412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Богомолов » "Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ) » Текст книги (страница 230)
"Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:47

Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"


Автор книги: Владимир Богомолов


Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков

Жанры:

   

Военная проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 230 (всего у книги 347 страниц)

Глава одиннадцатая

Чуриллов любил Кронштадт, его насыпные, вставшие грозными нашлёпками в плоской балтийской воде фоты, заложенные самим Петром, Морской собор, похожий на разнаряженную купчиху, надевшую на себя всё кружевное, единственный в своём роде чугунный плац, собранный в заводском цехе ажурных плиток. Когда он бывал в соборе, то выходя, обязательно останавливался на плацу, глаза у него делались рассеянными, нежными, будто он видел любимую женщину, видел Ольгу, и друзья подначивали его:

– Чуриллов, доверни шесть градусов вправо и включи двигатели! Иначе произойдёт непредвиденное погружение. Не нырни на критическую глубину, субмарина!

У Чуриллова была хорошая коллекция уральского литья. Знаменитое Касли. Были там и узорные чаши, и тяжёлые статуэтки, и бессмертный чёртик, напоминающий перекрученный восьмёркой хрящ, и фонари, но верхом коллекции был женский пояс. Чуриллов не понимал, как можно было из чугуна отлить поясок, который гнулся, словно матерчатый: колечко было влито в колечко, зазоры отсутствовали, края ровно заделаны, венчала пояс ажурная, очень тонкой и сложной работы пряжка. Чуриллов не верил, что такой пояс мог отлить человек. Только чёрт, колдун, шаман, дьявол – кто угодно, но не человек.

А когда разглядывал плиты чугунного плаца, понимал, – отлил пояс всё-таки человек.

Он любил скорбный памятник адмиралу Макарову с якорями, цепями, чугунными волнами и надписью «Помни войну», поставленный неподалёку от гнилостного оврага. Но об овраге лучше не думать, лях с ним, с оврагом, – перед взглядом мёртвого, с угасшим лицом и чем-то похожего на императора адмирала простиралось широкое, просквоженное морскими ветрами пространство, площадь, справа на земле прочно стояла каменная купчиха – Морской собор, и адмирал, погрузившийся в себя, оврага, естественно, не замечал – вспоминал битвы, в которых ему довелось участвовать, дни и ночи, оставшиеся позади.

Теперь всё это надлежало пустить псу под хвост, продать какому-то Шведову, похожему на плоский пережаренный бифштекс, увенчанный странно маленькой птичкой. Головка-то маленькая, но соображать Шведов, естественно, умеет, раз Чуриллов чувствует себя таким зажатым, его будто бы спеленали сетью, укутали в кокон, а сверху ещё обкрутили верёвками – пошевельнуться нельзя.

В груди – тревожный холод, гулкое пространство, в котором обречённо колотится надорванное, сделавшееся каким-то чужим сердце. Ощущение такое, что хочется заорать на весь Кронштадт: «Мне плохо, люди! Помогите, люди! Я погибаю!»

Но кто услышит его крик? Чуриллов поднял воротник плаща, сверху повалила холодная водяная пыль. Как всякая пыль, она обладает эффектом всепроникновения – человека вымачивает до костей.

На пирсе он посчитал корабли, сориентировался в матросских командах, в движении – то, что для другого было незнакомым, чуждым текстом, написанным на древнегреческом языке, для Чуриллова было до боли, до радости знакомым, это была его жизнь, это был он сам – всё кронштадтское находилось в нём, растворённое в крови, в мышцах, в мозгу.

И если бы, конечно, не Ольга, он никогда бы не дал согласия заниматься таким вот позорным счётом. А считать надо не только суда и матросские экипажи (даже «безлошадные»), а и пустые снарядные ящики, имущество кандеев, тюки с бельём, коробки с лекарствами, угольные кучи – то самое, что прямого отношения к боевой мощи Кронштадта не имеет, но может дать очень точную наводку.

