» тоже удастся попасть туда. Но вы оба друг друга не будете знать; нельзя, нельзя без конспирации в таком деле!.. А дело…» – К капитан Мамыкин быстрым жестом (пальцем перерезал горло, пальцем другой руки рубя затылок) показывал, что за рискованное, дело такое: или – или…
«Удалось попасть или нет? – не без любопытства всматривалась Людмила Петровна в лица присутствующих. – Вот авантюра!» – другое слово и не приходило на ум.
– Ешьте да пейте, – принял Распутин из рук горбоносой пожилой поклонницы бокал кагору. – Смирись, княгиня, да всем налей. Дусеньке моей налей, лебедю моему гордому, – и он положил руку на колено Людмилы Петровны, погладил его, но тотчас же снял руку и перекрестился ею: – Господи, ты сам выбрал и нас выбрал из глубины греховной в чертог твой вечный живота.
Кругленькая беременная женщина в розовом, краснея и только на него одного глядя в упор мигающими, кроткими, как у теленка, глазами, молитвенно повторила:
– …в чертог твой вечный живота. Еще, отец, еще…
Она по-детски жалобно открыла, показывая фарфоровую, кукольную дужку мелких зубов, пухленький чувственный рот.
– Я не слыхала такой молитвы, – сказала Людмила Петровна. («Вот позлю тебя, черт бородатый!») – Это вы выдумали, Григорий Ефимович?
– Сотворю в силе своей, мне господом нашим данной, для каждого, – отозвался тихим сипловатым говорком. – Хошь и для тебя, блудной да гордой, сотворю?
Вокруг стола обежал короткий стесненный смешок. Бесстрастным остались длинный молодой человек в клетчатом жакете да благообразный черный еврей, сидевший напротив, – и опять вспомнилось Людмиле Петровне мамыкинское предупреждение: «Может быть, кто из них?»
– Хошь сотворю?
Такова была манера: повторять дважды одно и то же последнее слово.
Близко-близко от себя Людмила Петровна увидала широкий проковырявленный оспою нос, синеватые, узкие, как графитная черта, губы Распутина, запрятанные под покровом мягких усов, и маленькие выгоревшие глаза со вздрагивающим желтым узелком на одном из них – правом. Темная морщинистая кожа, словно недавно обветренная и спаленная в пути солнцем, складывалась теми длинными и узкими бороздами-лучами, какие видны на всех крестьянских, преждевременно состарившихся лицах.
– Вишь, кака ты супротивна… супротивна, лебедь мой.
И громко уже, чтобы все слышали:
– Ерзают круг тебя ерники-то, – видать мне. Гони ты их к… (Никто, кажется, не смутился.) Ерник и в корне кривулина – знашь? Кака не сведуща ты, лебедь мой: от ерника балда, от балды шишка, от шишки ком, а черт ли в нем, – а?
– Черт здесь! – рассмеялась Людмила Петровна и заметила испуганные, укоризненно смотревшие лица горбоносой княгини и беременной розовой дамы.
За светлой оболочкой выгоревших, притаившихся глубоко глаз, скошенных в ее сторону, Людмила Петровна увидела скользкую, бегающую, как ртуть, мутную искорку распутинского взгляда – такого хитрого и лукавого («Мужик, одурачивающий бар», – подумала), что стало вдруг искренно весело. Она подняла свой бокал и, толкнув плечом «старца», объявила:
– Пью за черта, господа. Знаете ведь: черт Ваньку не обманет – Ванька сам про него молитву знает! И еще какую!.. Разве не так, Григорий Ефимович?
И она быстро, по-мужски, осушила бокал, уже не глядя ни на кого. А лица вытянулись почти у всех по шестую пуговицу!
– Дурачиться в таком обществе – сомнительный поступок! – прокартавил кто-то за столом.
– Ишь ергочут! – сипло прикрикнул Распутин. – Будя, говорю, – слышь?.. Гм, про черта вспомянула… Ей в церковь ходить – вот совет дайте… вот што, в церковь, говорю я!
– Верно, верно, отец, – кротко поддакивала беременная дама, не спуская с него взгляда. – Наставьте нас, отец, на истинный путь совести.
– Тебе вредно волноваться, Катрин, – угрюмо, но заботливо сказал ее сосед в желтом клетчатом жакете, и только сейчас Людмила Петровна поняла, что это – муж.
– Совесть всем без языка говорит про свой недостаток. – Распутин ткнул пальцем Людмилу Петровну в грудь. – Всем надобно поглядеть на нее, тут никакой грех не утаим и в землю не закопаем. А всяк грех – что пушечный выстрел: все узнают… все! О, какой обман, кака беда! – скажут ей, и взглянут, и увидят.
Теперь он говорил тихо и медленно и, полузакрыв глаза, смотрел только на застывшую в одной позе беременную Катрин, откинувшуюся на спинку стула.
– На море всем видна болезнь, а на берегу неведома никому, – нешто не так с каждым? Человек потерят образ сознания и ходит – туман руками разгоняет. Царям говорю про то же… Слушают меня, и бог с ними… Боже, говорю, дай тишину душевную! Ты чиста, чиста ты теперь, Катька – матерь вскоре, но без церкви не проживешь, она до всего доспеват церква-то. А ей (ткнул опять в грудь)… ей раньше приходить надобно ко мне – она сама знает теперь… А Катьке просить бога, бога просить следоват, чтобы дал терпение, а потеря земного – подвиг велик, говорю я… В киевскую лавру поезжай, быват хорошо там. Когда опускают матерь божию и пение возносится «Под твою милость прибегаем» – знашь? – то замирает душа, и от юности вспомнишь свою суету сует… и пойдешь в пещеры и видишь простоту: нет ни злата, ни серебра, одна тишина, дышит, и почиват угодники божии в простоте без серебряных рак – только простые серебряные гробики…
Короткая пауза, все молчат, и только генерал с орденами во всю грудь, подумав, вероятно, что проповедь окончена, крякает: «Н-да-а!..» – и обращается к соседу с всклокоченной вьющейся бородкой:
– Выпьем, друже, под осетринку. Нам, православным да военным, все нипочем: был бы ерофеич с калачом!.. Вон того, друже, ерофеича… с травинкой!
– И помянешь свое излишество, которо гнетет и гнетет и ведет в скуку, – к смущению генерала, продолжал «старец». – Горе мятущимся и несть конца! И всяка блудница скажет: бес в друге, а друг – суета. И всяка блудница, замолив грех, скажет: господи, избави меня от друзей – и бес ничто!.. Царям про то говорю. Папа слушат меня, и мама слушат, и добро смуту покроет, и добро станет.
– Здоровье его императорского величества! – воспользовался случаем неудачливый генерал и, встав, опрокинул в рот своего любимого «ерофеича» и закусил корнишоном, еще заранее приготовленным для этой цели.
– Приехал енерал наниматься… да шапку ломат! – усмехнулся Распутин Людмиле Петровне. – Язык коричнев выкрасился, бо ж… лижет с превеликим усердием, а борода, вишь, не запачкана… серебряна борода!
– А почему, если «наниматься», то – к вам? Вы не военный министр и не командующий.
Он рассмеялся мелким, разливающимся всхлипом и показал пальцем на вышитую золотыми нитями застежку своего ворота с буквой царя.
– Енерал уважат меня! – подмигнул он. – Понимашь?.. Ну, откушай, лебедь, ну, угощайся. Беседа у нас с тобой еще будет, – охота мне с тобой.
И он сам принялся за еду. Нож и вилка оставались нетронутыми: он все брал руками, обеими сразу, и отирая их о скатерть. Скатертью же утирал губы.
«Пропало платье!..» – брезгливо и сокрушенно подумала Людмила Петровна, почувствовав вновь на своем боку и колене его скользящую и ощупывавшую руку, только что возившуюся с плававшей в масле сардиной.
Он клал все на одну тарелку, – рыбное, мясное, овощи, пирог.
И когда отодвинул ее от себя, горбоносая княгиня, привстав, через весь стол протянула к ней тонкие свои, матовые, со склеротичными венозными прожилками мягкие руки, схватила ими тарелку и, поставив ее перед собой, невозмутимо и сосредоточенно стала рыться в остатках распутинской еды, съедая кусочки балыка, подбирая крошки от пирога, прожевывая недоеденный огурчик.
– Всегда так… – улыбнулась одним глазом Воскобойникова, взглянув на Людмилу.
Но когда подали фрукты и сладкое, она обратилась к Распутину:
– Отец родной, из твоих рук бы яблочко!
– На, грудаста! – И он надкусил ранет, оставив на румяной кожице мокрый след своих зубов, и протянул Воскобойниковой.
– Мне и мне! – по-ребячьи стонала, просила беременная женщина.
– Не жаль, – на!
Он надкусил второе яблоко, потом третье таким же образом и протянул яблоко рыжеволосой, в светлом берете, сидевшей рядом со снисходительно все время усмехавшимся Иваном Федоровичем. Она взяла яблоко, хотя и не просила его, и положила на тарелочку.
– Брезгаешь, сука! – заметил Распутин и бросил в нее фруктовым ножиком, но не сердито, беззлобно.
– Григорий Ефимович, время идет… – перестало улыбаться, а на миг даже нахмурилось бритое, актерское лицо Ивана Федоровича: он о чем-то напоминал, очевидно.
Вокруг шеи Людмилы Петровны легла вздрагивающая рука в голубом шелку.
– Она хороша, настояща… знаю, что хороша. Ты ходи ко мне, ходи. Я тебе все докажу – понимашь? Перво – любовь! Наставлю, как и что. Знашь што… покайся – и радость опять твоя…
– В чем же мне каяться?
– Ну… мало ли в чем! – весело прищурились кругленькие глаза Ивана Федоровича. – Знаете, быват так, – копировал он «старца». – Быват так в жизни каждого: либо в стремя ногой, либо в пень головой, как мудро сказано.
«Кто он? Отчего вдруг ввязался в разговор? Что такое… о, кажется, на что-то намекает… неужели же… – И неожиданная мысль, от которой вздрогнула, пришла Людмиле Петровне. – Нет, не может быть… откуда он может знать про Мамыкина?»
– Не встревай! – прикрикнул «старец» на Ивана Федоровича. – Бес в друге, а друг – суета, говорю я… Приходи, лебедь, и царство божие сладкими скорбями наследуешь.
Он обхватил ее, крепко сжал, заглядывая своими ртутными глазами в ее зрачки, и поцеловал в губы, но легко, бесстрастно, не пошевелив их, – и Людмила Петровна удивилась столь внезапной смене ощущений.
– Говори, – он склонил голову немного набок, как священник в час исповеди, – стих церковный знашь?
– Знаю. Православная.
– От юности моея мнози… знашь? От юности моея мнози борют мя страсти, но сам мя заступи и спаси, спасе мой. Понимать?
– Ну, и что же?
– Постой, постой… ах, как торошшва-то!
Он прижался к ней, щекой к щеке, и зашептал:
– Я тебе все докажу… все. Спасу, дусенька.
– А от чего собственно спасать меня?
– Тс-с-с… он могит услышать!
– Кто? – уже невольно шепотом спросила Людмила Петровна.
– Все докажу. Хошь… выдь со мной!
– Куда?
– Туда. – И он показал глазами на полуоткрытую дверь в соседнюю комнату.
– А он пойдет? – спросила Людмила Петровна, никак не догадываясь, кто такой этот «он».
– Не посмет!
«Чего он хочет от меня?..»
Впрочем, она могла предположить его желания (он был откровенен с первой же встречи), но «…неужели же он посмеет, когда тут сидят все! – подумала Людмила Петровна; не зная, что ему ответить. – А все-таки, о ком он говорил?»
– Иди; когда покличу.
– Не сейчас, значит?
– Не, когда покличу, – повторил он и, поцеловав в лоб, отвернулся от нее и вступил в разговор с другими.
– Я давно не видела, чтобы кто-нибудь пришелся ему так по душе, как вы, Людмила, – говорила ей Воскобойникова, отозвав к дивану.
– По душе… – усмехнулась Людмила Петровна. – У них в деревне это иначе называется… ха-ха-ха!.. «По душе»!.. Мнози борют мя страсти… слыхали, как он говорил? Слыхали?
– А вы его не злите, Людмила!
– Еще не того дождется!
– Что ж… вы для того и поехали сюда?
– Нет, конечно… Просто любопытно!.. Надежда Ивановна, скажите мне, кто этот явный иудей, с неумным лицом, с бриллиантовыми кольцами на руках? Он все время молчит и усердно ест.
– Не знаете? Но ведь это Симанович! Бессменный личный секретарь Григория, правая рука по всем делам. Между прочим – большой ювелирный магазин на Владимирском.
– Вот оно что! А тот, что целует… смотрите!.. в ушко рыжеволосую, у которой вид греческой Лаисы?
– Иван Федорович? Ну, неужели и его не знаете?!
– Откуда же!?
– Иван Федорович Манасевич-Мануйлов.
– О-о!.. – воскликнула Людмила Петровна и вспомнила опять мамыкинские разговоры. – Аферист… сторукий и стоязыкий петербургский Рокамболь!
– Что вы, Людмила! – схватила ее за руку Воскобойникова. – Вы много, кажется, выпили… Он очень милый и полезный человек. И к тому же ближайшее доверенное лицо премьер-министра Штюрмера.
– А кудлатый, с грязной бородкой… у которого глаза разные?
– Вот этого не знаю. И лейтенанта не знаю. А не все ли вам равно, Людмила? Каждый пришел сюда по своему собственному, личному делу. Каждый пришел за помощью к Григорию.
– Но, кстати, почему сюда, а не на его квартиру?
– Случайная житейская причина: эти дни у Григория Ефимовича ремонт в квартире на Гороховой. Я ведь вам уже рассказывала, Людмила!.. Вы очень рассеянны, голубка, или… очень много выпили.
Пожалуй, она действительно выпила сегодня больше, чем следовало. Это была неосторожность с ее стороны, от которой предостерегал все тот же Мамыкин.
Она могла оказаться не в меру разговорчивой, болтливой и тем, – случайно, может быть, – навредить своим друзьям и себе самой, – Людмила Петровна озабоченно подумала об этом.
В тот час, когда Людмила Петровна находилась на Ковенском переулке, в квартире «инженера Межерицкого», а Федя Калмыков ужинал с журналистом на тишкинском поплавке, на водах Большой Невки неторопливо плыл, ничем не выделяясь среди других, светлоголубой моторный катер, держа путь от Аптекарской набережной к Гренадерскому мосту.
На катере находилось четверо мужчин (трое в военном, а один в цивильном платье). Они сидели вплотную друг к другу, занятые оживленным разговором.
Вернее, говорил больше всего «штатский», пыхтя от одолевавшей одышки. Это был жирный, тяжелый, трехподбородый человек ниже среднего роста, с загнутой узкой эспаньолкой, с темными подстриженными усами во всю губу; прическа – ежиком, глаза – темные, смеющиеся светлячки.
– И вот, – продолжал свою речь толстяк. – Я думая…
– Позвольте, кому поручено охранять Распутина?
– Погодите, Мамыкин!.. Вы помешали Алексею Николаевичу.
– Нет, отчего же, господа! – возразил рассказчик. – Вам следует это знать. Без этого дела не сделаете. Вы – офицеры, и вам нужно ясно представлять дислокацию, так сказать.
Он стряхнул за борт пепел ароматно дымившейся сигары, громко посапывая, сделал затяжку и продолжал:
– Наблюдение – дело охранного отделения собственно. Но они все проверяют друг друга. Начальник департамента полиции, например, не верил охранному, а дворцовая полиция не верила им обоим… Потом охранные автомобили, которые всегда, Гришку оберегают. Затем, знаете, «секретари», целый штат охранников! Секретари там у него по очереди дежурят. В последнее время к нему двадцать четыре агента было приставлено. Один из секретарей – жид Симанович, другой – Волынский был, затем бывший инспектор народных училищ, Петушков по фамилии: пренеприятный субъект с разноцветными эдакими, блудливыми глазами, с всклокоченной такой бородкой. На него дело было: приводил к себе на квартиру учениц… капли давал, а потом… и того! Эти секретари при нем постоянно. Я задался целью выяснить: кто из них «политикой» занимается, а кто другими делами.
– Мародерством!
– Так точно. Я успел обыскать их всех. У кого двадцать – тридцать дел – самых грязных дел! – было для проведения. В особенности у этого инспектора народных училищ и у Симановича. Запечатанные конверты с письмами Распутина такого содержания: «Милой, дорогой, сделай…» А по какому делу – не сказано. Эти письма могли ходить без его ведома.
– Это очень на руку, я это знал! – сказал Мамыкин и подтолкнул локтем своего соседа-офицера.
– Да-a, письма без адреса, – секретари ими промышляли. Для самого грязного свойства! Например, история помилования ста дантистов, которая дала секретарю около ста тысяч, а Гришка жаловался, что получил только шубу енотовую да шапку. Врет, каналья! Когда я начал обыски, то получил вдруг приказание прекратить их.
– Приказание?.. Вам? Министру внутренних дел?
– Да, мне.
– От кого же?
– Привез мне Губонин такой… восходящая звезда в охранном. Привез от Вырубовой письмо, что, мол, императрица повелевает мне не делать ничего такого, что могло бы понапрасну растревожить «святого старца». А через день заехал ко мне сам Штюрмер с тем же и потребовал это письмо обратно.
– И вы отдали?
– Отдал.
– У вас не сохранилась копия его, Алексей Николаевич? Ах, жаль, что отдали!
– Поверьте это было не так просто! Когда я это письмо получил, то по привычке (если неприятное письмо, то я его всегда рву) – прочел, разорвал и бросил в корзину. А когда с меня стали его требовать, я говорю, что у меня его нет. Но, к счастью, оно в корзине нашлось, так что его пришлось подклеивать… Они думали, что я смогу шантажировать, и требовали вернуть письмо. Страшный труд – подклеивать, господа! Но иначе могли не поверить. Говорит мне Штюрмер: «Вы спрятали его. Покажите! Такой важный документ, боже мой…» Пришлось отдать. Зато у меня другой документик припрятан. Не здесь – в деревне у себя храню на всякий случай. Я об этом вам рассказываю, господа, как дворянин дворянам, не правда ли? Вы должны иметь представление обо всем.
– Да, да, мы должны иметь представление обо всем, – в один голос отозвались трое военных.
– У меня есть копия нотариальных бумаг: сделка, господа, с продажей земли в пограничной полосе немецкому заводу Штрауха. Ай-ай-ай… кто же продал! А продал всего лишь год назад не кто иной, как сам Борис Владимирович Штюрмер – премьер, глава правительства!.. И при помощи своего наперсника Манасевича-Мануйлова! Имелись сведения, что царица знала это и благословила.