Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"
Автор книги: Владимир Богомолов
Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 241 (всего у книги 347 страниц)
– Что же это такое делается? – потрясённо прошептал Таганцев.
В принципе он готов был к провалу, много раз прокручивал эту ситуацию в мозгу, рассчитывал собственное поведение, но никогда не думал, что будет чувствовать себя так плохо, потерянно, раздрызганно, – ничего не собрать. Таганцев чувствовал, что он разваливается, и нет силы, что могла бы помочь ему.
– Ну, что там? – выкрикнул Якубов с кухни. – У тебя что, до сих пор жива бабушка?
– Да! – преодолев себя, сказал Таганцев.
– Не знал!
– Древнее создание, сотканное из воздуха, – голос Таганцева дрожал, он ничего не мог поделать с собой. – Дунь – рассыплется! И, естественно, свои принципы, свои заботы, своя жизнь.
– Мы отстали от того времени!
– Быть может, быть может…
– Ну как же, Володя! Ты посмотри, что творится за окном, ты посмотри на нашу жизнь! Разве это жизнь?
– Ты прав, – Таганцев пробовал справиться с собой, со своими руками, с голосом – всё безуспешно: то, что он когда-то пробовал представить себе в мыслях, прогнозировал, совсем не соответствовало тому, что было на самом деле. – Это не жизнь. Это даже не существование.
– Разброд, разруха, потеря идеалов, террор!
– Измельчание разума!
– Измельчание человека!
– Ты знаешь, мне надо ехать!
– К бабушке?
– Да! Я же говорю – древнее создание! Ни на минуту нельзя оставлять без присмотра!
– Представляю, сколько ей лет! – отозвался с кухни Якубов. – Бабушка – это настоящая бабушка или бабушка – это матушка?
Таганцев прикусил губу – ведь если это настоящая его бабушка, то ей должно быть не менее ста двадцати лет, если матушка, то Якубов явно знает, что с матушкой Владимира Николаевича, поэтому он ответил как можно небрежнее:
– Да не моя это бабушка, чудак-человек! Матушка моей жены. Приехала в Питер на несколько дней – у неё что-то с лёгкими, задыхаться у себя в деревне стала.
– Астма?
– Пока не знаю. Но раз тяжело больна, значит, что-то серьёзное. Я определил её к профессору Иевлеву.
– Знаю такого! – воскликнул Якубов.
Таганцев посмотрел на свои руки – пальцы продолжали трястись. Недовольно поморщившись, он снова взял телеграмму, пальцы опять не удержали лёгкого листка бумаги, телеграмма бессильно шлёпнулась на стол. Таганцев с тоской подумал, что в таком состоянии он даже собраться не сможет. Едва слышно застонал, прикусил стон зубами – собираться всё равно надо было. И чем быстрее – тем лучше. Немедленно! Чекисты – люди цепкие, может быть, они уже проследили путь телеграммы и теперь едут сюда, а Перфильев уже даёт показания где-нибудь в глубоких бетонных подвалах.
– Значит, Иевлев жив, – снова прокричал с кухни Якубов. – Очень рад этому обстоятельству! – Иногда Якубов был неуклюжим, получалось это у него случайно, но что делать: старость – не радость. Таганцев только сейчас понял, что Якубов стар, и сам он, профессор Таганцев, тоже безнадёжно стар. Открытие это настроения не прибавило – почувствовал он себя ещё хуже. Переборол неожиданную неприязнь, возникшую в нём, сжал одну руку другой, стараясь унять мандраж. – При случае – привет ему! – прокричал Якубов.
– Передам, обязательно передам! – Таганцев посмотрел загнанными тоскливыми глазами в окно, где в тополиных ветках громко галдели воробьи, позавидовал им – вольные птицы, куда хотят, туда и летят. Всей этой стае, горохом облепившей дерево, ничего не стоит подняться и исчезнуть. Так проворно и надёжно, что ни боги, ни духи их не найдут. Не то что чекисты.
Он с шумом втянул в себя воздух, задержал его, выдохнул, втянул ещё раз, задержал и опять выдохнул – великий российский режиссёр господин Станиславский разработал особую систему, которая даёт возможность всякому растерявшемуся, разволновавшемуся актёру привести себя в порядок – как бы ни было внутри всё расхристанно и разбито. Рецепт простой – частая смена дыханий, ритма за счёт вдохов-выдохов, – и из человека улетучивается вся квелость, вся робость, он обретает уверенность, а на сцену выходит уже в спокойном состоянии.
Через несколько минут Таганцев привёл себя в чувство, поспешно покидал в баул свои вещи, умял кулаком, с трудом застегнул замок. Всегда аккуратный Таганцев прежде не позволял себе этого, но тут он боялся, что раскиснет, руки опять затрясутся, запляшут, внутри всё перевернётся от холода, от страха и омерзения, и он не сможет справиться с собой.
– Я уезжаю! – сказал он, но Якубов, громыхавший кастрюльками, не услышал его, и Таганцев прошёл на кухню, остановился, прислонившись плечом к косяку, почувствовал, как внутри у него в холодной пустоте больно шевельнулось, смещаясь с места, сердце, чуть пригнулся, стараясь не упустить его, накрыл грудной клеткой. Посеревшие губы Таганцева растянулись в слабой улыбке.
– Тебе плохо? – встревожился Якубов.
– Нет, – Таганцев с грустью посмотрел на своего друга: кто знает, когда они теперь увидятся? – Просто… – он покрутил пальцами в воздухе. – Знаешь, места себе не нахожу. Надо срочно ехать!
– Понимаю тебя, очень хорошо понимаю, – покивал Якубов, – болезнь близкого человека – это много хуже, чем собственная болезнь. Только ты рано собираешься. Поезд на Петроград будет только вечером. Утренний уже ушёл, – он заглянул в коридорчик, ведущий в кухню, где стояли высокие напольные часы, – у тебя как минимум ещё четыре часа в запасе.
– У меня осталась ещё пара служебных дел, не решив их, я не могу уехать, а потом сразу на вокзал. Ну! – Таганцев выпрямился, прислушался к себе – боялся, что сердце всё-таки вынырнет из-под него, ошпарит резкой болью, но нет, пронесло, сердце не дрогнуло, и Таганцев шагнул к Якубову.
– Береги себя!
– И ты береги! Время сейчас смутное, что будет завтра – никому не ведомо, так что здоровье нам ещё понадобится.
– Лишь бы конца света не было!
Растроганный Таганцев смахнул с уголков глаз несколько слезинок и ушёл.
Он вовремя покинул квартиру Якубова. Через сорок минут на Спиридоньевскую приехали московские чекисты.
Не оказалось Таганцева и по служебным адресам, где представитель Сапропелевого комитета мог быть, не оказалось и на вокзале. Не нашли его и в ночном поезде, идущем в Петроград. Чекисты проверили все вагоны, перевернули все спальные и сидячие места, все купе. Пусто. Таганцев как сквозь землю провалился.
– А ведь он мог метнуться куда угодно, – сказал на совещании в Петроградской чека Алексеев, – мог уйти в Сибирь, мог податься на запад, в Белоруссию, к польской границе, мог уйти на север, чтобы затеряться… Впрочем, – Алексеев устало усмехнулся, – на север мимо нас он никак не мог пройти. Надо проверить все адреса, по которым он имеет возможность схорониться. Видите, что написано в телеграмме: бабушка больна! А ведь у него вполне может быть какая-нибудь тётушка, свекровь, да и бабушка тоже – божий одуванчик, свояченица, ещё кто-нибудь по этой части, близкие люди, которые могут его спрятать. У Таганцева – сотня щелей, в которые он при случае готов спрятаться. Надо вычислить, где он находится, – Алексеев вытащил из стола лист бумаги в мелкую клеточку.
– Вы думаете, это легко сделать? – сказал Крестов.
– А разве есть другой выход?
– В Москве он не мог застрять? – спросил молодой чекист в вытертом рубчиковом пиджаке. По виду рабочий, он действительно недавно пришёл из рабочих – новый сотрудник Михеенко.
– Почему не мог? Ёще как мог! Один квадрат мы отдадим Москве, – Алексеев обвёл тоненьким пером «рондо» ровный прямоугольник и написал: «Москва», проговорил задумчиво: – Очень даже мог. И меньше всего вероятность того, что он появится в Питере.