Странное дело, после встречи с Ольгой и Шведовым у Чуриллова вдруг пропали стихи, он испугался этой немощи, пробовал собрать слова в строчки, связать их, стянуть. Обычно покорные, они ни за что не хотели подчиняться Чуриллову – у него даже слёзы появлялись на глазах, когда он пытался смотреть на себя со стороны, большого, вялого, беспомощного, больного, у него, похоже, даже надежды на выздоровление нет. Чуриллов начал жить по-иному, что-то заячье, жалкое было сокрыто в этой жизни… Но ради Ольги Чуриллов был готов стерпеть всё, в том числе и это.

Он стоял на пирсе взмокший – не от небесной пыли и морской мороси – от того, чем занимался, с набрякшими подглазьями, впалыми щеками, ослабший, с подрагивающими от усталости ногами и вёл счёт. Губы его немо шевелились. Со стороны всякому, кто знал его, было понятно – поэт сочиняет стихи, но Чуриллов не сочинял ничего, слова покинули его.

Одно только это вышибало у Чуриллова слёзы, в горле начинал двигаться какой-то незнакомый хрящ, грудь стягивало верёвкой: Чуриллов не верил, что с ним могут происходить такие превращения, а они происходили.

Облегчение наступало лишь тогда, когда он думал об Ольге, лицо высветлялось, подбиралось – никаких обвислостей, морщин и мешков под глазами, мешки тоже исчезали, сердце начинало биться облегчённо.

Ольга была тем самым озарением, кратким божьим мигом, способным сделать его жизнь нужной и драгоценной, и Чуриллов в неверящей улыбке раздвигал губы: неужели всё свершилось, Ольга вернулась и вообще всё вернулось на круги своя, и он больше никогда не потеряет её? «Ольга, Ольга!» – звучало над полями, где ломали друг другу крестцы с голубыми, свирепыми глазами и жилистыми руками молодцы. «Ольга, Ольга!» – вопили древляне с волосами жёлтыми, как мёд, выцарапывая в раскалённой бане окровавленными когтями ход… Старые строчки вспоминались, когда он думал об Ольге, – старые, а новые не рождались. Ольга уходила из Чуриллова, и лицо его делалось далёким, обиженным, горьким.

После обеда Чуриллов сел на рейсовый катер и поплыл в Петроград. На катере было много знакомых, но Чуриллову ни с кем не хотелось общаться. Он выбрал уединённый угол – хотя на тесном старом катере, набитом людьми, как засольная бочка с балтийской салакой, трудно было выбрать тихое уединённое место, – он всё-таки нашёл свободный угол скамейки и сел на него.

Уединение ведь не в том, чтобы остаться абсолютно одному в каком-нибудь глухом запертом помещении, а в другом: в том, чтобы рядом не было знакомых людей. Одиночество среди людей – самое прочное, затяжное, иногда тяжёлое, иногда, наоборот, очищающее. Побудешь один – и на сердце легче делается. Чуриллову хотелось собраться с мыслями, пощупать себя. Ведь после того как он выложит добытое Шведову, назад дороги уже не будет.

Сейчас ещё можно вернуться назад, забыть ресторан, забыть встречу, забыть человека с угрюмым твёрдым лицом – ни перед кем, в конце концов, он не будет отчитываться. Но тогда он потеряет Ольгу. Он услышал коротенький, схожий с аханьем вздох, который издал испуганный человек, и не сразу понял, что вздыхал он сам.

«Только не это, только не это», – заметалась по-синичьи в голове, как в клетке, встревоженная мысль. Он вспомнил прощание с Ольгой.

– Мы увидимся? – спросил Чуриллов тихо, стараясь, чтобы слова его не услышал Шведов. Хотя в следующую минуту собственная робость удивила и разозлила его. В конце концов, он не вор, чтобы бояться этого человека.

– Конечно, – спокойно произнесла Ольга, даже не взглянув на него. Чуриллову подумалось, что это обман, игра, но когда он взглянул на лицо Ольги, внимательное, нисколько не постаревшее, милое и спокойное, он понял, что это не обман и не игра, а правда. – Только с одним условием, – сказала Ольга.

– С каких это пор личные дела перешли на промышленную основу? – пробовал пошутить Чуриллов, но Ольга не была склонна шутить.

– Мы с тобой будем видеться при условии, что ты вступишь в ПБО и станешь работать на будущее России. Часто будем видеться, – последние слова Ольга произнесла шёпотом.

– А если не вступлю?

