Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"
Автор книги: Владимир Богомолов
Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 254 (всего у книги 347 страниц)
– Я знаю. Правильно поступили… Слава Аллаху, хоть улей этот не расшевелили, не то могли бы расшевелить так, что в воздухе было бы темно от вертолетов, – человек в пятнистой форме отлично знал, что у русских почти нет вертолетов, полк, который стоит в Душанбе, имеет на своем счету лишь старые, выработавшие летный ресурс машины, сплошь в заплатах, дырявые, с задыхающимися двигателями, те вертолеты, что добираются сюда, на границу, ходят на честном слове, да и на ловкости пилотов, знал, что у русских почти нет еды и патронов, нет денег, нет горючего, половина машин стоит на приколе и Москвой, столицей своей, они совсем забыты – знал, но не говорил об этом. То, что положено знать ему, не положено знать подчиненным.
О расстрелянном моджахеде он не жалел. Он был мелкий полевой командир, примкнувший к его отрядам, имевший опыт войны с «шурави» в Афганистане – командир этот решил провести самостоятельную разведку боем, чтобы засечь огневые точки на том берегу Пянджа, – разрешения на разведку он не получил и, посчитав, что он сам себе хозяин, сам волен определять, что ему можно, а чего нельзя, переправился через реку.
В результате разведку он провалил, людей сгубил, сам едва ушел от пули и заставу растревожил. Когда он с тремя моджахедами вернулся на свой берег, то был скручен и поставлен к камням. Через несколько минут три коротких автоматных очереди из трех стволов отправили его к Аллаху.
Глянув вверх, в черное, в тусклом сером сееве звезд небо, он кивнул полевому командиру:
– Теперь пора!
Тот наклонил голову, приложил руку к груди и проворно исчез в ночи.
* * *
Сон длился недолго, хотя Панкову казалось, что долго: он улыбнулся во сне, смотрел и не мог насмотреться на ребят своих, детдомовских приятелей, которых потерял, едва отправившись в самостоятельное плавание по жизни, а также внимательно разглядывал спокойное симпатичное лицо незнакомой женщины и непонятно почему старался запомнить его. У женщины был мягкий, большелобый, рано постаревший лик старой дворянки, печальные, украшенные авосечками морщин глаза, круглый, в нежно-девчоночьем пушку подбородок… Это лицо неожиданно вызвало у него теплоту в висках, потянуло к себе.
В следующий миг Панков понял: это же мать. Его родная мать, которой больше нет на свете. Ах, как он хотел увидеть в детдоме свою мать – больше, чем кого бы то ни было.
Внутри невольно, сам по себе, возник тихий слезный скулеж, одновременно с ним – что-то щенячье, восторженное: он лишь знал, что мать его звали Любовью Николаевной, и все, – он никогда не видел ее…
Сквозь сон к Панкову пробилось далекое шипение, словно в воздух запустили огромную, полыхающую, будто царский фейерверк, ракету, воздух сделался плотным, как вата, многослойным, мигом пропитался противным духом серы и прочей военной кислятины, и видение исчезло из сна Панкова.
Панков кинулся вслед за женщиной, пытаясь остановить ее, но она оказалась проворнее его, удаляясь слишком быстро, тогда он закричал отчаянно ей вслед: «Мама!», но голос у него пропал… А через несколько мгновений и кричать уже было некому – мать исчезла.
Шипение усилилось, земля под спящим Панковым заворочалась, поползла в сторону, он отчаянно забарахтался во сне, пытаясь ухватиться за какой-то странный, уползающий от него предмет, похожий на старинную бронзовую ручку от двери, закричал немо, когда это не удалось, услышал встревоженное рычание Чары и в следующий миг проснулся.
Черное глубокое небо над ним окрасилось неземной розовиной, будто северным сиянием, приподнялось беззвучно, и в следующий миг в уши ему толкнулся горячий столб воздуха, в голове что-то взорвалось, в ушах грозно забухал медный колокол.
«Эрес» лег точно под основание бетонной рубашки, укрепляющей командирский окоп – всего метров пять не достал, взбил в воздух тучу мелкого каменного крошева, всколыхнул землю. Похоже, что окоп командира был взят под особый прицел. Земля дернулась от боли не только под Панковым, а и в десяти метрах от командирского окопа, закряхтела, застонала, словно бы весь Памир попал в эту минуту под взрыв. Панкова приподняло, спиной всадило в жесткий неровный угол окопа, потом придавило второй взрывной волной. Панков застонал, приходя в себя, попробовал подняться – ноги не слушались его.
«Неужели ранен? – подумал он испуганно, – лучше бы убило, чем ранило». Застонал снова, потянулся к ногам, торопливо ощупал их – вроде бы целы.
Значит, не в ногах дело, – когда его приподняло и грохнуло о камень – зацепило какой-то нерв, крохотная чувствительная жилка, управляющая конечностями, попала под удар, вырубила ему низ, – и теперь уж как повезет: ноги могут отойти через десять минут, а могут лишь через два года. С контуженными всякое случается. Панков изогнулся как мог, помял пальцами спину, сам позвонковый столб, обнаружил под пальцами боль и вновь застонал. Собственного стона он не услышал – кругом все гремело, полыхало пламя, в воздух летели камни, земля тряслась, грохотали взрывы – после первого залпа заставу накрыли вторым. Причем стреляли не только из-за Пянджа, но и из тыла, со спины – из кишлака тоже норовили всадить под лопатки снаряд поздоровее.
– М-мать твою! – выругался Панков, подполз к краю окопа, кое-как приподнялся на неслушающихся ногах, застонал. Высунул перед собой ствол автомата, потом высунулся сам.
Сбоку к нему подползла Чара, тоже оглушенная, заскулила, прижимаясь к ноге Панкова. Застава горела, огонь бушевал в столовой, злыми красными языками взметывался над дощаником, в котором располагалась казарма, уже почти расправился со слесарной – сожрал ее буквально в несколько секунд, заодно ел и тупорылый «газ», стоявший рядом, который каждую неделю ремонтировали умельцы; машина уже отработала свое и ее надо было не чинить, а с крутого каменного откоса сбросить в Пяндж.
Людей не было видно – все находились в окопах. «А что было бы, если бы я уступил Бобровскому?» – подумал Панков, глянул на часы. На часах стрелки показывали всего десять минут третьего.
Светло было, как днем. Автоматная стрельба еще не раздавалась – пока грохотали «эресы». Бетонная рубашка, защитившая командирский окоп, в трех местах была расколота. Панков оглянулся: как там радист со своей техникой? Связист, сахарно-бледный, с плоским опрокинутым лицом, сидел в противоположной стороне «опорного пункта» и суетливо ощупывал руками рацию, проверяя, цела она или нет. Из ноздрей у него вытекли две страшновато резкие, выглядевшие почти черными, струйки крови, застыли на белой мертвой коже.
– Жив? – выкрикнул капитан.
Радист вместо ответа потряс головой, словно вытряхивал что-то из ушей. Раз трясет котелком, значит, на этом свете парень находится, не на том.
– Жив? – снова выкрикнул капитан, ему важно было привести связиста в себя, услышать ответный выкрик, застонал, разворачиваясь всем корпусом к этому пареньку, пришедшему на заставу вместе с Панковым – безотказному, тихому, «рабоче-крестьянскому» сыну, взятому в пограничные войска из маленького городка под Тулой. – А, Рожков?
Рожков поковырял пальцем в одном ухе, потом в другом и неожиданно расплылся в бесцветной неверящей улыбке:
– Жи-ив!
– А связь? Связь есть? Рация работает?
– И связь цела, товарищ капитан. Должна работать!
– Настраивай машину, связывайся с отрядом. – Панков вновь помял пальцами позвоночник, морщась от простреливающей до ботинок боли, подтянул к себе ноги, – отметил радостно: отошли лапы, уже подтягиваются, если дело так дальше пойдет, минут через двадцать он уже бегать сможет, – приподнялся на руках, снова выглянул из «опорного пункта».
Земля горела. «Эресы» продолжали рваться на заставе, но уже жидко, – ковром, как в первые два раза, их перестали накрывать, – вон хлопнулся один снаряд, заискрился ярко, выбивая слезы из глаз, будто электросварка, вон в землю врезался второй.
«Сейчас из-за Пянджа попрут халаты, – понял Панков, – минут через двадцать душки будут здесь». Попросил, не оборачиваясь:
– Рожков, давай связь с отрядом!
Радист завозился за спиной, забубнил монотонно, вызывая штаб отряда:
– Мастер, Мастер… Ответьте, Мастер! Мастер, Мастер…
Такая рация хороша в степи, на открытом пространстве, никогда она не откажет и в лесу, но в горах… В горах связь всегда плохая, прежде чем достучишься до кого-нибудь – десять раз убьют.
– Мастер, Мастер… – продолжал глухо бубнить Рожков, – Мастер, Мастер…
– Ну что там? – нетерпеливо выкрикнул Панков, протянул к радисту руку, словно тот мог тут же дать ему телефонную трубку со «связью» – дежурным по отряду, голос которого будет звучать так далеко, словно он находится не в Московском – маленьком памирском поселке, а в самой столице. – Есть связь?
Радист даже не повернул головы на выкрик капитана, он продолжал бубнить монотонно, без всякого выражения в голосе:
– Мастер, Мастер…
Недалеко от их окопа в камни врезался «эрес», забрызгал окоп какой-то светящейся гадостью, мелкими камнями, одна крупная дымящаяся глутка даже сумела залететь в окоп, ткнулась в бок Чаре, собака взвизгнула, устремилась прочь из каменной ловушки, в которой они находились, и Панков, боясь за Чару, закричал громко, зло:
– Чара, назад!
Чара нехотя повиновалась, опасливо покосилась на дымящуюся глутку и легла на дно окопа.
– Мастер, Мастер…
Ну хоть бы радист стер красные сопли со своего изображения, очень уж вид у него разбойный; капитан хотел кинуть Рожкову свой платок, но рядом в камни снова всадился «эрес» и их опять накрыло каким-то горящим мылом, ошметками вонючего пепла, схожего с лягушачьей тиной, щебеночным сеевом, вышелушенным из горы, на рубашку кинуло измученный ревматизмом и зимними холодами крючковатый ствол арчи, скрученный в несколько раз, как проволока, изрубленный осколками, с живыми, терпко пахнущими можжевеловой ягодой, лепестками – хвоинами. В ушах у Панкова что-то громыхнуло медным колокольным боем, взорвалось, и он, оглохнув, отчаянно закрутил головой, закричал на Рожкова:
– Связь!
Глухота вскоре прошла, сквозь ватный настил до него донесся далекий, бубнящий, но такой родной голос радиста:
– Мастер, Мастер, отзовись!
Панков стер слезы с глаз, прокричал, не оборачиваясь:
– Может, рация у тебя уже не фурычит, Рожков? А?
– У меня все фурычит, товарищ капитан. А вот в отряде может не фурычить.
Капитан поморщился:
– Как так?
– А вдруг на них тоже налет?
– Продолжай вызывать отряд! – Панков и допустить не мог, что до поселка, где расположен штаб пограничного отряда, могли добраться душманы.
Наконец отряд ответил. Рожков закричал обрадованно:
– Есть, товарищ капитан, и-есть!
Развернувшись всем корпусом, Панков переместился к радисту, обрадованно обнаружил, что ноги стали работать немного лучше, не сдержал улыбки, даже всхлипнул, перехватил у радиста трубку, приказал:
– Ты это… Сопли вытри!
Недоуменно глянув на него, Рожков прижал пальцы к темным подрагивающим губам, спросил:
– Какие сопли?
– Под носом кровь, – пояснил капитан.
В следующую секунду радист уже перестал существовать для него: крепко прижав трубку к уху, Панков безуспешно старался разобраться в треске, в шуме, в писке и стонах, наполнявших эфир, к шуму эфира примешивался еще и грохот рвущихся «эресов» – снаряды продолжали падать на заставу, – беспорядочно, редко, но еще грохались, поднимали землю, крушили камни, вызывали ощущение боли и обиды: рушилось то, что было жизнью, бытом, кровом пограничников.
– Мастер, Мастер, это я – Гранит! Ответьте Граниту, – монотонно, тупо, как это только что делал радист, забубнил Панков. – Мастер, Мастер…
– Что, товарищ капитан, опять? – Рожков ногтем соскреб с кожи красное засохшее пятно, притиснулся к Панкову, проорал в трубку что было мочи: – Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Наконец в пороховых всплесках, в писке шевельнулось что-то живое, более-менее похожее на человеческий голос – речь была неразборчивая, далекая, сплющенная пространством, в помехах. Панкову показалось, что если бы он сам ввинтился в трубку, стал бы частью этого механизма, и то ничего бы не услышал – он ни за что не поймет, что ему говорит отряд, а отряд не поймет, что он ему доложит… Капитан с досадою выматерился, удивился тому, что мат помог – голос в трубке стал чуть разборчивее и громче.
– Гранит, это я – Мастер. Докладывай, что там у тебя случилось?
– Духи через Пяндж переправляются, – прокричал в трубку Панков, – докладывал он не по форме, но в такой обстановке это мелочь, на которую вряд ли кто обратит внимание, – пока идет огневая подготовка, но минут через десять на заставу уже полезут халаты…
– Держись, Гранит! – услышал Панков традиционное, ободряющее, с досадой отвернул голову в сторону, чтобы слова эти, совершенно безликие, затертые, от которых ни холодно ни горячо, не слышать, поморщился. – У нас почти на всех заставах, кроме одной, уже идет бой. Тихо только в одном месте – у твоих соседей. Понял, Гранит? – донеслось до него далекое, едва различимое, но все-таки различимое.
– Понял, чем дед бабку донял, – у Панкова перетянуло горло, воздух застрял в груди.
– Что ты там говоришь, Гранит? Ни черта не слышно!
– Понял, что надо держаться! – прокричал Панков в трубку.
– Как только будет возможность прислать вертушки – пришлем! Жди, Гранит, вертушки!
Вертушками они звали вертолеты. На афганский лад. Танки – слонами, автоматы – металлом, душманов – прохорами, десантников – полосатыми, истребители Су-27 – грачами.
В эфире что-то полыхнуло громким треском и голос пропал.
– Рожков, есть связь или нет? – капитан повернул свое яростное лицо к радисту.
– Была, товарищ капитан, была, – радист подхватил трубку, забубнил в нее привычно: – Мастер, Мастер, Мастер, ответьте Граниту!
Панков подтянулся к брустверу посмотреть, что там происходит на заставе, снова выматерился: не вовремя подвели его ноги. Чертова контузия! Морщась, помассировал позвоночник, там, где было больнее всего, вгляделся в сторону Пянджа – идут душманы или нет?
Душманы пока не шли – боялись попасть под огонь собственных «эресов». Застава продолжала гореть. Горел дощаник, в котором должны были жить семейные офицеры, положенные заставе по штату, – с небольшим ухоженным огородиком, на котором солдаты собирались посадить в этом году картошку, – но семейных офицеров на заставе не было, да и вообще офицеров, кроме Панкова, здесь не было – ни замбоя, заместителя по боевой части, ни по воспитательной, пламенного борца с личным составом, ни зампотеха, отвечающего за то, чтобы вся техника на заставе «фурычила»; а картошка на огородике уже вряд ли вырастет. Панков снова выругался, бросил, не оборачиваясь, радисту, продолжавшему нудеть в трубку в безуспешном вызове отряда:
– Ладно, Рожков, в отряде знают, что у нас творится – достаточно! Переключайся теперь на своих – все ли живы?
Радист от приказа Панкова даже повеселел – к своим далеко не надо «бегать», они рядом.
«Эресы» продолжали летать не только из-за Пянджа, а и со спины, из кишлака – там вовсю старался светлоглазый памирец: над самой головой с густым змеиным шипением прошел снаряд, всадился во двор заставы, в самый центр, вспыхнул жарко. Вверх полетели черные каменья, какие-то тряпки, закувыркалась большая и легкая, вырезанная из хорошо высушенного дерева доска, сорванная с длинного ротного рукомойника, и где-то в стороне пронзительно заржала лошадь. Панков не поверил ушам своим – откуда здесь лошадь? Если только какой-нибудь «ба-алшой начальник» прибыл с афганской стороны на тонконогом арабском скакуне?
«А нам, татарам, все равно, – вспомнилась старая, не к месту присказка, – нам что чистокровный скакун, что наездник, сидящий на нем – все равно раком поставим». Панков сплюнул через бруствер, вгляделся в берег Пянджа – показались «прохоры» или еще нет?
Радист тем временем подал ему трубку рации:
– На связи – Дуров.
– У тебя все живы? – не называя ни своего позывного, ни имени сержанта, спросил Панков. – Потери есть?
Панков почувствовал, как на шее у него зашевелилось что-то колючее – он подумал: а вдруг сержант сейчас оглушит его убийственным: «Все полегли, остался один я» – такое ведь на войне случается сплошь и рядом, но Дуров ответил спокойным, даже чуть сонным голосом:
– Потерь нет!
«Слава Богу!» – Панков стер грязной ладонью пот со лба. Подвигал правой ногой, ощупал ее, подтянул к себе вторую ногу… Ноги слушались. Глаза невольно застило чем-то теплым, искрящимся. Он не сразу понял, что это слезы.
«Отпустило, отпустило…» – звонким молоточком заколотилось у него в висках. Не оборачиваясь, он приказал радисту задрожавшим голосом:
– Вызывай Бобровского!
Бобровский отозвался сразу, словно бы специально ждал вызова Панкова.
– Ну что? – спросил капитан.
– Твоя взяла. Ты оказался прав.
– Я не об этом.
– Пока тихо. Но через несколько минут начнется. Как только последний «эрес» взорвется на нашей территории – тут они и полезут.
– Люди все целы?
– На эту минуту все.
– И то добро. Отбой! Вызывай Трассера! – приказал Панков радисту.
«Старичок» Кирьянов, которому до демобилизации осталось всего ничего, также командовал засадой.
– На проволоке – Трассер, – сказал радист, протягивая Панкову трубку.
– На проволоке, – усмехнулся Панков, покрутил головой: неистощим на выдумки русский народ и типичный его представитель рядовой Женька Рожков. – На проволоке… Ну как там у тебя, Трасс… Хм… Все целы?
– Молимся, товарищ капитан, вот Бог нас и оберегает. Пока все целы.
– Не ерничай! Бог есть на самом деле.
– А я чего говорю, товарищ капитан.
– Бога ты тоже товарищем зовешь?
– Естественно.
– Не прогляди душков!
– Есть не проглядеть душков!
Казалось бы, разговор ничего не значащий, пустой – обычное перекидывание фраз из одного конца «проволоки» в другой, но как много он значил на самом деле, как много вообще значил спокойный голос, прозвучавший в трубке рации, разные смешки и подковырки – все это подбадривало людей, добавляло уверенности в том, что их не забыли, о них помнят, что конец света еще не наступил и вообще не так страшен черт, как его малюют.
Душманы просчитались, явно просчитались – они весь огонь сосредоточили на заставе, – бьют по пустым помещениям, молотят так, что земля подпрыгивает, воздух от огня стал дымным, плотным, тяжелым, ветра нет, вся гарь остается здесь, в горной впадине, часть этой разрушающей легкие дряни, может быть, прилипает к пянджской воде, уносится с нею вниз, но это не спасает – глотку все равно ошпаривает, как кипятком, легкие рвутся на мелкие куски.
В небе появился странный свет, будто оно высветилось изнутри, серые звезды посерели совсем, почти пропали, свет неба усилился. Был он дрожащий, неровный, словно от далекого пожара. А может, небо так осветила горящая застава?
Все люди Панкова были живы. И это было главное. Со стороны кишлака снова с раскаленным шипением принесся «эрес», взорвался во дворе заставы, – он почти угодил в воронку от прежнего «эреса», взял лишь метра три правее от воронки, из которой еще не вытек весь дым. «А говорят, снаряды дважды в одну и ту же воронку не падают…»
Лежавшая около ног Панкова овчарка встрепенулась, заворчала, поднялась.
– Чара, сидеть! – скомандовал ей Панков, понимая, что сейчас все и начнется. Чара чувствует чужих людей, переправившихся через Пяндж. Чара сникла, но ворчать не перестала: она видела то, чего не видел хозяин, – на берег Пянджа метрах в трехстах от заставы вылезли мокрые, с оружием люди, метнулись в сторону, залегли за камнями, выставив перед собой автоматы, – это была первая группа, обеспечивающая прикрытие пятачка, за ней через несколько минут из воды вылезла еще одна группа, а потом душманы повалили один за другим, будто их в несметном количестве рождала черная пянджская вода, – и их действительно была несметь. Они шли без счета, один за другим, десяток за десятком – в мокрых халатах, злые, хорошо вооруженные, с большим запасом патронов, готовые воевать столько, сколько прикажет им Аллах, – хоть до конца жизни…
Обстрелом, который душманы вели из кишлака, руководил светлоглазый памирец. Он сделался резким в движениях, быстрым как ртуть. Памирец преобразился не только манерой держаться, памирец переоделся, он носился теперь по кишлаку в пятнистой форме, перепоясанный офицерским ремнем с портупеей, в такой же, как и форма, пятнистой кепке, украшенной длинным, будто у жокея, козырьком.
Памирец со своей группой поддерживал наступление боевиков, пересекающих сейчас Пяндж вброд. Собственно, для этой цели он и был сюда заброшен. Из двух дувалов по заставе били «эресы», памирец при каждом выстреле замирал, вытягивая голову, и выжидательно осматривался, пытаясь по звуку определить, точно ложатся снаряды или нет, и всякий раз досадливо морщился, плевал себе под ноги – ему казалось, что снаряды перелетают через реку, ложатся на том берегу, и по лицу его пробегала тревожная тень: если хотя бы один «эрес» упадет на тот берег, на головы моджахедов, памирцу расстрела не миновать.
Люди, знающие артиллерийскую технику и умеющие хотя бы мало-мальски делать расчеты целей, ценились у моджахедов особенно, – как собственно, и саперы, и водители бэтээров и танков, и оружейники, это были аристократы среди душманов, их головы стоили много, в помощь каждому такому «аристократу» обязательно давали «негров» – чтобы было кому перенести тяжесть, подставить закорки под «эрес» и вообще защитить «аристократа», если в воздухе запахнет жареным.
Памирцу приходилось метаться из двора во двор, от «аристократа» к «аристократу», дергать то одного стрелка, то другого:
– Смотри не промахнись! Если снаряд ляжет по ту сторону реки, знаешь, что с тобой будет? – памирец в угрожающем движении приподнимал ствол автомата. Он мог, конечно, и ударить какого-нибудь стрелка прикладом, но боялся это делать – «аристократы» могли ему отомстить.
Зарево, поднявшееся совсем недалеко, за несколькими каменными взлобками, было тревожным, неровным – пожар на заставе не был виден из кишлака, но то, что застава горела, угадать было нетрудно, и это доставляло памирцу радость. Раз застава горит, значит, «аристократы» бьют точно. И еще: когда у пограничников не станет крыши над головой, их будет проще сковырнуть с пянджского берега.
Памирец в очередной раз вгляделся в зарево и зло ударил рукой о руку:
– Так их! Так их! – на лице его от радости появились слезы.
Иногда он морщился – причиняло боль недавнее ранение, но быстро приходил в себя и снова азартно колотил рукою о руку.
Глянул на часы – скоро должно было наступить время «икс» – то самое время, когда он должен будет повести своих людей в атаку на заставу.
Дорогу пограничники заминировали – и лях с ними, пусть мины гниют в земле, на боковые тропки, по которым гоняют коз, тоже поставлены мины – и к этому памирец отнесся спокойно: во-первых, его люди проторили в камнях новую тропу, о которой пограничники еще не знают, – по этой тропе его группа и пройдет, ударит по неверным с тыла, а во-вторых, есть у памирца свой метод разминирования… Он ухмыльнулся. Скоро земля эта будет свободной – никаких Советов, никаких погранцов! Памирец не сдержался, азартно потер руки, понюхал их, словно бы руки вкусно пахли порохом.
В темноте на него надвинулась костлявая женская фигура, одетая в бесформенное тряпье.
– Чего тебе, бабка? – раздражаясь, спросил памирец. В фигуре бабки Страшилы ему почудилось что-то недоброе, опасное. Памирец невольно вздрогнул.
– Это русская, – бесшумно подступил к нему помощник – верный Мирзо, человек с литыми плечами и наголо обритой головой, которому памирец доверял, как самому себе.
– Вижу, что русская. И что из этого? Сейчас русским быть опасно. Иной горячий моджахед под шумок может и голову отрезать, Аллах только поблагодарит его за благое дело, – памирец отодвинулся от бабки Страшилы, тронул рукой правое, отчаянно зазвеневшее ухо: из соседнего дувала один из «аристократов» запустил очередной «эрес». – Чего тебе? – прокричал он бабке Страшиле. – Хочешь в наши ряды вступить? – Памирец коротко хохотнул, блеснув в темноте яркими чистыми зубами. – Это право надо еще заслужить. Чего тебе надо, говори!
Бабка Страшила, покачиваясь на тонких непрочных ногах, молча всматриваясь в лицо памирца, словно бы хотела понять, что находится внутри этого человека, что он замышляет, и вообще, что за двигатель в нем установлен?
– Ну! – поторопил Страшилу памирец.
– Давай, давай, старая, – подбодрил бабку Мирзо.
– Тебя ведь Файзуллой зовут? – спросила бабка Страшила тихо, странно шелестящим, будто угасающим голосом. – А по-нашему Федькой, так?
– По какому это еще по-вашему?
– Ты ведь у меня учился, Федька! Фамилия твоя – Ходжаев. Очень распространенная фамилия, как в России – Иванов. Я тебя азбуке в школе обучала, разве не помнишь?
– Не помню, – твердо и жестко произнес памирец.
– Это было в Дараут-Кургане.
– Ну и что? Я там действительно жил, но это еще ничего не значит.
– Ты был способным учеником, хотел стать ветеринарным врачом… Стал им?
– Как видишь, старая, не стал. Стал полковником.
– Сейчас что ни бандит, то полковник, – горько произнесла бабка Страшила, – и кто только вам эти звания присваивает?
– Кому дано это право, тот и присваивает.
– Не стал ты, Федька, ни ветеринарным врачом, ни полковником – ты стал инструктором райкома комсомола, а потом перешел в райком партии, – бабка Страшила, похоже, знала биографию памирца не хуже его самого, слышать памирцу про собственное партийное прошлое было неприятно, он угрюмо отвернул голову в сторону. Можно было, конечно, дать этой бабке кулаком в зубы, можно было насадить на нож или загнать в нее пару-тройку пуль из автомата, но памирец этого пока не делал – не понимал, чего хочет от него бабка. Он не помнил, преподавала эта карга ему что-нибудь в школе или нет, а тревожить свою память и возвращаться в прошлое он не хотел. Если бабка считает, что преподавала, – значит, преподавала. – В райкоме партии ты был уважаемым человеком, а сейчас ты… – бабка споткнулась, закашлялась, по-мужицки некрасиво сплюнула себе под ноги.
– Ну, кто я, говори! – потребовал памирец.
Бабка Страшила молчала.
– Ну!
Страшила неприятно подвигала крупной нижней челюстью, костлявой, темной, снова по-мужицки сплюнула себе под ноги. Теперь памирец вспомнил ее: действительно, в пятом или шестом классе эта бабка, которая тогда еще не была бабкой – была вполне справной молодой женщиной с некрасивым лицом, но зато с очень привлекательной фигурой, преподавала что-то: то ли алгебру, то ли географию, – сейчас это в памяти уже не восстановить. Да и не нужно восстанавливать – лишний груз, выковырнутый из прошлого, словно булыжник, лишь утяжеляет жизнь.
– Тебе что, этих жалко? – памирец показал рукой на недалекое дрожащее зарево. – Кафиров?
– Они не кафиры.
– Они русские, а значит – кафиры.
– Я тоже русская.
– Ты, как мне сказали, приняла ислам.
– Аллах считает, что убивать людей – грех, – сказала бабка Страшила. Почему-то ей именно это суждение Аллаха показалось очень убедительным.
– Мало ли что считает Аллах! – воскликнул памирец и невольно прижал ладонь ко рту: а ведь не то он сказал! Бабка Страшила это заметила и лишь горестно качнула головой, подняла глаза к небу, поймала ими далекий, совершенно не видимый постороннему взору лучик света, прочитала что-то там одной ей ведомое и сделалась еще более суровой, более неприступной.
– Не трогай ребят на заставе! Они молодые, они ничего не знают в этой жизни, они вообще ни при чем…
– А кто при чем? Рейган или этот, как его… нынешний главный американец… Билл Клинтон, он, что ли? – памирец снова потер правое ухо: «аристократ» запустил из правого дувала еще один «эрес». – Они кафиры, – памирец опять ткнул рукой в сторону недалекого зарева, – потому и будут убиты. Мы отрежем им головы.
– Мерзко как! – бабка Страшила передернула плечами, остро глянула на памирца. – Но знай, Федька, убьешь кого-нибудь беспричинно – Аллах будет недоволен!
Она покачнулась, словно бы слабые ноги уже совсем не могли держать это усохшее худое тело, круто развернулась и, заваливаясь на одну сторону, побрела в темноту.
– Вот курва! – памирец сплюнул, передернул затвор автомата. – Сейчас всажу ей в задницу пару очередей – будет знать! В школе-то ведь учила кое-как…
– Не надо, муалим! – мягко тронул его рукой Мирзо. – Она – сумасшедшая, а сумасшедшие – святые люди. Аллах действительно может потребовать ответа.
Памирец с сожалением опустил автомат – Аллаха он побаивался, поскольку знал: жизнь здесь, на земле, – временная, а там, на небесах, в загробном мире, куда он в конце концов прибудет, – постоянная. Тамошняя жизнь – навсегда. Сколько он ни вглядывался в темноту, бабку Страшилу так больше и не увидел, она, как и все ведьмы, умела растворяться бесследно.
Ломая сухие трескучие камыши, пластая их, давя, боевики выгнали на простор двух очумелых сонных кабанов, хотели с лихим гиканьем послать им вдогонку автоматную очередь, но командир головной группы, резко остановившись, повернулся к своим подчиненным и вздернул крупный костистый кулак:
– Во имя Аллаха!
– Алла акбар! – все поняв, отозвались боевики послушно: нетерпение, предчувствие схватки исказило их лица. Смириться с требованием командира было трудно, но многие из них знали его крепкую руку, точный глаз и особую жестокость – он мог, не задумываясь, всадить любому боевику пулю в переносицу, если тот начнет неровно дышать в его сторону, и придержали себя. С командиром связываться опасно.
За спиной, среди крупных звезд, прорезалась луна – такая же крупная, каждого боевика она наделила тенью, отчего стало казаться, что нападающих моджахедов не просто много, их – очень много. Первое, что заметила засада, ожидавшая боевиков в камнях, были тени – страшновато извивающиеся, неровные, бестелесные, каждая тень жила своей жизнью, существовала как бы вне человека.
В передовой засаде за пулеметом лежал лейтенант Назарьин. Он с неясной тоской глянул на тени и погладил рукой холодный ствол пулемета. Скоро этот ствол нагреется так, что на нем можно будет жарить мясо.
– Вот суки! – выругался Назарьин. Непонятно было, кого он имел в виду – душков, воровато выбравшихся из камышовых дебрей, разных бородатых дядьков, сидящих в Кабуле, в Мазари-Шарифе, в Исламабаде, собственное начальство – равнодушных любителей холодной водки и потных баб, таких же хреновых, как и кабульские бородачи, – ох, как их всех ненавидел простой человек Мишка Назарьин, ох, во что выльется сейчас вся его злость. А выльется она в длинную раскаленную струю свинца, которая положит рядом с шевелящимися, воровато ползущими по камням тенями их хозяев.
Он втянул сквозь зубы воздух, задержал его во рту, прикинул, пора стрелять или еще не пора? Решил немного выждать, подпустить душманов поближе.