– Почему? – спросил Михеенко.
– Побоится. В Питере ему появиться страшно.
Он был прав, опытный человек Алексеев. Таганцев твёрдо решил, что Питер ему заказан, в Москве он тоже решил не оставаться, а поездом добрался до Твери, там на перекладных – в основном на скрипучей телеге – до небольшой, памятной ещё по детству деревушке. Его, как дорогого гостя, приняли дальние родичи. Свой приметный городской костюм поменял на деревенский, постарался отдышаться, прийти в себя. Жизнь в деревне, надо заметить, была сытнее, чем в городе.
Несколько дней его никто не тревожил, и Таганцев успокоился: ушёл он, окончательно ушёл, след его потерян, пусть теперь чекисты кусают себе локти. А когда всё уляжется, он возникнет снова – всплывёт на поверхность.
Утром седьмого июня он проснулся в хорошем настроении. За окном пахло мёдом, цвели травы, воздух гудел от пчёл. «Гори, гори, моя звезда…» – потянувшись, пропел Таганцев, подумал, что талантлив был адмирал Колчак, сделавший этот романс таким, каков он есть сейчас. До музыкального коллекционера и сибирского главковерха Александра Васильевича Колчака романс «Гори, гори, моя звезда» был неприметным, серым, тягомотным. Таганцев попробовал вспомнить его, но сколько ни мычал, сколько ни напрягал память, ни помогал себе пальцами, сколько ни прищёлкивал ими, так и не вспомнил. «Нет ничего более бесцветного, чем серое пятно», – решил он. Встал, потянулся сладко, с хрустом, выглянул в окно.
Подивился, увидев низкорослые красные кустики, торжественно-горькие, совершенно неестественные в этом дне, украшенные мелкими серебристыми шишечками. Таганцев присмотрелся и звонко, почти по-юношески рассмеялся – он не верил тому, что видел:
– Ве-ерба!
В июне, в тёплую пору цвела верба, которой в этом краю положено цвести в апреле или в начале мая, на Пасху, но чтобы цвести в июне!? Такого, наверное, и старики не помнят.
Таганцев любил вербу, считал её растением, приносящим счастье, облегчающим страдания. В сёлах под Петроградом женщины давали есть пушистые комочки детям – те становились здоровее, на Вербное воскресенье женщины до красных полос, до слёз и стонов секли себя ветками – снимали бабью тоску, наваждение, худые сны и маяту. Пушистые комочки вербы – самые трогательные, самые загадочные цветы из всех существующих, других таких, наверное, нет.
– Ах вы, мои маленькие, – прошептал Таганцев, обращаясь к пушистым комочкам, будто к живым, – что же вы так поздно?
До его слуха донеслось глухое далёкое тарахтенье. «Гори, гори, моя звезда», – пропел Таганцев и прислушался, что это за звук, от кого исходит? Может, это старый боевой «ньюпор» успешно разгоняет облака или автомобиль-первенец, проложивший дорогу из Москвы в Вену через тверскую землю? Таганцев хмыкнул: «Автомобиль? В этой глуши?»
– Что же это делается, что? – неожиданно заметался он в следующий миг по комнате, разбрасывая вещи, пытаясь найти брюки, рубашку, подпоясаться верёвкой, нахлобучить на голову чепчик и обратиться в невзрачного мужичка-крестьянина, сгинуть, прошмыгнув перед самым носом у чекистов, но не тут-то было. Таганцев охнул, взялся рукой за сердце и опустился на кровать.
Он не слышал, он почувствовал, кожей ощутил слова, которые произнёс высокий голубоглазый человек в командирской гимнастёрке и брезентовой фуражке с укороченным на офицерский манер козырьком:
– Гражданин Таганцев Владимир Николаевич? Вы арестованы!
Таганцев глубоко вздохнул, услышал внутренний плач – свой собственный плач, молча посмотрел на голубоглазого, потом перевёл взгляд на бледнолицего рабочего паренька с грубыми руками, испорченными металлом и смазкой, – это был Михеенко, приехавший из Питера, поднялся и произнёс дрогнувшим, чуть слышным голосом:
– Вот и всё!
– А вы чего думали? – неожиданно раздался насмешливый голос Михеенко. – Сколько верёвочка ни вейся – обязательно кончик на белый свет вылезет.
Он хотел ещё что-то сказать, но голубоглазый москвич так посмотрел на него, что паренёк поперхнулся, руку, которую он демонстративно держал на деревянной кобуре маузера, спрятал за спину, на щеках у него появился жиденький нездоровый румянец.
Глава двадцать вторая
Петроград в эти дни казался Алексееву неким непаханым полем, в котором плугом надо было перевернуть всю землю, извлечь из неё все железки, в том числе и те, которые способны взрываться, камни, валуны, отвердевшие огрызки прошлых эпох, сгнившие пни, прочий хлам отбросить на обочину, затем очищенную землю перепахать снова – урожай второго захода может оказаться таким же обильным, как и добыча захода первого… Аресты шли один за другим, у Алексеева нехорошо кружилась голова, день перепутался с ночью, ночь с днём – всё сместилось, но если бы только день поменялся местами с ночью – это куда бы ни шло, но сместилось время, сместилось нечто куда большее, способное сплющить любую душу, выжечь всё внутри у любого человека, даже очень твёрдого.
Алексеев не вылезал из здания чека, принимал по телефону доклады, распоряжался, кого из арестованных куда везти; что-то отмечал у себя в блокноте, строил схемы допросов, – в общем, работал. На сон у него не оставалось ни минуты.
Выходя из рабочего забытья, из липкой пелены будней, в которых не было ни одной свободной минуты, он думал, что за окном ещё тянется белый месяц май, а оказывалось – давно уже наступил июнь, за июнем последовал июль, но Алексееву всё мнилось, что весна продолжает тянуть свою песню, она стала бесконечной, – совсем одурел от работы человек…
Скоро забудет собственное имя. Иногда он спрашивал себя, есть ли у него душа и, оглядываясь назад, на путь пройденный, на то, что осталось на обочинах этой дороги, заключал мрачно: нет у него души… А с другой стороны, это Алексеева особенно и не тревожило.
В конце концов, душа – это что такое? Нематериальная субстанция, которую пальцами не потрогаешь, не ощупаешь. В душу верят те, кто верит в Бога.
Шведов знал об арестах, которые проводили чекисты, но от них не прятался, не забирался в страхе под койку с парой сухарей про запас – спокойно выходил на улицу, на рынке покупал себе продукты, иногда обедал в ресторане. Но с оружием не расставался – обязательно носил при себе два ствола и патроны.
Ему надо было бы побыстрее отбыть в Финляндию, к Герману, заняться делами там. Но он пока не покидал Петрограда. Нужно было до конца убедиться, что сюда действительно приезжает Красин, прибудет он не пустой, а с изрядным запасом золота, чтобы заплатить за международные поставки, – разбитая Россия нуждалась ведь во всём: в паровозах, в тракторах, в автомобилях, в обуви, в медицинском оборудовании… Газеты уже сообщили о приезде Красина. Теперь надо было узнать о дне и часе его приезда.
Одежду свою Шведов сменил, ходил теперь только в «штрюцком», ничего военного, даже усы начал подстригать по-пижонски, квадратиком. Это был другой человек, не Шведов.
На Николаевском вокзале он решил отыскать нужного человечка – лучше всего железнодорожного служащего, – и выведать у него всё о Красине. В том, что это ему удастся сделать, Шведов не сомневался, знал, что за деньги он сумеет купить себе и не такие сведения.
У вокзала он увидел малорослого жиглявого паренька в большой клетчатой кепке. Судя по всему, кастрата – человек этот неестественно тонким женским голоском вслух читал заметку (это была та самая заметка, о Красине) в газете, помещённой в застеклённый стенд, стоявший на двух деревянных ногах. Такие газетные стенды были разбросаны по всему Петрограду, советская власть решила с помощью печати воздействовать на умы граждан. Шведов подошёл к кастрату.
– «На золото, которое Красин передаст нашим зарубежным друзьям, Советская Россия получит необходимое промышленное оборудование и технику», – ликующим бабьим голоском прочитал кастрат и, оглянувшись на Шведова, произнёс: – А ведь это здорово, товарищ!
– Здорово, – не замедлил подтвердить Шведов.
– Вот тогда мы и заживём! – восхищённо пропел кастрат и вновь оглянулся на Шведова: – А он толковый мужик, этот товарищ Красин?
– Оч-чень! – Шведов утверждающе наклонил голову.
– Интересно, интересно, – оживился кастрат, – расскажите, пожалуйста, товарищ!
Шведов небрежно мазнул по воздуху рукой.
– Недавно я был вместе с ним на международной встрече в Ницце, – сказал он. – Зубры там собрались отпетые, нас они ненавидят, как арабы ненавидели легионы Александра Македонского. Правда, когда увидели нас с Леонидом Борисовичем, несколько разочаровались. – Увидев, что кастрат удивлённо округлил глаза, Шведов пояснил: – Они думали встретить двух комиссаров с горящими глазами и всклокоченными бородами, одетых по последней большевистской моде, – в гимнастёрках с красными бантами, в галифе, перепоясанных брезентовыми ремнями, в туго засупоненных обмотках, подпирающих ноги под самое колено, и грубых ботинках, густо наштукатуренных тележной мазью. А в карманах чтоб было полным полно семечек, и шелуха чтоб обязательно украшала растрёпанные бороды, чтоб прилипала к плечам и рукавам. А увидели людей одетых вот так, – Шведов пальцами поддел лацканы своего нового модного пиджака, умело скроенного и ладно сидящего на нём, сделал поворот головы налево, потом направо, засёк, что делается на улице, ничего подозрительного не обнаружил, и глаза его потеряли острый блеск.
Рассказ можно было не продолжать, кастрат для него перестал существовать, он вообще играл для Шведова роль шнурка от ботинка: чтобы засечь хвост, опытные агенты обычно останавливаются, поправляют шнуровку, делают новый узел, а сами глазами совершают прострел назад, в бока, стараясь зацепить хвост. Но Шведов решил рассказ закончить – уж больно круглыми, изумлёнными были глаза кастрата, который, похоже, первый раз увидел такого человека, как Шведов.
– Мда, вы – роскошный джентльмен, – подтвердил кастрат, восхищённо чмокнул языком.
– Тогда, подавив слюну разочарования, поняв, что над нашей одеждой не поиздеваться – одеты мы были, как лондонские денди, – Шведов ещё раз приподнял лацканы пиджака, – вот так, даже лучше, мы были одеты лучше, чем проклятые капиталисты, принимавшие нас, хозяева наши довольно ехидно спросили: «А на каком языке, собственно, вы будете вести переговоры, ведь русский язык не считается дипломатическим языком?» На что Леонид Борисович Красин спокойно ответил: «На любом из восемнадцати, которыми я владею!» Теперь ты знаешь, чучело гороховое, кто такой Красин?
Восхищение в глазах кастрата сменилось страхом, он сделался ниже ростом – и без того малый, он стал совсем маленьким.
– Так точно, знаю!
Шведов натянул кепку на нос кастрату и повернулся к нему спиной.
– Бывай! – бросил он на прощание, неспешно двинулся дальше, цепко схватывая глазами всё, что представляло для него интерес, обошёл стороной двух сцепившихся в отчаянной ссоре мешочников – не хватало ещё вместе с ними угодить в руки патруля, неторопливо огляделся и проследовал в дверь вокзала.
Он нашёл, что искал, вернее кого искал, – нужного человека, и за пять золотых николаевских червонцев – гонорар за сведения о приезде Красина, – узнал тщательно оберегаемую тайну. Более того, Шведов знал теперь не только день и час приезда Красина, но и сколько золота и драгоценностей, он привезёт с собой.
Красина надлежало взорвать вместе с охраной, золото и дорогие камни – особенно из запасов бывшей царицы, – изъять. Шведов, улыбаясь азартно, потёр руки: хорошее дело. Надо было срочно идти в Финляндию за Германом.
Поскольку до приезда важного гостя из Москвы оставалась ещё целая неделя, Шведов решил совершить стремительный нырок в «окно». То, что в «Петроградской боевой организации» происходили аресты, его особо не волновало: интересы Шведова находились в сфере более высокой…
О том, что арестован профессор Таганцев, он ещё не знал.
Аня Завьялова готовилась к свадьбе. Конечно, эта свадьба совсем не будет похожа на те, что играли, скажем, пять или шесть лет назад, году так в пятнадцатом или в шестнадцатом. Тогда Россия была совсем другой страной, по-другому называлась, и люди в ней жили другие, и нравы, были другие, и возможности, и кошельки, и песни пели совсем иные.
В эти дни Аня словно бы крылья обрела, самые настоящие – она летала над землей. Не ходила, а летала, совсем не касаясь тверди ногами. Хорошо ей было. Планы разные строила. Ваня Костюрин ей нравился – и внешностью удался, и, главное, надёжным был. Именно таким должен быть мужчина – надёжным. Чтобы на него можно было положиться. Опереться. Чтобы он не прогнулся, не сдал в трудную минуту. Ваня Костюрин не сдаст; это исключено… Счастливая улыбка, расплывающаяся по Аниному лицу, преображала её, словно живая вода.
О своей «политической» деятельности, в которую её втягивала подружка Маша Комарова (Матвею Комарову она приходилась однофамилицей), Аня уже забыла – пару раз явилась на собрания, где неизвестные бабёнки сидели с поджатыми губами, – высказывалась одна из них, остальные сидели, хмуро слушая. Такая воинская дисциплина Ане не понравилась, и она перестала отвечать на приглашения.
Если Маша хочет заниматься политикой, то пусть занимается, это её личное дело. Ане это, во-первых, не интересно, во-вторых, кроме семейных забот, которые теперь навалятся на неё, есть театр, есть спектакли, есть работа, которая стоит выше рассуждений незнакомых дамочек о том, кто должен стать символом будущих преобразований России, облезлый голубь или жирная, с голыми ногами, курица.
Каждому времени – свои игры.
Да потом у неё сегодня свидание с Иваном Костюриным, вечером она приведёт Ивана в театр, усадит во второй ряд, на крайнее правое место, в угол, и будет краском, красный командир Костюрин, смотреть лихой песенный спектакль про нравы европейского города Вены прошлого века и приключения героев, которых, как подозревала Аня, никогда не было в жизни… Но очень уж они были хороши, очень уж зажигательно говорили и пели, у Ани иногда в виски натекало что-то тёплое, щемящее. Скорее всего это были слёзы. Неужели тех людей, героев, что колдовали и изумляли народ, никогда не было в жизни, неужели всё это придумано одним умным человеком – автором водевиля?
Нет, в это верить не хотелось. Аня и не верила. Костюрин старше, мудрее, проницательнее, он во всём разберётся.
В половине первого дня, когда с неба прекратил падать неприятный серый дождик и в раздвинувшуюся прореху, окаймлённую рваной ватой, выглянуло крохотное, совсем не летнее солнышко, к театру подъехал автомобиль – допотопный «руссо-балт», окрашенный в тусклый зелёный цвет, краска была неродная, что означало – автомобиль этот ремонтировали не раз и не два, и после каждого ремонта, чтобы он выглядел прилично, красили вновь.
Из автомобиля, дребезжаще хлопнув дверями, вышли двое в одинаковых брезентовых фуражках, в сапогах, сшитых из того же материала, проследовали к главному входу в театр (собственно, дверей у театра было две – парадная и чёрная). Там, за дверью, сидела старушка Марфа Марфовна (странное отчество, не правда ли?), обратились к ней вежливо, как в водевиле:
– Скажите, любезная сударыня, где нам можно отыскать Анну Сергеевну Завьялову?
– Кого? – испуганно округлила глаза старушка. – Какую такую Анну, да ещё Сергеевну? – Сбросила с колен шерстяной клубок с вязаньем, который проворным маленьким ёжиком поспешил откатиться в сторону. – Нету у нас таких.
– Быть того не может, – произнёс старший из чекистов, наряженный в фуражку потемнее цветом, а вот сапоги его, брезентовые, модные – мода на брезент вообще пошла по всей России, – были светлее тоном, чем у напарника. Видать, кожа у чекистов кончилась, раз перешли на брезент. – Здесь она работает, здесь! – Он вытащил из кармана разлинованную конторскую бумагу, глянул в неё. – В тиатре!
– В тиятре? – малость поиздевалась над гостем Марфа Марфовна.
– Так точно, в тиятре, – подтвердил чекист.
– Это кто ж такая будет? – продолжала недоумевать бабка.
– Ты, старуха, нам пейсы не крути, – строго предупредил старший чекист, угрожающе похлопал рукой по кобуре, – не то живо, раз-два, и ты окажешься там, где надо.
– Мать моя незабвенная, – тонко, напуганным голосом пропела Марфа Марфовна, – зачем же мне вас дурить, когда я сама и без того дурочка. Нет у нас такой. Хотя… – она сморщила и без того печёный, весь в морщинах лоб, прижала к губам палец, что-то соображая.
– Ну! – напряжённо подался вперёд старший. – Вещай!
– Может, это Анька из костюмерки? Только Сергеевна ли она? Я, например, никогда не слышала, что она Сергеевна… Ни от одного человека!
– А где, говоришь, находится ваша костюмерка?
– В нижнем помещении.
– Это что, подвал?
– Да вроде того.
– Веди!
– Не могу, милок, я на посту, – воспротивилась чекистскому велению Марфа Марфовна. – А вы идите, идите – не ошибётесь, найдёте костюмерку без меня. Это очень просто. – Бабка, кряхтя, подняла с пола клубок шерсти, но тут же выпустила его из узловатых, измятых болезнями пальцев, выругалась: – Вот балда криворукая!
Аня умела более-менее сносно шить, так считала она сама, люди же, знающие Аню Завьялову, считали, что шьёт она просто великолепно, руки у неё – волшебные. В эти минуты она подумывала о том, что неплохо бы взять из театрального реквизита платье, – может быть, даже бархатное или шёлковое, малость подогнать его по фигуре и всё, можно идти под венец… А можно взять платье не из бархата, а из тонкой шерсти – такие тоже есть в театральном гардеробе, их целых два, очень красивые платья, – или из французской жаккардовой ткани… Анино лицо расцвело в счастливой улыбке, она не удержалась, запела ладным, очень приятным голосом:
Сойдёт ли ночь на землю ясная,
Звёзд много блещет в небесах,
Но ты одна, моя прекрасная,
Горишь в отрадных мне лучах.
Найти бы свою звёздочку на небе и хотя бы одним глазком взглянуть на неё. Ведь у каждого человека есть, говорят, в горних высях своя звезда. И все звезды эти – разные, одна никак не похожа на другую. И ещё интересно, далеко ли её звезда отстоит от звезды Вани Костюрина?
Твоих лучей небесной силою,
Вся жизнь моя озарена,
Умру ли я, ты над могилою
Гори, гори, моя звезда!
Конечно, романс этот – не женский, он – для сильного мужского голоса, но что делать, если ей тоже хочется исполнять эту хватающую за сердце, горькую песню? «Гори, гори, моя звезда» – типично русский романс, на Западе такие песни не рождаются, скорее, на Западе они умирают. Аня смахнула слёзы, неожиданно появившиеся у неё на глазах.
Она была человеком русским и жизни вне России себе не мыслила, и страны иной, где можно было бы ещё жить, себе не представляла – любила эту землю, это серое небо, эти дороги, любила нищих стариков и горластых матросов с бомбами на ремнях, растрёпанных простоволосых баб с репчатыми пятками и белобрысых мальчишек, умеющих незаметно забраться в любой карман, чопорных интеллигентов, выбившихся наверх, и работяг с чёрными грубыми руками… Всё это были русские люди, другими Господь эту землю не заселил. А раз не заселил, то с этими людьми предстояло жить, их надлежало любить. Все они вместе взятые и составляли то, что названо ныне Россией. Одна такая страна в мире, других таких нет…
Аня не раз слышала, что только русские люди подвержены такой странной болезни, как ностальгия, скучают по своей родине так, что становятся чёрными, высыхают до костей, плачут и тёмными ночами грызут себе пальцы, губы, локти: зачем уехали из России – задают себе вопрос и не находят на него ответа.
Ни в одном из других государств, ни у одного народа ностальгии в списках болезней не числится, а в России она занимает одно из первых мест. Вполне возможно, что от неё народа страдает больше, чем от паралича, «антонова огня» и туберкулеза вместе взятых.
Умолкла Аня, а в ушах, в мозгу у неё продолжал звучать тихий горький романс. Это надо же такое диво сочинить! Кто сочинил музыку, Аня не знала, недавно ей попался на глаза сборник романсов, так насчёт музыки там ничего не было сказано, стоял прочерк, а слова, хватающие за душу, сочинил господин Чуевский.
Неожиданно за тонкой перегородкой, отделявшей костюмерную от сумрачного пространства, заваленного декорациями, послышались торопливые шаги. Люди это были чужие, ни у одного человека в театре не было такой бегущей и одновременно тяжёлой поступи. Аня насторожилась. Дверь в её каморку распахнулась с треском, на пороге появились двое – лица решительные, руки – на кобурах пистолетов, в глазах застыл мстительный свинцовый блеск.
– Вам кого? – не выдержав, поинтересовалась Аня.
– Вы Завьялова? – спросил один из пришедших, видать, старший, и, не дожидаясь ответа, шагнул в каморку.
– Да. Я Завьялова.
Пришедший сделал ещё два шага и ухватил Аню за локоть – сильно, цепко, Аня едва не вскрикнула от боли, – произнёс громко, едва не срываясь на фальцет:
– Вы арестованы!
– Как? – Аня попыталась освободить руку, но это ей не удалось. – За что?
– Проедемте с нами, следователь вам всё объяснит.
– Ничего не понимаю, – Аня не испугалась, вела себя достойно, но всё же противный холодок возник у неё внутри, обварил сердце. – Арестована? За что?
– Поехали в чека, там всё узнаете… Абсолютно всё!
Аня услышала внутри тихий хруст, будто в ней сломался некий стержень, позволявший держать тело в сборе, но вот сейчас что-то надломилось, лопнуло, и Аня почувствовала, что у нее начинают подгибаться ноги, а тело делается как бы чужим, не Аниным. Что с ней происходит?
Теперь её крепко держали под локоть оба мужика – старший и его напарник, проворно выдвинувшийся вперёд, с решительным выражением, прочно припечатавшимся к лицу, и угрожающе выпяченной вперёд нижней челюстью. В то, что арест этот настоящий, Аня не верила. Произошла обычная ошибка, скоро всё выяснится и её отпустят. Но холодок, возникший внутри, тем не менее не проходил, наоборот, он расширился, стал приносить ей боль.
Чекисты провели Аню мимо Марфы Марфовны, старушка, увидя такое дело, привстала на табуретке, клубок ниток, будто живой, вновь соскочил у неё с коленей и откатился в сторону, из открытого рта бабули выпростался большой прозрачный пузырь, лопнул.
– Э… э-э… – попыталась она что-то сказать, но язык, внезапно одеревеневший, не смог повернуться во рту. Марфа Марфовна онемела. – Э-э, э-э-э, – она всплеснула руками и, будто подсеченная серпом, опустилась на табуретку.
– Ничего, бабушка Марфа, всё уладится, – спокойным, хотя и внезапно истончившимся голосом, произнесла Аня. – Товарищи во всём разберутся и отпустят меня. Это ошибка, бабушка Марфа.
«Товарищи», не выпуская из рук Аниных локтей, быстро продёрнули её сквозь дверь и почти по воздуху потащили к машине.
Костюрин, как всегда, привёз с заставы цветы – большой букет редких синих колокольчиков. Колокольчики обычно бывают лиловые, иногда фиолетовые, с белёсым налётом, а это были синие, яркие, как васильки.
Нигде в иных местах Костюрин таких колокольчиков не видел, они водились только на берегу озера, примыкающего к заставе.
Чтобы капризный букет не увял раньше времени, Костюрин вёз его в город в крынке, прижимал к себе, чтобы из глиняной посудины наружу не выплеснулась вода, по дороге сдувал соринки – очень уж красивы были цветы. Костюрину они казались живыми существами, всё понимающими, только не способными говорить.