Как ни старался Чуриллов говорить тихо, он переходил на шёпот, на сипенье, чувствовал себя гимназистом и еле-еле шевелил губами – ему казалось, что никто, кроме Ольги, не должен был услышать его, а Шведов услышал и тотчас сделал короткое движение, кладя руку на пояс, где у него находилось оружие.

– Мне будет очень жаль, – медленно и тихо проговорила Ольга, тёмные глаза её потемнели ещё больше, взвихрилось в них печальное сеево, и Чуриллов понял, что Ольга говорит правду. Шведова он не боялся, а вот этих Ольгиных слов боялся. От крупнокалиберного шведовского нагана он уйдёт – обгонит свинец, собьёт его в полёте фуражкой, выломает стрелку руку и уйдёт, а как быть с Ольгой? Ведь если он не согласится, то потеряет её навсегда. Это один, всего один-единственный тоннельчик, который выводил его в прошлое, в молодость. И как легко он, оказывается, перекрывается. – Мы с вами больше не встретимся никогда, – холодно, на «вы», произнесла Ольга.

Чуриллов почувствовал, что лопатки у него прилипли друг к другу, их склеил холодный тягучий пот.

– Но, Ольга… – пробормотал он смято.

– Вы не знаете мой характер, Олег, – сказала Ольга.

Конечно, Чуриллов не мог похвастать, что знает характер Ольги и, вообще, характер женщины. Характер женщины – непостижимая штука, великий граф Толстой всю жизнь пробовал понять его и перенести на бумагу, но куда там – прожил долгую и хлопотливую жизнь, но так и не понял: женщина не далась графу. Тем не менее Чуриллов кивнул.

– Знаю, – произнёс он и почувствовал себя блудным сыном, возвратившимся к родному порогу, улыбнулся Ольге, но Ольга, насторожившаяся во время короткого разговора, не ответила на его улыбку.

Кажется, именно в этот момент Чуриллов детально разглядел её юное лицо – наконец-то! – отметил, что не такое уж оно и юное: под глазами мелкие усталые морщинки, на лбу тоже морщины, только не продольные, как бывает обычно, а уходящие вверх, под волосы – свидетельство упрямого человека. Ольга действительно была упрямой: если что-то задумала, то не останавливалась, всё делала, чтобы достичь цели, и обязательно достигала её. В волосах были седые нитки. Ольга тщательно убирала их вниз, старалась скрыть, но всю седину скрыть не могла. Вот только глаза были по-настоящему молодыми, скрывали возраст, в них лишь иногда проступала печаль и усталость, и тогда всё становилось на свои места.

– Вы согласны, Олег? – Ольгин голос был жёстким, тихим, но вот что-то в нём надломилось, голос пошёл трещинками, и Ольга попросила: – Соглашайтесь!

Этим она и добила его.

– Хорошо, – кивнул помрачневший Чуриллов и взамен получил адрес и пароль – на случай, если информацию потребуется передать кому-то ещё. Пароль был донельзя простым. «Какой сегодня день?» Ответ такой же простой: «Сегодня…» Четверг, пятница, воскресенье и так далее.

Какой сегодня день недели? Вторник? Счастливый будет этот июньский вторник или нет? Чуриллов закрыл глаза. Катер качало – привычная вещь для моряка, а Чуриллову казалось, что с каждым качком он ныряет вниз, в собственное детство, и от полёта немного кружится голова, как когда-то во время прыжков с вышки в воду. Летишь, и полёт кажется бесконечным, таким долгим, что невольно возникает ощущение, а вместе с ним и страх: врежешься в землю, a не в воду, но руки всегда касались воды, и ловкое тело без брызг уходило в глубину. Когда мы вспоминаем детство, нам всегда делается грустно: всё ведь кануло в небытие, канул и тот мальчишка с дачной вышки…

Взрослые понимают собственное детство, детство других людей нет. Детство других раздражает их, вызывает неприятие, озлобленность, лица перекашивает: собственное детство бесценно, детство других и полушки не стоит.

Интересно, как всё произойдёт? Он войдёт в квартиру, там сидит Шведов или какой-нибудь сухарь во френче типа Шведова, или пачка жевательного табака, затянутая в порыжелый от времени пиджак, с перхотью на плечах – функционер из этого самого… из комбината… из ПБО. Чуриллов ему расскажет всё… А дальше что?

Дальше появится Ольга – в китайском, тщательно отутюженном длинном халате, который будет покорным шлейфом тянуться за ней, ухоженная, прибранная и желанная. Такая желанная, что Чуриллову даже сейчас захотелось, чтобы у него на память осталась какая-нибудь вещица от Ольги, – всё это станет родным, будет отдавать ему тепло, помогать в одолении слякоти, осенних дождей, что часто льют в душе.

– Какой сегодня день? – сухо спросил Чуриллов, позвонив в дверь указанной квартиры.

– Полноте, полноте, – махнула рукой мгновенно появившаяся Ольга, – проходите! Раз я тут, то никаких паролей. Ясно, голубчик?

Чуриллов подумал, что Ольга, может быть, такая же жертва, как и он – втянули женщину в омут, набросили на шею верёвку, к верёвке привязали камень – и вниз. В нём возникла злость. Чуриллов пожалел, что у него нет с собою оружия, иначе бы он поставил Шведова к барьеру.

– У вас наган в квартире есть? – быстро спросил он у Ольги.

– А в чём дело? – неожиданно рассмеялась Ольга, глаза у неё сделались совсем девчоночьими, лукавыми, кажется она раскусила Чуриллова – на подбородке возникла ямочка.

– Я вызову Шведова на дуэль.

– Благородный порыв юности. Но вы же, Олег, не юноша.

– Шведов тоже не юноша, мы одинаково стары и достойны друг друга. Бой будет честным.

– Он уложит вас, Олег, через три секунды после того, как вы вскинете пистолет. Шведов – слепой стрелок. Стреляет в звук, в тень, в свет, в пятно, в муху – и всегда попадает.

Чуриллову важно было слышать её голос, низкий, нежный, принадлежащий теперь только ему одному – и никаких шведовых, раз он пошёл на жертву, – важны были не слова, не то, что она говорит, а именно голос, его окраска, тон, нежность. Тяжёлая цепкая уздечка, обжимавшая сердце, ослабла, сделалась легче, просторнее. А когда просторно, то хорошо думается.

Глядишь, и слова возвратятся, и тогда Чуриллов будет снова писать стихи.

– Есть особый род дуэли, – усмехнувшись, сказал он, – русская рулетка. Тут не обязательно уметь убить муху в глаз. Это дуэль честных людей с равными возможностями.

– Знаю, – Ольга, успокаивая Чуриллова, снова улыбнулась, и пороховой кокон, в котором он находился, распался, лохмотья сползли к ногам. К Чуриллову снова возвратилось всё, что у него было, – полузабытое детство с солнцем и строгими прекрасными улицами, уроки пения в гимназии и рисовальный кружок, который посещали чинные привлекательные курсистки, первый выход в море и купание в пузырчатой адриатической воде. Г-господа, неужели всё это было? Вернётся ли когда-нибудь? – Знаю, – снова произнесла Ольга.

– Скажите, Ольга, то, что я делаю, называется шпионажем, да? Ведь за это военному человеку – пуля.

– Разве работа во имя спасения России – шпионаж? Когда, в какие века это так называлось, Олег? И если уж говорить о пределе, о черте, которую всем нам надлежит преступить, то пуля ради России – это прекрасно. Потомки опустятся перед нами на колени.

– Вы видели когда-нибудь, как пуля бьёт человека?

– Нет.

– Это страшно, Ольга! Человека выворачивает наизнанку, словно червя, перекручивает, из глотки лезет хрип, кровь, еда… Красиво люди умирают только на сцене.

– Смерть никому не дано сделать прекрасной. После того, что вы сказали… вы бы стали стреляться со Шведовым?

– Конечно.

– За что вы его не любите?

– А что вы мне предлагаете его полюбить? За какие качества? За прекраснейшие глаза, фанерные уши и то, что он умеет хорошо носить на голове фуражку? Голова, к слову, для другого… И уши не только для того, чтобы шляпа не съезжала на плечи.

– Да нет у него шляпы!

– Я его за то не люблю, что вы оказались рядом с ним.

– Не ревнуйте, Олег!

– Это не ревность. Это другое. Похуже ревности.

– Всё равно – ревность! Даже то, что похуже ревности – всё равно ревность, ревность! – Ольга, превращаясь в девчонку, капризно топнула ногой по полу.

Вот оно, полузабытое милое прошлое – оно возвращается. Олегу захотелось поцеловать её руку… Нет, не руку, поцеловать саму Ольгу. В голове даже звон возник, запела какая-то неведомая букашка, а может, не букашка – сверчок, лицо его посветлело, разгладилось, и он сделал шаг к Ольге.

Ольга, испугавшись чего-то, отшагнула от него в глубину прихожей. На лице Чуриллова ничего не изменилось, не дрогнуло, он наклонился к Ольгиной руке, взял её и прижал сухие тёплые губы к тонким, пахнущим чистотой пальцам.

– Извините меня, Ольга, я был очень невежлив. Я даже не поздоровался с вами. Здравствуйте, Ольга!

– Здравствуйте, Олег! – голос её был тёплый и по-прежнему нежный, но держалась она от него на расстоянии. Словно бы между ними что-то произошло.

Он подумал, что наверняка в этой квартире где-нибудь в тёмном закутке сидит Шведов и подслушивает их разговор, смеётся над Чурилловым, называя его про себя «манной кашей» или «гороховой шрапнелью», иначе зачем Ольге вести себя так? И Чуриллову сделалось горько. Он понял, что Ольгу ему уже не вернуть.

Коротко, экономя слова, Чуриллов рассказал, что видел в Кронштадте, перечислил названия кораблей, стоявших в порту, поделился соображениями об их готовности и откланялся. Даже не остался на чай.

– Олег, что произошло? – спросила на прощание Ольга.

– Ничего!

– Тогда почему такая перемена?

– Мне надо срочно возвращаться на службу. А потом… потом, вы не знаете, я ведь женат. У меня жена такая же дура, как и я, – пишет стихи.

– Мы с вами ещё увидимся, Олег? – Ольга то ли не расслышала, то ли специально пропустила сообщение насчёт жены.

– Да, – твёрдо сказал Чуриллов. Он знал, что ещё увидится с Ольгой, знал, как себя поведёт, знал, зачем ему это нужно.

В нём окончательно утвердилась мысль: во всей этой игре всё-таки не Шведов главный, а Ольга, наверное, главнее его.

Лицо его утяжелилось – всё произошло мгновенно. Чуриллов, как всякий поэт, обладал особенностью реагировать на малую боль и неприметную радость, на сладкое и горькое – стоило одного или другого добавить, в нём что-то моментально возникало, срабатывал заранее заложенный заряд. Чуриллов реагировал на всякий всплеск – и это не замедлило у него отразиться в лице, – подглазья набрякли водой, в висках забились ошпаренные чем-то нехорошим жилы: Чуриллов постарел в несколько секунд.

Но и Ольга тоже изменилась. Попрощавшись с Чурилловым, она ослабила в себе сцеп, позволявший ей быть юной, на лице снова возникли морщинки, целая сеть, и, видать, рано это сделала: Чуриллов ещё не ушёл, он молча стоял в прихожей. Собрать саму себя вновь Ольге не удалось, и она вдруг сделалась испуганной стареющей женщиной, слабой, не ведающей, что делает, и Чуриллов не сдержался, резким движением прижал её к себе, ощутил, какие у Ольги хрупкие и немощные лопатки, какая непрочная спина, как слабо бьётся её уставшее за годы сердце, – он услышал, а точнее, ощутил далёкий живой стук, и грудь его разорвало от жалости.

У каждого из нас есть одна женщина, которой мы принадлежим без остатка: у одного это жена, у другого любовница, у третьего просто гимназическая подруга, у четвёртого – недоступная, как богиня, соседка; верность этим женщинам мы храним все годы, поскольку именно эти женщины позволяют чувствовать и понимать нам, что мы – мужчины, личности, пусть даже примитивные – на то, чтобы носить брюки и драться, особого ума не надо. У Чуриллова такой женщиной, похоже, была Ольга. Чуриллов это понимал, но понимает ли сама Ольга?

Собственно, а почему должно быть совмещение привязанностей у мужчины и женщины? То, что у Чуриллова этой единственной (хоть дари фотокарточку с надписью «Моей любезной, единственной, любимой») является Ольга, ещё не означает, что у Ольги таким мужчиной может быть Чуриллов: в жизни всегда есть место перекосам, на перекосах люди и живут. Есть же у неё Шведов…

Иначе бы что другое могло занести Чуриллова в полумифическую, совсем, как ему казалось, не представляющую угрозы для общества организацию, от названия которой попахивает баней или конторкой товарищества, выпускающего пуговицы для кальсон, – ПБО? В крайнем случае у человека, узнавшего о существовании такой организации, заболит живот, что вполне обычно для голодушных условий.

О Шведове не хотелось думать. Чуриллов теперь уже не верил, что таким единственным человеком у Ольги, отдушиной, спасением от всех бед, защитой может стать Шведов. Нет и ещё раз нет. Чуриллов резко откинулся назад, отрываясь от Ольги, повернулся на каблуках и сделал несколько чётких печатанных шагов к двери.

Ушёл он не оглядываясь. Ольга не поверила тому, что видела: Чуриллов никогда прежде не был таким.

Глава двенадцатая

По натуре своей младший Таганцев был человеком мягким, уравновешенным, лицо его обычно украшала тихая доброжелательная улыбка, про таких, как правило, говорят: муху не обидит… Не способен…

Он любил Петроград, очень любил, иногда, думая о том, что могла и может ещё сделать с его городом революция, прижимал к сердцу руку – ему было больно. И одновременно тревожно: он не знал, что будет с его городом, с ним самим завтра, послезавтра, через несколько месяцев, через несколько лет.

Особенно тревожно делалось в последнее время: два его напарника по штабу, Герман и Шведов, пугали слишком жёсткими прожектами: то хотели совершить нападение на всесильного Троцкого, то сжечь гостиницу «Европейская», в которой любили останавливаться приезжие комиссары из Москвы (останавливались они в основном из-за диковинного ресторана «Крыша», расположенного на крыше «Европейской», где, несмотря на голодное время, можно было полакомиться и лососиной, и чёрной икрой, и мясным балыком, и французскими редкими сырами), то взорвать железную дорогу, ведущую на Мурман, чтобы отрезать полуостров от глубинных территорий, то совершить ещё что-нибудь…

Всё это Таганцеву-младшему, мягко говоря, не нравилось. Всякая попытка совершить насилие оканчивалась жестоким откатом, действовала, как ствол современной пушки, отбиваемый выстрелом назад, легко сшибала буйные головы, а пороховые газы, те вообще валили людей сотнями. Впрочем, думать о ресторанах было куда приятнее, чем о насилии.

Были, конечно, и другие рестораны, где неплохо кормили, не только «Крыша», и Таганцев, если у него заводились деньги, иногда посещал их.

Особенно нравился ему ресторан, расположенный в цокольном этаже дома неподалёку от Исаакиевской площади – с хорошей кухней, интеллигентным оркестром, толстыми витражами на окнах и свечами в высоких граненых стаканах. Носил ресторан имя великого зодчего, построившего Санкт-Петербург, там всегда подавали что-нибудь вкусное, даже в голодном восемнадцатом году баловали постоянных клиентов заливными поросятами, тройной ухой, сваренной на курином бульоне и, печенью «фуа гра», привёзенной из Парижа.

Вообще, ресторанов, где «что-то было», имелось ныне в Петрограде немало, одни открывались, другие закрывались, хозяев расстреливали… В «Росси» часто подавали настоянные на квашенной капусте щи – лучшее средство после перепоя, любую головную боль щи снимали как рукой: взмах кистью, мелкое пошевеливание пальцами, невнятное бормотанье колдуна – и секущей головной боли нет; парную рыбу и расстегаи, и ещё – красное шампанское, но «Росси» просуществовал недолго. Говорят, хозяин жил на иностранный капитал и имел подпольный канал, по которому продукты и плыли к нему. И капитал придавили кирпичом, и канал перекрутили проволокой в самой горловине…

История потом не раз вспомнила недобрым тихим словом тысяча девятьсот двадцать первый год. У простых людей не было хлеба, не было картошки, о мясе и речи не шло, мясо, казалось, вообще не существовало в природе, – не было денег. В домах стоял холод, не было топлива. Работы, чтобы хоть как-то продержаться на бедном рабочем пайке, тоже не было.

Одна за другой были остановлены тридцать одна железная дорога. Для холодных топок паровозов не было угля. Иногда у остановившегося поезда лес оказывался рядом, под боком – иди и бери, и люди, которые пытались это сделать, натыкались на пулемётный огонь: в лесах хозяйничали разные «братья», «кумовья», «сваты», люди разные, но грабили поезда все они с большой охотой.

Лето было пороховым, выжженным, солнце палило во всю мощь, выжигало траву, деревья, торфяники. У Сапропелевого комитета, в котором работал Таганцев, забот прибавилось: меньше торфа – больше работы, а не наоборот – с юга на север ползла засуха.

Контрреволюция за рубежом хоть и распалась на два лагеря – монархистов и республиканцев, но легче от этого не стало. И монархисты, и республиканцы были жестокими, умными врагами, знающими Россию и психологию человека, живущего в ней, знали и щели: что ни дырка, то обязательно монархическая либо республиканская затычка.

Тут не до разносолов, не до ухи с расстегаями и рябчиков в винном соусе, тут выжить бы, себя в человеческом обличье сохранить.

Спутником любого голода всегда были крысы: они ели трупы.

Много крыс появилось и в Петрограде – длиннохвостые зверюги дрались ночью, вылезали из подвалов на проспекты полюбоваться «хозяевами», пищали, мочились и оставляли вонючий кал во всяком месте, где им удавалось побывать, вызывали страх и омерзение.

Домработница Таганцева Маша, которую редко кто из гостей видел – она была неслышима, не обладала материальной плотью, словно была сотворена из воздуха, – увидев в первый раз крысу, чуть не грохнулась в обморок, будто барыня какая, но себя преодолела и резво наткнулась на буфет, в котором стояла хрустальная посуда, села на него, свесила ноги.

Крыса изумилась такому поступку, остановилась, задумчиво поглядела на экономку, соображая, прикончить её сейчас и пустить на еду для всей своей гоп-компании, либо подождать, сходить посоветоваться со старейшиной племени, прийти завтра и уже окончательно решить вопрос с пугливой бабешкой, хлопнула голым хвостом по полу, словно кнутом, и отправилась всё-таки к старейшине за советом.

Едва крыса исчезла, Маша сползла с буфета, долго, с дёргающимися губами смотрела на дыру, откуда вылезла эта голотелая каракатица, потом достала из чулана старую хозяйскую бекешу, отодрала от неё рукав и зашила с одной стороны.

– Значит так, либо ты меня, либо я тебя, – обиженным, проржавевшим от нахлынувших слёз голоском произнесла она, – два либо только и есть, третьего либо не будет.

Она зажмурилась: не дай бог, эта крыса приснится ночью, либо, ещё хуже, прыгнет в постель. Крысы, говорят, по стенам ходят так же проворно и умело, как и по полу – единственное что с потолка срываются.

К дырке она прислонила рукав, расширила раструб и стала ждать.

– Что случилось, Маша? – выйдя на кухню, спросил Таганцев, раздосадованный тем, что время утреннего чая подошло и пора стоять на столе славному напитку, – сегодня морковному, другого нет, пора париться под блюдцем. Маша готовила морковный чай по-ленивому, насыпала «заварку» в стакан, накрывала блюдцем и давала немного выстояться, так получалось лучше, чем заварка по-обычному, в маленьком фарфоровом чайнике, поставленном на самовар. К чаю – кусок особого хрустящего пирога, который Маша научилась печь из сухарей.

Она перетирала сухари в муку, добавляла в них немного сахара – Таганцеву удалось добыть два килограмма сахара, настоящего, прочного, как камень, мраморно-синего, наверное, ещё довоенного, – а дальше всё зависело от ловкости рук. Пирог у неё получался вкусным. С пирогами из прошлого, конечно, не сравнить, но терпимо, есть было можно.

– Крысы появились, Владимир Николаич, – проговорила Маша, не сводя взгляда с рукава.

– Что за крысы? – не понял Таганцев.

– Да обыкновенно! Хвостатые, усатые…

– У нас в доме?

– У нас в доме, Владимир Николаич!

Таганцев передёрнул плечами «бр-р-р», по лицу у него пробежала дрожь, перешла на тело, прошлась под халатом: о крысах Таганцев знал, но никак не мог предположить, что они появятся в его доме – его доме! Он пожевал губами, соображая, большая это напасть или малая, пришёл к выводу, что бывает и больше – справедливый вывод, и произнёс примиряюще:

– Крысы сейчас во всём Петрограде, Маша. Куда ни глянь. Надо держаться!

– А мы и держимся, Владимир Николаич. Воюем, – Маша ткнула в мягкое голенище бекеши. – А это рукав вашего папаши, Владимир Николаич.

– Да? – Таганцеву сделалось неприятно, что рукав его почтенного родителя так используется, он поморщился и прижал руку к сердцу: – Чаю бы, Маша!

– Будет чай, сейчас будет, – Маша проворно, будто девчонка, вскочила, метнулась к небольшой изразцовой печке, на которой всегда готовили что-нибудь быстрое: приезжали внезапные гости, с солидным «жаревом-паревом» не успевали, потом ограничивались скорой едой, для неё и была сложена эта печка, но сейчас квартира Таганцева отапливалась, как и все квартиры Питера, буржуйкой, и еду готовили тоже на буржуйке, правда, раз в месяц Маша затапливала и печь. Это надо было, чтобы в квартире не заводилась плесень и не возникал запах сырости. – Извините, Владимир Николаич, я потеряла счёт времени, – сказала она.

– А для крысы я найду что-нибудь сладенькое, Маша, – хмуро проговорит Таганцев, – чтобы никогда больше в доме крысы не появлялись.

– Что именно, Владимир Николаич? – Машино лицо сделалось озабоченным.

– Таблетки какие-нибудь, порошок – есть разная отрава.

– Ой, не надо, Владимир Николаич!

– Почему же?

– Если крыса сдохнет в проёме, под полом – вони тогда не оберёмся. Она же преть будет.

– А ведь верно!

– Вы лучше мне доверьтесь, Владимир Николаич, я её изловлю деревенским методом, с помощью рукава вашего родителя!

– Что за рукав, Маша, ничего не пойму, – Таганцев нахмурился, – вы говорите, рукав, да рукав, а я слушаю, но ничего не понимаю. Рукав, да рукав…

– Да у вашего папаши была бекеша, он на охоту в ней ходил. А потом бекешу продырявила моль.

– Откуда ты знаешь, что отец на охоту ходил именно в бекеше? – удивился Таганцев. Он и сам этого не помнил, а Машин возраст – хоть и не положено придавать значение возрасту прислуги, – был куда более скромным, чем его. В ту пору, когда отец ходил на охоту, Маши не было на свете, а если и была, то размером не больше варежки.

– А мне сказывали, – расплывчато ответила Маша, и Таганцев одобрил этот ответ: прислуга должна знать не только родословную своих хозяев, но и родословную их одежды.

– Если понадобится, я бригаду моряков на помощь пришлю – всех крыс переловят, – пообещал Таганцев.

– Пришлите, Владимир Николаич, – Маша вздохнула. Таганцев ничего больше не сказал и ушёл к себе.

Днём крыса всё-таки влетела в рукав. Не понимая, в чём дело, проползла до самого конца, до зашитой через край проймы, почуяла, что это ловушка, шустро развернулась в тёмном душном нутре и с писком полезла обратно. Маша оказалась проворнее крысы, перекрыла ей выход.

Крыса забарахталась в рукаве, заметалась – рукав ходил, как живой, дёргался, полз по полу. Чтобы у крысы было меньше переживаний, Маша затянула и горловину, сам низ рукава, потом свернула рукав калачом и сшила концы.

Подумала, что крыса очень скоро задохнётся без воздуха, её можно будет вытряхнуть в ведро и отнести в отхожее место, но крыса не думала подыхать: жизнь без кислорода ей была так же привычна, как жизнь с кислородом. Выбрасывать вместе с крысой рукав было жаль – бекеша ещё могла пригодиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю