Текст книги "Кабахи"
Автор книги: Ладо (Владимир Леванович) Мрелашвили
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 62 страниц)
– Эх, да если бы и выдали, Махаре, сколько мы успеем провести тренировок? Через два-три дня уже встречаемся с курдгелаурцами.
– Хитрюга дядя Нико! Хочет нас этим приманить!
– Приманить! А тебе повредит, если ты несколько трудодней наработаешь? Ну, пойдем, Нодар!
– Иду, иду. Подожди меня.
Поднялись и остальные.
– Куда ты спешишь, Нодар? Твоя мать перепугается – не заболел ли сынок, что вернулся в такую рань.
– Какая же это рань? Завтра мне с утра ехать в Телави – пожалуй, и не встану к автобусу.
– А иначе, как на автобусе, тебе до Телави добраться невозможно?
– Пешком пусть дураки ходят.
– Нет, зачем же пешком, об этом и речи нет. Вон, на Фирузу садись, – посоветовал Coco.
– Да это бы неплохо! Он как размахается ножищами, сразу спидометр до ста двадцати взлетит.
– Потешиться захотел? Вы бы лучше в зеркало поглядели!
– А я тебе, брат, не советую на Фирузу садиться.
– Почему, Надувной?
– Холодно наверху. Схватишь насморк.
Шавлего миновал затененную кленами дорогу, спустился к Берхеве, взбежал по короткому скату на противоположном берегу и остановился под пышной кроной могучего каменного дерева.
Поглядев по сторонам, он прошел внутрь пустынного заброшенного двора.
Развалины клуба выглядели в лунном свете точно так же, как несколько лет назад. Разница была только в том, что прежде рядом с ними высились кучи камней, штабеля кирпича, черепицы и лесоматериалов, а теперь все это исчезло. Там, где был старый клуб, вздымались небольшие бугры песка, успевшего перемешаться с землей; основания разрушенных стен сплошь заросли крапивой и кустами бузины, перевитой желтой повиликой.
Долго смотрел Шавлего на эти развалины, а наглядевшись вдоволь, повернул в ту сторону, где над фундаментом начали уже возвышаться новые стены.
Посреди двора прямоугольник каменной кладки, омытый дождями, опаленный солнцем, белел под холодными лунными лучами.
Выцвели голубовато-серые валуны из русла Берхевы. Угрюмо глядели они на давно застывшие в камень пирамиды разведенного три года тому назад известкового раствора.
Шавлего присел на край стены и задумался. Ему вспомнилось далекое детство.
Тогда здесь еще стоял старинный помещичий дом, в котором и помещался клуб. Двор был окружен стеной каменной кладки. Чалиспирская молодежь частенько ставила спектакли в клубе, а во дворе устраивались гулянья. Это был, впрочем, не двор, а, скорее, сад, в нем стояло множество фруктовых деревьев, весной осыпанных душистыми цветами, а осенью клонившихся к земле под тяжестью крупных, спелых плодов. Ветер шелестел в тополях, выстроившихся в ряд вдоль речки, алые чашечки– цветов граната, словно язычки пламени, сияли над густой листвой, в которой утопала ограда…
Ограда постепенно разрушилась, яблони, груши, миндаль зачахли без ухода, а тутовое дерево с огромными темными ягодами было отдано на съедение шелковичным червям.
Но молодежь деятельно взялась за работу: каменную ограду разрушили, клуб обнесли дощатым забором, вдоль забора с внутренней стороны посадили акации, во дворе разбили цветник, среди клумб и газонов проложили дорожки, посыпанные толченым кирпичом.
Кое-где во дворе красовались молодые кипарисы – высоко вздымая темно-зеленые верхушки, они покачивались стройным станом под дуновением ветерка, прилетавшего с Берхевы.
Ах, какое было время!
Помнит, все помнит Шавлего – так ясно, словно это было вчера. И разве сам он мало принимал участия в этих радостных общих хлопотах? Директор школы после уроков приводил сюда учеников, и они каждый день часа по два разбивали сухие, затверделые глыбы земли, выбирали камни и выбрасывали их в русло Берхевы, а оттуда приносили белые кварцевые обломки, чтобы обозначить ими края дорожек.
Все разрастался и хорошел чудесный сад, и каждому радостно было глядеть на него.
А теперь… Где теперь те пестро расцвеченные алые и зеленые клумбы, треугольные куртины, круглые лужайки? Исчезли кипарисы, туи, самшиты, погасли синие и золотистые огоньки цветов. А где те, чьи руки создали все это? Куда делась та беззаботная, веселая молодежь, что радовалась жизни, трепетала, охваченная первой любовью, здесь, в этом саду, среди зелени и цветов? Все это поглотила и уничтожила та черная ночь двадцать второго июня, что для многих так и не сменилась белым днем. Будь она проклята! Это все сожжено огнем и затоплено кровью…
«Кое в чем доктор прав», – заключил про себя Шавлего, встал и направился к берегу реки.
Тополя были срублены чьей-то безжалостной рукой. Старая груша стояла полузасохшая, с огромным дуплом в стволе. Гранатовое деревце с полуобнаженными корнями свешивалось над обрывистым берегом Берхевы, словно собираясь броситься в реку. И лишь одна акация уцелела, поднялась, разрослась и раскинула длинные ветви во все стороны.
Шавлего провел ладонью по стволу дерева и горько усмехнулся: какой-то болван отщепил от него изрядный кусок топором. Но дерево не погибло, рана затянулась, зажила.
Шавлего обхватил ствол руками, с силой потряс его и подумал:
«Уж не сам ли я его и сажал»?
У края двора, там, где река образовала крутое колено, поток отхватил и унес с собой немалый кусок земли.
«Зачем в этом дворе строят новое здание для клуба? А сад и двор их вовсе не заботят? Клуб ведь не только закрытое помещение! Ну а если уж начали строить – неужели за три года не могли поднять стены выше фундамента? А может, вовсе и не клуб здесь строится? Но тогда где же будет клуб? Какое для него выбрали место? И если уже выбрали, то чего дожидаются? Неужели в Чалиспири нет больше молодежи? Где молодые? Что-то я никого не приметил. Ну, это я, наверно, сам виноват. Захотел бы – так увидел. А о чем думает колхозное руководство? Сельсовет? Ух, много я сегодня выпил… Лучше бы мне не встречать этих парней. Этот Закро – ну и детина! А уж пить горазд! Впрочем, и другие от него не отстают. Вот она, молодежь! Есть молодежь в Чалиспири, как же, есть! Мама, наверно, уже извелась, сидит сейчас на балконе и дожидается меня, глаз с дороги не сводит. Опять я целый день домой не заглядывал!»
Шавлего пересек клубный двор, спустился по деревенской дороге и вышел на шоссе.
Проходя мимо сельсовета, он услышал во дворе голоса и раскатистый, громкий смех. Он остановился, стал вглядываться.
«А вот и еще молодежь!»
Некоторое время он прислушивался к разговорам и хохоту, доносившимся из-под грушевого дерева.
Потом зашагал к дому, улыбаясь и напевая:
Нет, не вымрут на Алгетя,
Подрастут еще волчата…
– Что это ты уткнулся носом в свою тетрадку, словно поп Ванка в псалтырь? Больше никто не придет – сам видишь. Если собираешься начинать – давай начнем. Что ты заставляешь усталых людей зря сидеть, невесть чего дожидаться?
Эрмана отодвинул тетрадь и провел рукой по курчавым волосам.
– Разве вы устава не знаете? Как я могу начинать собрание при восьми присутствующих, когда в списке двадцать девять комсомольцев? Вот ты, Шота, обещал привести Тонике. Где же он?
– Ну, этого и его родная мать не знала. Как же я мог его найти?
– А ты, Дата, обещал, что зайдешь по пути за Отаром?
– Отар, как волк, вечно по лесам рыщет. Попробуй-ка его разыскать!
– Зачем его разыскивать – только что он валялся под дикой грушей перед сельсоветом.
– Что ж ты его с собой не прихватил?
– Да как-то не пришло в голову, что он комсомолец. Всех не запомнишь!
Эрмана рассердился не на шутку.
– Вот что, братцы, мне все это надоело, и больше я терпеть не намерен. Поставлю вопрос на бюро, и исключим всю эту бражку из комсомола. В третий раз срывается собрание! Если не хотели с нами работать, так кто их тянул? А в райкоме взяли и приписали их к нам по территориальной принадлежности. На кой черт мне столько бездельников – и без того хватает. Не учатся, не работают и только значатся в списках. Скоро будет новый выпуск, и все окончившие школу опять-таки явятся, ко мне.
– А мы их не примем! – сказал Дата.
– Не примем? Попробуй! А райком ты не спрашиваешь? Куда им еще деваться?
– Куда хотят, туда пусть и отправляются. Скатертью дорожка на все четыре стороны.
– Как бы не так! Пусть попробуют отлучиться без разрешения председателя колхоза! Очень хорошо это устроил дядя Нико. Вот увидите – скоро все эти ребята сами к нам прибьются.
– Что-то пока на это не похоже.
– Увидите, говорю! – Эрмана отвернул лицо, достал из кармана носовой платок и старательно высморкался.
– Очень хорошо делают те, что за версту обегают колхоз. – Элико вызывающе взглянула на секретаря комсомольской организации. – Не понимаю, зачем и мы-то убиваемся на работе. Весь год работаешь, надрываешься, а что получаешь взамен? Дома я не очень-то занята, а человеку трудно сидеть без дела, иначе я, ей-богу, не стала бы жариться целыми днями на солнце!
– Зачем ты неправду говоришь, Элико? Разве в прошлом году мало было распределено между колхозниками? А в этом году на трудодень придется еще больше. Виды на урожай очень хорошие, – ответил Шота.
– Да много ли у нас посевов? Сколько мы полей запахали? Такая у нас огромная деревня, а земли меньше, чем у кого угодно. Какое хочешь село возьми – хоть Напареули, хоть Пшавели, хоть Лалискури… Даже у колхоза Саниоре клин пошире, чем у нас. А по газетам мы числимся среди самых передовых. Почему мы впереди всех, когда в других деревнях распределяют продуктов чуть не вдвое против нашего? Дяде Нико лишь бы сдать побольше хлеба на заготовительный пункт – ни о чем другом не думает!
– Замолчи, Элико! Сама-то ты понимаешь, что мелешь? – напустились на девушку товарищи.
Ламара, сидевшая рядом с Элико, в испуге отодвинулась от нее.
Элико презрительно скривила губы:
– Слава богу, наконец-то ты от меня отлипла. Надо бы мне чуть раньше завести о председателе разговор! – Потом она повернулась к парням: – Я-то понимаю, что говорю, а вот вы понимаете или нет, несчастные, зачем вы здесь находитесь и для чего вы вообще в комсомоле? Ходите, бродите, топчетесь в чалиспирской пыли, а о том и не задумываетесь, чего ради вы на свет родились и зачем обременяете землю!
– Ну, понесла! – прервал девушку Эрмана. – Ты всегда так. Погоди, Элико! Для того мы и созвали собрание, чтобы обсудить такие вот наболевшие вопросы. Дадим тебе слово, и тогда говори все, что думаешь. Я как раз хотел включить в повестку вопрос о расширении пахотных площадей, если вы меня поддержите. И молодежную бригаду я собираюсь организовать именно для этого.
– Ты что-нибудь путное предложи, а в поддержке тебе никто не откажет. Сколько уж времени мы говорим об этой молодежной бригаде и все никак не можем ее организовать! – обмахивая платочком высокую шею, сказала Элико.
– Люди не подбираются – что я могу поделать? – оправдывался Эрмана.
– Людей сколько угодно. И работать можно всюду, если есть охота. К чему еще какая-то молодежная бригада? Я, например, в молодежной бригаде не стану работать.
– Почему? – удивился Эрмана.
– Потому что уже числюсь в бригаде моей матери, и книжка у меня туда же приписана.
– Ну, книжка тут ни при чем. Тебе бы только с женщинами болтать да перемывать людям косточки.
– А ты думай, прежде чем говорить! Расселся на председательском стуле и мелет с важным видом, что придет в голову! Кого ты из себя корчишь? Потерпи, рано еще тебе в начальники!
Эрмана собирался уже ответить ей, так же резко, но тут дверь отворилась, и показался председатель колхоза. Он постоял с минуту на пороге, оглядел присутствующих внимательным взглядом и направился к столу.
Эрмана встал, уступая ему место.
– Сиди, сиди, сынок! Свободных стульев, по милости твоих комсомольцев, у нас тут достаточно.
Дядя Нико сел и посмотрел на девушек.
Ламара, встретив взгляд председателя, испуганно отвела глаза. Элико, опустив голову, разглаживала пальцами платье на коленях.
– Собрание у вас закончилось или еще не начиналось?
– Какое там закончилось! Дожидаемся – не все еще пришли.
– Где остальные девушки?
– Не знаю, – развел руками Эрмана. – Три дня подряд твержу всем и каждому, что на субботу назначено комсомольское собрание, и вот – больше никто не пришел. Объявление я вывесил уже неделю тому назад.
Дядя Нико уперся подбородком себе в грудь, надул толстые щеки и, сложив пухлые руки на коленях, уставился на них. Потом тихо поднялся, пересел на свое место за письменным столом и уставился в одну точку перед собой.
Тягостное молчание нависло в комнате.
– Что же мне с вами делать, сынок? – Дядя Нико поднял голову и еще раз обвел всех, кто был в комнате, медленным взглядом. Потом положил на стол ладонью вверх левую руку и загнул на ней мизинец указательным пальцем правой руки. – Просили вы меня, чтобы в дни собраний вас пораньше отпускали с работы, я сказал: будь по-вашему. – К мизинцу прибавился безымянный палец. – Надумали проводить собрания в моем кабинете, я сказал: пожалуйста. – Средний палец присоединился к двум своим товарищам. – Попросили, чтобы дали вам обрабатывать отдельные, особо выделенные участки, я и в этом вам не отказал. – Он загнул указательный палец. – Объявили: не хотим быть полеводческой бригадой, хотим виноградники возделывать, – я опять согласился, не стал вам перечить.
Большой палец соединился с остальными, рука собралась в кулак.
Комсомольцы сидели, притихнув, и, точно завороженные, не сводили глаз с руки говорящего.
Каждому из них казалось, что этот сжатый кулак дяди Нико наносит им удар за ударом..
Председатель покончил с пальцами левой руки и, наверно, перешел бы к правой, но тут Эрмана не вытерпел, смалодушничал и вскочил с места:
– Это все правильно, дядя Нико, но что я-то могу поделать? Не может же один человек за всех отвечать! Вот вы сами своими глазами видите, какая у нас посещаемость. Уже одиннадцать часов, а нас всего собралось восемь человек. Не ходят на собрания – что с ними делать?
Дядя Нико вздернул вверх соломенно-желтые брови и, прищурясь, поглядел на секретаря комсомольской организации.
– О чем слепой сокрушался? Да о своих глазах. О чем же я плачу и сокрушаюсь, как не о том, что вы, нынешняя молодежь, совсем испортились, разболтались и развинтились? Старших ни во что не ставите, о младших не думаете! Мы ведь тоже были когда-то молодыми! А раньше в колхозе было потруднее, чем сейчас. Вначале нас всего было в колхозе пять-шесть человек. Шагу не могли ступить без ружья, даже выйти во двор было небезопасно – так на нас точили зубы кулаки. Сколько раз мы спасались сами и спасали колхоз, сколько раз все наше дело висело на волоске, но мы не дали ему погибнуть, одного за другим набирали людей, землю наращивали – кусочек к кусочку. Все село сумели объединить и так донесли до вас это великое дело, можем ни перед кем глаз не опускать. Что ж вы-то все на нас одних надеетесь? Берите дело в свои руки, будьте хозяевами, ведите его дальше! Учиться вы не хотите, дома над работой не надрываетесь…
– Зачем же всех валить в одну кучу, дядя Нико? – опять не сдержался Эрмана. – Одного имеретина в Кахети собака искусала – так он, вернувшись в Имерети, другую собаку убил: и ты дескать, той же псиной породы. Кто-то там не выходит на работу, а мы чем виноваты?
Дядя Нико досадливо выпятил губы и посмотрел на свои толстые пальцы, растопыренные на стеклянной покрышке стола.
– Когда старшие с тобой разговаривают, надо не перебивать на каждом слове, а слушать, сынок. Слушать и мотать на ус. Я обращаюсь сейчас к тебе потому, что именно тебя выбрали руководителем колхозной молодежи и, значит, именно ты должен поломать себе голову над тем, как приучить к труду молодое поколение села. Ну, подумай сам, сынок, как я могу один всюду поспеть, за всем уследить, обо всем позаботиться? Дождь и то, бывает, пройдет так, что не всюду землю смочит. Вот говорят про меня, будто я молодежь не люблю. Как это может быть? Почему никто не спросит, в чем тут дело? Ну, мыслимо ли, сынок, чтобы честный человек плохо относился к молодежи? Мы уходим, вы идете нам на смену. Это вы должны построить счастливую жизнь, в ваших руках должна расцвести деревня. Кого нам еще любить, если не вас? Да только разве можно любить людей, которые вместо того, чтобы дело делать, строить и создавать, только и думают, как бы в чем-нибудь напортить, только и стараются принести вред колхозу.
Дядя Нико остановился, снова раскрыл ладонь левой руки и стал перечислять:
– Был перед больницей сад – весь разорили, вытоптали, превратили в пустырь. В библиотеке растащили книги, порвали газеты. Во дворе, перед сельским Советом, там, где они день-деньской валяются в тени да в прохладе, трава не растет – как на пожарище. Один у нас мост на селе – и тот не спасся. Завели моду сидеть да раскачиваться на перилах, расшатали их – ну, перила наконец и обрушились. Не осталось в селе ни одного дерева, с которого не содрали бы кору. На каждом стволе вырезано вкривь да вкось сердце, проткнутое кинжалом. Ну, скажи, пожалуйста, сынок, как можно любить таких озорников?
– Мы тоже не одобряем таких вещей, дядя Нико, – вытянув шею, отозвался Шота. – Но нам одним трудно с этими ребятами сладить. Поговорили бы вы с ними, образумили бы их.
– Мало я с ними разговаривал! Читай волку Евангелие… Я им слово – они мне десять. А повернусь – хихикают у меня за спиной. Нет, испортилась молодежь, вконец испортилась!
Дядя Нико вытащил из кармана какую-то бумагу, вздел на нос очки, внимательно прочел листок от начала до конца и снова положил его в карман. Потом спрятал очки в футляр, еще раз зорко оглядел комсомольцев и встал.
– Для рабочего человека каждая минута – золото. Кончил работу – надо отдохнуть, чтобы до следующего утра набраться сил, встретить трудовой день в полной готовности. Кликните сторожа, пусть запрет кабинет. Теперь уже не время для собраний. Когда что-нибудь задумываете, надо сначала хорошенько все подготовить, а потом уж дело начинать. Сказал я вам – приведите тех ребят, их-то мне и нужно. А то вечно одни только вы толчетесь – что твоя мята перед носом! Перенеси собрание на другое время и собирай людей.
Он долго шарил в ящике письменного стола, потом поправил под стеклом какую-то записку и пошел к выходу.
– Котэ, а Котэ! – крикнул он сторожу, выйдя за дверь. – Запри кабинет.
И, когда сторож приблизился, сказал ему, понизив голос:
– Утром, после дежурства, загляни к Купраче, скажи, чтобы зашел ко мне домой.
В кабинете загремели стулья; комсомольцы вышли во двор а в молчании зашагали к воротам.
Элико глянула вслед уходившим товарищам и нехотя повернула в ту сторону, куда направился председатель.
По дороге они не обменялись ни единым словом. Лишь у дома дяди Нико девушка впервые прервала молчание и пожелала своему спутнику спокойной ночи.
Дядя Нико остановился, поглядел на нее.
– Доброй ночи. И вот что – лучше укороти язык, а то как бы не пришлось тебе отведать длинной дубинки!
И он с шумом захлопнул за собой ворота.
Годердзи ловко пропустил палочку через дырку, осторожно протащил за ней тоненький ремешок и сплел его с другим, так что на краю постола образовалась петелька для продевания шнурка.
Гость запахнул на коленях разошедшиеся полы длинной, широкой рясы и подпер рукой подбородок.
– Зачем тебе летом каламаны? Разве мягкие, ладные чувяки сапожницкой работы не лучше? Невыделанная кожа рассохнется, ременная вздержка задубеет, стянется и так стиснет тебе ногу, что будешь прыгать вроде стреноженной лошади!
Годердзи поднял голову.
– Это тебе не бычья шкура и не буйволиная, а свиная, да еще с какой жирной свиньи снята – самого лучшего откорма.
– Кожа все равно кожа, хоть ты ее со свиньи сдери, хоть с верблюда, – не сдавался гость. – Клянусь святой пасхой, если ты сейчас в каламаны нарядишься, все скажут, что Годердзи ума лишился.
– Что ты смыслишь в каламанах, Ванка, и чего суешься куда не надо? Твое дело – размахивать кадилом да бубнить псалмы.
Ванка огладил рукой седую бороду, сжал ее в кулаке, помял с минуту и снова осторожно расправил.
– Думаешь, каламаны будут полегче? Совсем ты из ума выжил, старик! А чувяки – свинцовые, что ли? Рассохнутся, говорю в жару и сожмут тебе ноги, будешь как в кандалах.
– В свиной шкуре остается еще достаточно жира, поп, чтобы в жару ее умягчить. Чувяк, правда, легок, да закрыт, нога в носке сопреет.
– А ты шерстяных носков не надевай, носи бумажные.
– Ты что, поп, спятил? Тут жатва в разгаре – разве в нитяных носках проходишь? Или срезанной колючкой ногу занозишь, или ость пшеничная внутрь набьется, ступню исцарапает. Нет, чувяк – неподходящая обувь. Каламаны и легче и воздухом в них нога овевается, и упор лучше, ходить сподручней.
Священник снял старую вытертую шляпу, провел рукой по волосам, осторожно разобрал сбившиеся на затылке кудри и откинул их на плечи.
– Значит, отказываешь?
– Помилуй меня эта самая твоя пасха!.. Скажи, ты для глухих особ в колокола звонишь? Нет у меня – понял? А если бы и было, тебе все равно бы не дал.
– Почему же, упрямец? Что ты над ним трясешься, для какого случая бережешь? Может, на тот свет вскорости собираешься? Что ж, ты только решись, а поминки за мной.
– Не греши, преподобный, негоже тебе прятаться за чужую спину! На то ты и пастырь, чтобы всегда впереди своей паствы идти.
– Упаси бог всякого пастыря от таких овечек в стаде, как ты! Знаю тебя, старый волк, знаю, кто ты таков! Если что сорвется у тебя с языка, потом хоть кол на голове теши, все будешь стоять на своем. Вот, погоди, прокляну тебя со святыми образами!
– Где у тебя образа, разве Хатилеция оставил хоть один?
– Чтоб ему гореть в адском пламени, нечестивцу, чтоб сатана им, как костью, подавился! Одному дьяволу ведомо, куда он подевал содранные с икон золотые да серебряные оклады.
– А ты не огорчайся, козлобородый черт! Ты ведь и сам в ту пору немало поживился.
– Троицей клянусь, совсем с ума спятил, старый разбойник! – Священник выпростал из широких рукавов тощие руки и воздел их к небу. – Господи, прости ему, грешному, не слушай пса лающего!
– Ох и хитер же ты, Ванка! Постарайся хоть правдивостью уподобиться своему дружку и клянись не богом, а влажным винным кувшином!
На балкон поднялся Шавлего. Он приостановился на мгновение, а потом, скрывая улыбку, направился к гостю, нарочито склонив голову с почтительным видом:
– Благослови, отче!
Священник перекрестил молодого человека и протянул ему руку со словами:
– Во имя отца и сына и святого духа!
– Аминь, – заключил Шавлего, поздоровался с ним за руку и сел поблизости.
Годердзи загнул нос у постола, обметал его ремешком и стал плести кожаный шнурок для тесемок.
– Где ты пропадаешь до сих пор, парень? Мать твоя извелась, тебя дожидаясь. Ждала, ждала, прилегла на тахту да так, наверно, и заснула, не раздевшись.
– Повстречались ребята, затащили в столовую. А потом я к доктору заглянул, решил его проведать.
Извинившись перед гостем, Шавлего встал и прошел в комнату.
– Ух и молодец же у вас подрос! Под стать всему вашему хевсурскому роду. Где он пропадал? С тех пор как он с войны вернулся, я его и не видел. Почему хоть на лето не приезжал в деревню?
– Все по горам рыскал. А прошлым летом был в Москве.
– Что ж, какие у них еще дела? Хлеба не перестоятся, снопы не пересохнут, по гумну кружить не надо…
– Да ведь другого такого бездельника, как ты, в деревне не сыщешь, поп.
– Не греши перед богом, сын мой. Каждому на этом свете свое дело назначено.
Годердзи помолчал и вздохнул незаметно:
– «Сын мой»…. А ведь моему Тедо было разве что на два-три года меньше, чем тебе, преподобный!
– Да упокоит его господь в лоне Авраамовом!.. Так не дашь?
– Видно, очень уж тебя одолела старость, Ванка, – никак не можешь взять в толк: нет у меня!
– Помолиться Алаверди, чтобы все до дна высохло и утекло, если есть?
Годердзи усмехнулся:
– Помолись. Ты и Солико этим угрожал, да помнишь, как он тебе ответил?
Из комнаты вышел Шавлего.
– Да, мать уже заснула, дедушка. О чем ты, кто это угрожал Солико?
Священник поспешно надел шляпу и подоткнул полы рясы.
– Солико – вор! Зачем он утащил чужое добро? – При свете электрической лампочки водянисто поблескивали бесцветные, бегающие глазки-щелочки, прикрытые веками без ресниц.
– Что у вас украл Солико, батюшка?
Ответил ему Годердзи:
– Балки украл. Увез из лесу запасенные Ванкой обтесанные потолочные балки.
– Когда это?
– Вскоре после того, как установилась наша власть.
– Ну и что потом было?
– А было то, что Ванка пришел к Солико, вызвал его во двор и говорит: «Ты, бессовестный, привези ко мне сам, по своей воле, мои балки, украденные тобой из лесу, а не то прокляну так, что скрючит тебя и сгниешь заживо».
– Ну, а дальше?
– Дальше – сам понимаешь, что ему мог ответить этакий молодец, да еще загордившийся по тем временам…
– Что же он ответил?
– Черта ты, мол, скрючишь и дьявола сгноишь. Теперь, дескать, не те времена, когда ты под дудочку ишаков объезжал. Теперь все, что было твое, стало моим!
Шавлего смеялся.
– Слышал я краем уха, будто он в тюрьму угодил. Где он сейчас?
– Сослали его, загнали куда-то в дальние края, на север.
– Пусть Илья-пророк поразит громом его дубовую башку и пусть он никогда не возвратится оттуда! – прошипел поп.
– Где все твои дружки? Миха не мог раздобыть в деревне то, что тебе нужно? А Хатилеция где? Как говорится, «там, где выше дым над крышей»?
– Миха ничего не может сделать, а Ило вот уж третий день нигде найти не могу, – ответил Ванка.
– А в Алаверди к тебе дорожка заросла?
Священник встал и оправил рясу.
– Все измошенничались еще пуще, чем ты.
– Вот настанет алавердский престольный праздник, поп, тогда набьешь себе зоб до отказа.
– Хоть бы в году насчитывалось двенадцать алавердских праздников – то-то было бы хорошо, старый хрыч!
– Эх ты, разбойник без ружья! А одного разве не достаточно?
– Мажет, даже и с лихвой, – вставил Шавлего.
– Пусть только наступит праздник – чтоб я вас там не видел, ни одного, ни другого! Жердью ноги переломаю! Не даешь? Ну и ладно. Чтоб оно у тебя скисло и в уксус превратилось!
Священник спустился по лестнице и прикрикнул на кинувшегося к нему пса.
– Остался бы поужинать, Ванка!
– Спасибо тебе, старичина. Я уже давно отужинал.
Шавлего в три прыжка догнал гостя и проводил его до ворот.
– Чего это Ванка у тебя просил? – поинтересовался он, вернувшись на балкон.
– Вино ему понадобилось. Продай, говорит, или одолжи.
– Но ведь у тебя нет!
– Я так ему и сказал, да он не верит. Пристал с ножом к горлу. Точно я весь урожай из виноградников князя Вахвахишвили к себе в погреба свез.
– А, собственно, как это можно, чтобы у грузина в доме не было своего вина?
– Да, конечно, если есть свой виноградник.
– Так ведь он у нас есть!
– Подумаешь, виноградник! Много ли с него получишь? Да председатель запросто дарит своим дружкам вдвое больше!
– Ох, дедушка, беспокойный ты человек! Сколько полагается, столько у нас и есть.
Годердзи отложил каламаиы и бросил на внука сердитый взгляд.
– Значит, по-твоему, мне больше иметь не положено? А кто раньше всех вступил в колхоз? Кто первым привел на колхозный двор отличнейшую лошадь, отборных буйволов? Кто объединил с соседями свои три десятины земли и обобществил все свое имущество? Я даже сбруи конской себе не оставил! Попросили дать на время – я одолжил, а ее затеряли и даже отказались стоимость возместить. Ну вот, теперь у меня тридцать пять соток, а те, у кого всегда было земли вдоволь, по-прежнему имеют куда больше, чем я. Одним оставили по семьдесят пять сотых гектара, а кое-кому и сверх того. Вы, молодые, особенно не задавайтесь. Высунетесь вперед и кричите – революцию, мол, мы сделали. А чего, собственно, вы глотку дерете? Мы делали революцию, а не вы. Где вы еще были, когда мы, словно звери, скрывались, рыскали по лесам? Это мы революцию сделали, мы меньшевиков прогнали, да только, клянусь своей головой, знал бы я, что попаду в руки к таким пиявкам, и пальцем не пошевелил бы! Ну, скажи на милость, где тут равенство? И у одного, и у другого шурина Нико такие большие виноградники, что они их и обработать не в силах. А мне подбросили участок с пятачок – от одного края до другого доплюнуть можно. И у многих других порядочные угодья, а ты присмотрись – хоть один из них выйдет на работу в колхоз, прежде чем управится со своим хозяйством? Нет, они еще не посходили с ума. Колхоз у нас, правда, не богат землей, но и с той площади, какая есть, если ее хорошо обрабатывать, можно получать впятеро против нынешнего, а то и еще больше.
– Чего только ты не выдумаешь, дедушка!
– Я выдумываю? Ничего я не выдумываю, дубина! – вспыхнул старик. – Все, что я говорю, – чистая правда! Ты вот погуливаешь на воле, гриву по плечам разметал, а попробуй, приглядись к жизни, вдумайся поглубже. Откуда оно берется, все, что у нас есть, – с неба сыпется по божьей воле? Или Берхева приносит нам дары в половодье? Земли пахотной у меня нет, и рабочих рук в доме не осталось, чтобы пахать и сеять. – Старик смачно выругался. – Сами на «Победе», как господа, разъезжают, а я, если не выкормлю кабана, зиму и лето буду без каламан, босиком ходить. Все равны! Как бы не так! Все равны там, на горе, – старик указал палочкой в сторону деревенского кладбища. – А впрочем, и на погосте нет равенства – одни под мраморными плитами да расписными памятниками покоятся, а у иных могилы даже простым камнем не отмечены. Ты думаешь, я меньше других работаю? Зайди разок в контору – просто так, прогуляйся, и загляни, проверь, у кого больше трудодней, чем у меня. Ох уж эти пиявки! Добраться бы до них, я-то знаю, как кровь из них выпустить.
Шавлего улыбнулся и ласково потрепал по плечу рассерженного старика:
– Прошли те времена, дедушка, когда твоя берданка гремела в лесах. И огорчаться тебе не из-за чего. Потерпи немного – будет и у нас своя машина. А теперь ступай, ложись спать, ночи летом коротки. Я немножко поработаю и тоже лягу.
– Ты меня не учи. Какие летом ночи, я знал, когда тебя еще и на свете не было! – Старик проводил уходящего внука сердитым взглядом из-под косматых бровей и, невольно засмотревшись на рослого, плечистого молодца, с гордостью подумал: «Смотрю на него – свою молодость вспоминаю… Парень – вылитый отец! Вот только ума в голове нет. Эх, – махнул рукой Годердзи, возвращаясь к своим каламанам, – у нынешней молодежи в жилах не кровь, а тепленькая водица!»
Шавлего прошел в маленькую комнату, снял с книжной полки сборник академика Шанидзе «Хевсурская народная поэзия», раскрыл его на заложенной странице и отодвинул чуть подальше от себя горевшую на столе лампу.