412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Богомолов » "Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ) » Текст книги (страница 246)
"Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:47

Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"


Автор книги: Владимир Богомолов


Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков

Жанры:

   

Военная проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 246 (всего у книги 347 страниц)

Не ведает он также, что Герман убит, Шведов был плотно обложен и попался в стальной силок, поставленный на последней его тропе, что арестованы и Тихвинский, и Козловский, и Лазаревский – все они дают показания. В отличие от Таганцева, который плохо знает их, они знают его хорошо, в каждом из показаний фигурирует фамилия Таганцева.

Арестован также бывший прапорщик Подня – комиссар роты третьего минно-подрывного дивизиона, снабжавший членов «Петроградской боевой организации» поддельными документами – чистые бланки дивизиона были найдены у убитого Германа, взят бывший дворянин Гизетти, найдены деньги, полученные Таганцевым из-за границы, в том числе и золотые червонцы, ни разу не бывшие в обращении, – всего Таганцев получил около десяти миллионов рублей. К деньгам этим причастен сам Струве – великий Струве, должную дань которому отдавал не только Сергеев: Струве был умён, расчётлив, холоден, решителен, он был настоящим идеологом белого закордонья, не то что, к примеру, Коковцев… Вон куда ведут нити, кончики которых держит в своих руках этот усталый, с отрешённым лицом человек.

Таганцев отрицал всё – и участие в организации, отцом которой был, и знакомство с людьми, которых знал так же хорошо, как собственную кухарку Машу, и получение денег из Парижа – впрочем, не только из Парижа, – и наличие плана восстания в Петрограде, в разработке которого сам принимал участие, и многое-многое другое. Этот человек замкнулся, заполз в самого себя, как улитка в раковину, – Сергеев смотрел на него с сожалением: попадёт ведь Таганцев к другому следователю, тот применит испытанный приём – и всё, интеллигент не выдержит. Высокий, с залысинами лоб Таганцева делался потным во время допросов, хотя в помещении не было жарко, наоборот, от толстых каменных стен несло могильной стылостью, в углах проступали тёмные влажные пятна, в зарешёченных окнах была выбита часть стёкол. Сергееву, например, было холодно, он кутался в чёрную суконную куртку, в каких обычно ходят рабочие, мёрз, а Таганцев потел и всё отрицал.

Отрицал он ещё потому, что всё ему сделалось безразлично – и люди, и жизнь опостылевшая, которую, оказалось, очень легко оборвать, отнять у человека, и дело, которому он решил послужить, – начал прекрасно, но заканчивает плохо, очень плохо, и ещё отрицал потому, что боялся стать предателем. В жизни своей Таганцев ни разу не совершал поступка, за который ему было бы стыдно, – никого не оклеветал, не написал доноса, не оскорбил, не причинил боли, не принёс беды и, главное, никого не предал. Даже самое малое отклонение в эту сторону ему было противно, а сама мысль – оскорбительна.

Конечно, он всех знает, многие нити организации держал в своих руках, дёргал их, когда надо было, и приводил в движение сложный механизм, конечно, он знаком со Струве и Коковцевым – прав этот юный, вышедший из хорошей семьи, следователь, раз говорит о Струве и Коковцеве – он уже несколько раз нажал на эту педаль, обращая на неё внимание Таганцева, хотя нажимать многократно не надо было, Таганцев сразу всё засёк и всё намотал на ус, – и деньги получал, и в тайнике хранил такие документы, какие юному Сергееву и не снятся, но существует совесть, его таганцевская совесть, – личное, так сказать, достояние, существует честь – понятие, кое-кому, может быть, и неведомое, существует, в конце концов, долг! Он создал организацию, он вовлёк в неё людей, он обязан их оберегать; и если он попал в беду, провалился, арестован, то это не значит, что и они должны попасть в беду.

Держали Таганцева всё время в одной и той же камере – тёмной, облупленной, с протёками на потолке, узкой, как гроб. Когда Таганцев смотрел на неё, всегда приходило сравнение с гробом, и он морщился: зачем же так мрачно, так безысходно, не всё ещё в жизни потеряно, хотя сама жизнь уж точно была потеряна. Вернувшись в камеру, он присмотрелся к протёкам, обнаружил, что они напоминают профили давно забытых и отживших своё людей: вот губастый лобастый профиль пресловутого абиссинца – знатного Ганнибала, предка Пушкина, хотя Таганцев читал документы, что Ганнибал родился не в Абиссинии, а в другой стране, потому он и пресловутый, в Абиссинию попал в плен и мальчиком был продан в Европу; вот сам Александр Сергеевич – лёгкий в движениях, стремительный, неземной – пятно словно бы точно скопировало абрис знаменитого рисунка, где поэт изобразил самого себя, вот кто-то из французских Людовиков в завитом парике, с острым носом, напоминающим журавлиный клюв, и острым умным подбородком, а вот лихой профиль Рембрандта, великого художника и великого повесы, а вот ещё чьё-то знакомое изображение. Таганцев вгляделся внимательнее, усмехнулся – он увидел самого себя.

– Не завидую я тебе, брат, не завидую, – произнёс он тихо, огляделся на дверь, не смотрит ли кто в глазок, у которого никогда не бывает опущен клапан-откидушка.

В круглую дверную прорезь никто не смотрел. Таганцев сделал несколько шагов по камере – звук кожаных каблуков звоном прошёлся по потолку. Таганцев угрюмо качнул головой – а камера-то музыкальная, стиснул зубы, борясь с приступом одиночества и тоски, и чтобы хоть как-то справиться с собою, затянул под нос длинную невзрачную мелодию, напоминающую ему все мелодии сразу, уводящую в прошлое, в юность, в пору безмятежную, светлую – у Таганцева даже стиснуло грудь, от тоски нечем сделалось дышать.

В дверной глазок заглянул надзиратель, прогудел трубно:

– Гражданин, не положено!

– Что не положено? – поморщился, словно от зубной боли, Таганцев.

– Петь не положено!

– А жить положено?

– Жить пока положено, – ничуть не задумываясь, ответил надзиратель.

– Пока, – горько покачал головой Таганцев, – вот именно – пока!

Когда смерклось, узкое могильное пространство камеры заполнил жидкий вечерний морок, Таганцев взял полотенце, давно нестираное, серое, пахнущее грязью, попробовал его на прочность – жёсткие вафельные полотенца славились своей прочностью, это тоже было прочным, подошёл к двери, прислушался, далеко ли находится надзиратель.

Неторопливые сонные шаги надзирателя раздавались где-то в глубине коридора – их словно бы задавил тусклый вечерний мрак. Пока он одолеет коридор до конца, пока сделает «боевой разворот», пройдёт не менее пяти минут. И всё равно выпускать из слуха надзирателя нельзя ни на миг. Таганцев, упрямо сжав губы, перекинул полотенце через кованую спинку койки, завязал внизу толстый неуклюжий узел, понял, что в прореху голову не всунешь – не пролезет, подумал с досадой: жаль, что его не обучили этому мастерству в молодости.

Услышав, что неровные, какие-то сбитые, словно идёт нетрезвый человек, шаги надзирателя приближаются, Таганцев встал, выпрямился у койки с молитвенным видом, прикрывая собой полотенце, сложил руки крест-накрест, ожидая, что глазок вот-вот приоткроется (задвижка его почему-то опустилась, – звонко щёлкнула, будто пистолетный курок, и опустилась), надзиратель может поднять задвижку на своём тихом косолапом ходу и тогда, может быть, придётся что-нибудь объяснять, – но глазок не приоткрывался, надзиратель проковылял мимо. Таганцев стремительно присел, попробовал развязать узел на влажном грязном полотенце, но тот не поддался – слишком крепко затянул его Таганцев.

Он чуть не застонал, вцепился в узел зубами, рванул – не получилось, он хотел рвануть во второй раз и чуть не задохнулся от запаха грязи, от омерзения к этой камере и к самому себе, сглотнул горячую слюну, поборол тошноту и снова вцепился зубами в узел, со второй попытки также ничего не получилось, влажная ткань будто бы мёртво спеклась. Таганцеву сделалось душно, со лба потёк противный пот, он выругал себя: надо бы на старости лет знать, что сырую ткань вообще трудно развязывать. Он застонал изнеможённо, тоскливо и неожиданно зло: внутри родилась злость – чувство, почти неведомое Таганцеву, он всегда старался держать себя в спокойно-доброжелательном состоянии, в следующий миг спохватился – а вдруг стон услышит тюремщик с гулким басом? – и зажал стон в себе.

Пальцами впился в ткань, помог зубами, а через полминуты, задыхаясь от мерзкого сырого запаха, он всё-таки развязал узел, облегчённо откинулся назад. Лицо его сделалось напряжённым, испуганным – он же упустил тюремщика, не слышит его! Бросил быстрый взгляд на глазок. Глазок был закрыт.

Таганцев кинул полотенце на койку, беззвучно приблизился к двери, притиснул ухо к косяку, к узкой щели, которая имелась между дверью и косяком. В коридоре было тихо. Таганцев испугался, не учуял ли чего тюремный надзиратель?

Если учуял, то он сейчас стоит у двери его камеры по ту сторону, слушает, стараясь понять, что тут происходит, потом он поднимет глазок, а дальше уже от двери не отойдёт – возьмёт Таганцева на заметку, а это плохо, очень плохо. У Таганцева на подбородке задёргалась какая-то мышца – не выдержала. Таганцев горько усмехнулся – и у клеток, оказывается, есть свои автономные нервы, почти не связанные с общей нервной системой.

Через полминуты – короткий, как чох, отрезок времени, показавшийся Таганцеву невероятно длинным, послышались глуховатые неровные шаги надзирателя, – шаги раздались совсем близко, надзиратель, оказывается, стоял у соседней камеры и изучал заключённого.

«Знать бы, кто там находится», – Таганцев сделал стремительный шаг в глубину сырого неприглядного пенала.

И вовремя – глазок в ту же секунду поднялся. Ощущая острый, вышибающий неприятную сыпь на спине, почти материальный взгляд надзирателя, Таганцев дошёл до окна, заложив руки за спину, постоял несколько секунд, вскинул голову, захватил как можно больше сырого свежего воздуха, чётко, почти по-военному, повернулся и пошёл к двери, прямо на глазок.

– А вы, гражданин, чего не спите?

Ну и голос же у надзирателя! Наградил Господь!

– Не спится. Думаю вот…

– Не положено, – сказал надзиратель. – Спать надо! – он переместил взгляд в глубину камеры, засёк светлый комок полотенца, лежащий на койке. – А полотенце почему не на месте?

У Таганцева нехорошо сжалось сердце. Но собой он владел, как можно равнодушнее приподнял плечи, произнёс спокойно:

– Да так… извините!

– Не положено. Полотенце повесьте на место, к умывальнику.

Надзиратель гулко, будто филин в тихой полой ночи, где каждый звук обретает особую силу, поухал в кулак – он и кашлял, словно филин, и сам был филином – недоброй птицей, олицетворяющей, по поверью, смерть. Таганцев, подчиняясь надзирателю, взял с койки полотенце, бережно расправил его, словно выставочную ткань с дорогим шитьём, проговорил виновато:

– Извините, на ночь умывался. Забыл повесить на крючок.

Крючком служил обыкновенный ржавый гвоздь ручной ковки, вмазанный в стену, наверное, ещё в ту пору, когда эта тюрьма только строилась. Таганцев хотел обмануть надзирателя, обвести его своим спокойным голосом, но филин-надзиратель был опытным человеком, насторожился – Таганцев не провёл его. Ещё раз погукав в кулак, надзиратель глянул в глазок и двинулся дальше по коридору. Задвижку глазка он оставил открытой – собственно, как часто бывало и раньше, к открытому глазку Таганцев уже привык.

Надзиратель ушёл, а Таганцев приник ухом к косяку двери, беззвучно зашевелил, заперебирал губами, считал его шаги – раз, два, три: вроде бы тот идёт без сбоя, ритмично меряет пол – шарк-шварк. Надо было спешить.

Сдёрнув с гвоздя полотенце, Таганцев метнулся к койке. Нужно всё сделать до следующего прохода надзирателя, ведь на обратном пути он обязательно посмотрит в глазок, обязательно поищет полотенце, на стене оно висит, или нет. Раз полотенце привлекло его внимание, то наверняка застряло в нём, нужен успокаивающий момент, либо время – только две эти вещи и могут вытряхнуть полотенце из мозга надзирателя… Таганцев замер – а может быть, переждать и повторить всё через полчаса?

Ждать нельзя – сам Таганцев к этому не готов, он может передумать, в душу заползёт страх, руки сделаются квелыми, ватными, чужими, ничего с собой он не сумеет сделать. К обратному проходу надзирателя он должен быть мёртв.

Таганцев суетливо завязал узел, подёргал его, чертыхнулся, ругая тюремные порядки и здешних интендантов, если, конечно, таковые здесь имеются, – слишком короткие выдают полотенца, экономят. В следующий миг Таганцев подумал о том, что полотенца явно достались от старой тюрьмы, от царских порядков, вряд ли большевики раскошелились на новое бельё для арестантов, – с трудом просунул голову в полотенце, с силой выдохнул – вот и всё, вот и ступил он на последнюю свою дорогу, на последнюю тропку… Таганцев сделал резкий рывок вперёд, услышал хрящевой хруст кадыка и чуть не закричал от боли. Перед глазами мелькнул яркий свет – вспышка была ослепительной, как орудийный выстрел, – свет исчез, Таганцев стиснул зубы и сделал ещё одно резкое движение вперёд, заранее готовясь к тому, что его пробьёт боль, но больше не было ни боли, ни света, воздух около Таганцева сделался красным.

«Я тону в собственной крови, тону…» – последнее, о чём успел подумать Таганцев.

Он очень удивился, когда услышал знакомый гулкий голос. «Кто это? Ангел небесный, херувим, служащий связным между небом и землёй? Но тогда почему у херувима такой противный голос? Такой голос может быть только у человека, не у ангела – гнусавый, пропитой, прокуренный, испорченный гнилым духом, идущим от больных дырявых зубов… Но почему голос так знаком?» Таганцев застонал – шевелиться было больно, тело затекло, руки ощущались еле-еле, ноги не ощущались совсем. Они лежали тяжёлыми неподвижными брёвнами на чём-то мягком, то ли на пухлой могильной земле, то ли траве, плечи стиснуло, лоб был мокрым, во рту скопилось что-то солёное, липкое. Таганцев подумал, что это кровь, застонал тихо, едва сдерживая себя.

– Что же вы, гражданин? – снова услышал он гулкий неприятный голос. – А? Чего же жить раздумали?

Лицо его обрызгали холодной, колючей, словно с мороза, водой. Таганцев снова застонал, повозил во рту чужим, будто бы одеревеневшим, языком и открыл глаза, увидел одутловатое бровастое лицо с тонким ртом и редкими рыжими усами. Лицо было знакомо. Таганцев попытался разобраться, вспомнить, кто это, но не смог, в голове было пусто, звонко, в черепе мёртво застыла боль, в воздухе плавали красные круги.

Над Таганцевым склонился надзиратель. Пальцами он подхватывал воду из большой алюминиевой кружки и сыпал капли в таганцевское лицо, будто горох, капли больно били по коже. Таганцев снова застонал.

– Очнулся, голуба? – гулко произнё надзиратель и, выпрямившись, отошёл в сторону, произнёс напоследок: – И молодец, что очнулся!

Надзирателя сменил следователь Сергеев.

– Как же это вы, Владимир Николаевич? – с состраданием задал он знакомый вопрос. – Зачем?

– А вы бы как поступили на моём месте? – сипло, с трудом ворочая языком, произнёс Таганцев. Он окончательно пришёл в себя, понял, что попытка покончить с собой не удалась. Внутри что-то мелко затряслось, заныло, каждая клеточка его засочилась слезами, он попытался встать, но не получилось – сил не было, и тело не слушалось его.

– Вы лежите, лежите, – успокаивающе произнёс Сергеев. – Вы сейчас как больной.

Таганцев, сцепив зубы, снова попытался подняться, но на него сверху обрушился сноп искр, он застонал и откинулся на спину. Он думал, что потеряет сознание, но не потерял – просто потолок камеры заездил перед ним из стороны в сторону, словно живой, на нём образовались свежие кровяные подтёки, такие красные, что они резали взгляд, красные, шустрые мурашки перебегали из одного подтёка на другой, будто из болотца в болотце, мешали взору. Таганцев застонал и откинулся назад.

Когда он проснулся утром, то увидел у своей койки часового с большой револьверной кобурой на бедре, косо оттягивающей пояс, проговорил насмешливо, хотя эта насмешливость далась ему с огромным трудом:

– Это что же, я снова арестован?

Человек с револьвером промолчал.

– Вы не имеете права говорить?

Часовой повернул голову. Таганцев увидел его глаза, холодные, будто кусочки льда, колючие, презрительно далёкие, понял, что с этим человеком он родился на разных планетах.

– Нет, – коротко и жёстко произнёс часовой.

Таганцев с трудом поднялся, подковылял к умывальнику, над которым прямо в стену глиной было вмазано маленькое, табачного цвета зеркальце – неровный неряшливый осколок, пригляделся к себе. На Таганцева из осколка смотрел совершенно незнакомый человек, затравленный, небритый, с маленькими китайскими щёлочками затёкших глаз, с багровой полосой, наискось пересекавшей ему шею, – грязное вафельное полотенце обезобразило кожу. Он потрогал пальцами кадык и чуть не вскрикнул от боли, повернулся всем телом, словно волк, сделал несколько шагов к койке. По дороге поймал холодный враждебный взгляд человека с револьвером, поморщился. Вторую попытку покончить с собой он уже никогда не сделает.

– Я очень слаб, я болен, – произнёс Таганцев заплетающимся языком, – я могу лечь?

Ответа не последовало. Таганцев, кряхтя, опустился на койку, вытянулся во весь рост и закрыл глаза. Человек с револьвером не сказал ему ни слова, не сдёрнул, не сбил толчком с ложа – значит, лежать Таганцеву дозволялось, он получил послабление. Как больной. Откуда-то издалека до него донёсся нежный вкусный запах хорошей еды, это был запах прошлого, запах китайской кухни, которую Таганцев обожал, умел отличать пекинские блюда от гуанчжоуских, а сычуаньские от харбинских – когда-то давным-давно, ещё в молодости, он любил тешить диковинным столом свой желудок. Хотя изысканные блюда, вызывающие обморок у гимназисток и изумлённое «ах» у бывалых людей, он предпочитал обходить – разных мочёных червей, вяленых скорпионов, жареных тараканов и сырых, под яблочным уксусом, змей. Это было не для него. Впрочем, однажды, перебрав водки «маотай», ставшей популярной после полученной золотой медали на Панамской ярмарке в 1915 году, он осмелел и откушал всего – и мочёных червей, и вяленых скорпионов, и жирных гадюк, напоминавших своим мясом угрей, и даже чёрных вонючих утиных яиц, от которых раньше отшатывался. Тухлые яйца, перед тем как попасть на стол, обмазанные извёсткой, несколько недель вылёживались в земле. Таганцев даже научился довольно сносно действовать куайцзы – костяными палочками, украшенными иероглифами и перламутровой инкрустацией, чем вызывал удивление друзей. Времена давние, добрые, где вы? Куда, в какую преисподнюю провалились?

С этого дня Таганцев начал давать показания. Попросил у Сергеева бумаги, чтобы заносить в неё то, что будет вспоминать, рассказал о явках, о связных, о документах, полученных из-за границы, о группах боевиков, пришедших из Финляндии… Таганцев сломался. Сергеев понял, что тот лежит уже на земле, в самой земле, и вряд ли когда поднимется.

– Вы отдаёте себе отчёт в том, что вас ждёт? – спросил Сергеев однажды у Таганцева.

– Да, – глухим, очень спокойным голосом ответил тот.

– Интересно, что же по вашему предположению? – следователь не удержался от следующего, второго, вопроса.

– Смертная казнь, – прежним спокойным тоном произнёс Таганцев. Ни одна мышца не дрогнула у него на лице.

– Будете просить о помиловании?

– Нет!

– Почему же?

– Я виноват – во всём виноват, я втянул людей в авантюру, в слепую политическую игру, науськивал их на власть, на Советы… А зачем, спрашивается?

– Советская власть милосердна. Напишите письмо Ленину о помиловании.

– Нет!

– По-моему, это неразумно. Жизнь-то одна…

– Не хочу. Раз я во всём виноват, значит, и должен нести наказание. Хотя, если бы я стал писать Ленину, то попросил бы об одном – чтобы не стали трогать людей, которые мне поверили.

– Благородно!

И всё-таки Сергеев не раскусил Таганцева до конца. Таганцев не был повален на землю, не был растоптан, он просто отрешился от всего, стал жить «святым духом», который ощутил в себе, – сломался Таганцев чуть позже.

Не сразу Сергеев понял и то, что Таганцев, называя людей и адреса, называл тех членов организации, которые были уже арестованы, и те явки, что уже засветились, были прикрыты – в них на всяких случай чекисты установили несколько засад. У этого человека было поразительное чутьё, обострённое ощущение воли – здесь, в сырых каменных стенах, не имея никакой информации, он знал, что происходит там, за стенами, и очень точно ориентировался. Сергеев понял, что недооценил своего подследственного лишь тогда, когда тот попытался передать на свободу инструкцию о перестройке «Петроградской боевой организации», настоятельно требовал выйти на связь с Савинковым и объединиться с южанами, сообщал, что всю вину берёт на себя – готов нести свой крест до конца, и под этот крест другие должны получить прощение…

Но не так-то просто было получить прощение. Инструкция, которую Таганцев переделал на волю, была перехвачена. Сергеев схлопотал выговор за миндальничанье и был отстранён от дела. Таганцевым занялся сам Агранов.

Режим в камере руководителя «Петроградской боевой организации» ужесточился.

В Петрограде продолжали идти аресты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю