412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Богомолов » "Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ) » Текст книги (страница 232)
"Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:47

Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"


Автор книги: Владимир Богомолов


Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков

Жанры:

   

Военная проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 232 (всего у книги 347 страниц)

Вопросов не было.

– По моим прикидам, завод этот можно подмять без потерь. Тьфу – и нет его, – Герман сплюнул под ноги и растёр невидимый плевок сапогом. – А урон будет серьёзным.

Разведали подходы к заводу, прочесали местность, определяя слабые места, низинки, ходы, по которым можно было к заводу подобраться незамеченными и незамеченными уйти, охрану, ограждения – выходило, что Герман был прав: завод можно было взять без потерь.

– Считай, братва, что он у нас вот тут находится, – Тамаев сплюнул себе в ладонь, сверху с гулким ударом приложил вторую ладонь, – был Вася – и нет его.

«Сплошные плевки… Что же это такое? Плевок на плевке, – Сорока отвёл глаза от Тамаева, – штабс-капитан плюётся, словно бы убеждает нас в чём-то… А надо ли? И так ли легко взять завод? Нет ли здесь игры, вранья? А, господа?»

– Ать, мама! – боцман, неожиданно развеселившись, по-матросски прошёлся ладонями по груди – точно так же, как любил делать это Сорока, перескочил вниз, сыграл дробь на коленях, притопнул одним каблуком, другим, изобразил ногами плясовую дробь, ахнул, ухнул, словно филин, и выбил из могучего горла незатейливую песенку: – Э-эх, яблочко, куда ты котишься, попадёшь ко мне в рот – не воротишься.

Что-то больно уж весел сделался Тамаев.

– Боцман, отчего такое веселье? Может быть, клад найден или большая должность светит?

– Дур-рак ты, Сорока, хотя и сэр, – беззлобно отозвался Тамаев, снова прошёлся ладонями по коленям: дробь вышла не хуже, чем у заправского барабанщика, поднимающего в атаку полк. – Весел я оттого, что у меня именины. Подарочек хороший на именины будет – заводик! А? Как говорил этот офицер, а? Солнечное сплетение? Пых под солнечное сплетение – и тю-тю! Заводик в воздухе! Ха-ха-ха! И у большевиков на пушках ни одной гайки нет. Стрелять надо, а пушки молчат. Пушкари пыжатся, а пушки молчат. Ха-ха! Разве не смешно?

– Что-то не очень. Раз именины, боцман, ставь штоф на стол.

– Считаешь, надо? Ладно, Краско-ов!

Все матросы сейчас на разных квартирах, по четыре человека. Когда в куче, отстреливаться легче, а вот уходить труднее. Но на одной и той же квартире долго не задерживались – члены организации передавали матросов с рук на руки, по кругу.

Кольца, как известно, замыкаются – сколько ни передавай по кругу, обязательно второй ваток образуется: матросы вновь попали в гулкую огромную квартиру, в которой отсиживались полтора месяца назад после прихода из Финляндии. В квартире всё так же пахло пылью, всё так же тяжелы и величественны были неподвижные, словно бы отлитые из металла, портьеры, громоздка и надёжна старая, хорошо сохранённая мебель. Хозяйка квартиры Раиса Болеславовна Ромейко дома бывала редко, всё больше на службе, в ирландском распределительном пункте, да у друзей, и квартира матросам была предоставлена полностью. Для Тамаева это хорошо, из жилья можно маленькую казарму образовать, все подопечные на виду.

– Краско-ов! – позвал он снова.

Красков теперь считался связным при Тамаеве, эта должность являла собою что-то вроде мальчика на побегушках. Красков неслышно вытаял из тёмной глуби квартиры.

– Красков, достать это сможешь? – боцман звучно пощёлкал пальцем по горлу.

– Смогу!

– Не надо давать провожатых?

– Нет.

– Народ требует. Нар-род, – боцман многозначительно поднял указательный палец, пошевелил им в воздухе, словно размешал некое забродившее облако, – а что такое нар-род? Сколько это значит в пересчёте на хрустящий товар, а? С-сейчас, Красков, мы это определим, с-сейчас… – боцман отвернулся, вытащил из кармана пачку денег, начал слюнявить её. – Знаешь, сколько?

– Нет, – по-прежнему однозначно отозвался Красков. Он и раньше не отличался особой разговорчивостью, всё больше обходился междометиями, простыми коротенькими ответами, а то и просто мычанием либо угуканьем, а в последнее время, когда затосковал по своему приёмышу Мишке, которого потерял, и вовсе «говоруном» сделался. Для того чтобы из Краскова выдавить слово, его надо было сильно удивить. Так, чтобы рот открылся непроизвольно, без посторонней помощи.

– Б-бери на все! – что-то в боцмане взыграло либо, наоборот, полетел какой-то ограничитель, помогающий ему держать характер, во всяком случае раньше Тамаев таким не был. – Тут на два с половиной литра… На три литра хватит. Бер-ри, – Тамаев тяжело шлёпнул рукой о руку Краскова, тот чуть не присел от удара. – Бер-ри! – Тамаев снял свою ладонь, будто большую сковородину, с красковской руки, обнажил деньги. – Бер-ри!

Денег, которые дал Тамаев, хватило ровно на один литр. Но всё равно это были именины.

Вечером вышли на улицу. Взяли с собою бутылки с бензином, три гранаты, револьверы, запас патронов.

– Ну что ж, отпразднуем мои именины, – усмехнулся боцман.

– Может, Сердюка не брать? – спросил его Сорока.

– Оп-пять ты за старое? Скажи, Сердюк он кто – баба или мужик?

– Мужик. Ну и что?

– Мужик только по тому принципу, что правильно носит штаны? Ширинкой вперёд, чтобы все знали: ого-го, вон мужик идёт, пуговицы у него впереди, а не сзади, как у бабы на юбке.

– Это оскорбительно, боцман!

– А мне плевать, оскорбительно или нет. Если он трусит, пусть скажет.

С моря наполз липкий, остро пахнущий рыбой и залежалыми водорослями туман, скопился в низинах, там, где сырость, прилип к сырости, всосал её в себя, собрался в лохматые неподвижные груды, где не было сырости – прополз дальше, оставив на заусенцах, разных неровностях и выступах невесомые клочья.

– Хар-рошая погодка для мокрых дел! – удовлетворённо отметил боцман. – В такой туман моряки похожи на призраков. Впер-рёд, моряки!

На соседней улице загромыхала плохо отлаженным движком машина, проскочила в какой-то глухой проулок и замерла – мотор перестал громыхать, слышен только туман, с вязким, вышибающим дрожь в руках, шорохом ползущий по мостовой, и больше ничего.

– Стоп, бр-ратва! – просипел боцман, тормозя и втягиваясь громоздкой плотной фигурой в кирпичный проём. – Хор-ронись!

Опасения боцмана имели основания. Кто мог ездить на грузовой машине ночью? Одно из двух: либо красноармейцы, либо чекисты. И почему это машина застряла в соседнем переулке? Уж не засада ли? Сделалось тревожно.

Ночь, несмотря на туман, была светла – обычная белая ночь, свет луны, хоть и не пробивался к земле – не хватало мощи, туман всасывал лунные струи своим ненасытным ртом, переваривал в бездонном желудке, но всё же совсем скрыть свет не мог, – из чрева тумана выпрастывалась серебристая бель, которую рассекали короткие тёмные полосы – тени домов, оград, сараев, людей.

– Может, вернёмся, боцман? – предложил Сорока.

– Нет. Водку да рыночную лабдуду за мой счёт жрали, а как по-настоящему отмечать именины, так в кусты?

– Ну как знаешь, боцман!

– Имей в виду, парень, – просипел Тамаев натуженно – шёпот у него не получается, просто не мог, не умел, он мог только сипеть, – в следующей раз я о разговорах наверх доложу и на дело тебя не возьму.

– И куда же меня? В распыл? – Сорока едва приметно усмехнулся – На навоз, чтоб было чем землю удобрять?

– Тс-с! Глотка твоя лужёная! – взъярился боцман на глотку Сороки, хотя тот говорил шёпотом. – Прикрой свой курятник! Тихо!

Мотор в проулке заработал снова, машина на малых оборотах проползла по соседней улице и опять затихла.

– Что она там, гадина, прячется, а? – просипел боцман. – Кого вынюхивает? Нас? Ведь там явно чекисты.

– Боцман, дай я разведаю, – предложил Сорока.

Тамаев неловко шевельнулся в каменном проёме – его грузная фигура никак не вмещалась в эту теснину, посипел в кулак, соображая, какие коврижки из этого получатся, потом выдохнул, будто собрался опрокинуть стакан «монопольки»:

– Дуй!

До Сороки действительно донёсся крутой дух «монопольки», качество которой в связи с революцией заметно упало, – некому серьёзно заниматься выпивкой, государство не хочет, производство рухнуло.

Стремительно, словно ночная птица, Сорока перемахнул затуманенную улицу, нырнул в проходной двор оттуда в проулок, где пять минут назад находилась машина – от колёс остались влажные следы, из мотора вытекло несколько капель масла, – затем по кривоватой, словно детским карандашом прочерченной колее прошёл на улицу, куда переместилась машина.

Было Сороке не по себе, выпитая водка тяжёлым грузом легла в желудок, мешала – будто в брюхо камень загнала, что-то студёное, резкое холодило ноги, и холод этот волнами шёл вверх, к сердцу, к лёгким, к глотке. Сорока недовольно разглядывал тёмную рвань в ватной плоти тумана. Рвань явно была оставлена автомобилем. «Трусость, что ли, накатила? Но я никогда не был трусом. Или плохие предчувствия?» Как тогда, ранней весной пятнадцатого года, когда в бою с прорвавшимися германцами на выходе из Северного фарватера погиб Федя Садков. Землячок, кореш, он всё метался перед боем, поскольку во сне увидел, как со стены беззвучно, медленно, словно бы раздумывая, падать или нет, снялось громадное зеркало, набрало скорость и лихо припечаталось к полу. От зеркала остались мелкие брызги.

Разбитое зеркало – худая примета. Федя усох на глазах, посерел, лицо стало детским и далёким. Перед боем он сказал: «Меня убьют. Прощайте, братцы!» Его начали успокаивать – пустое, мол, всё это, не стоит обращать внимания, подумаешь, во сне зеркало разбилось, вот если бы покойника-отца увидел, и тот к себе позвал – тогда было бы худо. Такое означает, что батя призывает на тот свет, а разбитое зеркало – подумаешь! Но Федя всё равно рукою обречённо, как крылом, взмахнул: «Прощайте, братцы! Не увидимся больше».

И точно, после того боя не увиделись – Феде тяжёлым, в полтора полена длиной осколком отсекло ноги, он ещё пятнадцать минут жил, лежа на палубе – помочь ему никто не мог, шёл бой, – а потом крохотная долька стали величиной в арбузное зёрнышко просекла ему висок. И Феди Садкова не стало.

Нет, не снился Сороке покойник-отец, отправившийся в мир иной, когда сынку было всего два года, Сорока не помнил его, временами ему казалось, что он вообще никогда не видел отца: разве два года – возраст, чтобы у человека оставались воспоминания? Не снились ему ни разбитые зеркала, ни чёрные пауки, ни летающие гробы. Но тогда почему так тревожно на душе?

«Не трусь, друг, – сказал он себе, – держи хвост пистолетом, – хотя вся эта ненужная и неумная борьба нужна не больше, чем балтийской камбале парижские духи. Пусть занимаются этим господин штабс-капитан и господин подполковник, но тебе-то, Сорока, какое до этого дело? Один раз дуриком к финнам угодил, дуриком ушёл от них и хватит, хватит искать приключений на собственную задницу! Но нет, снова вляпался в коровье дерьмо. И ладно бы в коровье. Коровье – святое по сравнению с тем, в котором он сейчас находится. Пока стоял, дерьма натекло много, прибавилось – скоро не стоять, скоро плавать придётся. Уходить надо! – он помотал головой, вытряхивая из ушей какой-то посторонний нездоровый звук, родившийся в нём самом и теперь пытающийся проникнуть в явь, в туман, на улицу. – Но уходить надо умно, кончики обрезать так, чтобы не осталось никаких лохмотьев. Вот это, Сорока, самое трудное, – чтобы лохмотьев не осталось. Если останутся – чекисты и на Северном полюсе, и в Японии, и на самой высокой кавказской горе найдут».

Он осторожно, гася в себе дыхание, пошёл по улице. В туман. Не выпуская из глаз слабенькие тающие следы грузовика.

Как оказалось, ничего особенного, никаких чекистов. Перетрухнул Тамаев. Двое человек развозили на грузовике муку – рабочие пайки. По трети мешка на семью. На мешках были написаны номера квартир.

Плюнув себе под ноги, Сорока повернул назад. Туман сгущался, с залива наползали новые пласты, с Невы тоже сильно тянуло, было сыро и холодно, морская сырость особая – проникает в тело, вползает через кожу, через поры, студит кости.

– Ну что? – сипло спросил Тамаев из притени проёма.

– Ничего серьёзного. Велики глаза у страха, боцман.

– Я не спр-рашиваю про глаза, я спрашиваю – что?

– Машина муку развозит. По квартирам.

Боцман выплыл из проёма и махнул рукой: давайте следом! Только без стука, без грюка – чтобы ни один старый насморочник, страдающий бессонницей, не услышал. И не увидел. Матросы цепочкой двинулись за Тамаевым – пепельно-белёсые тени в плотной белёсости тумана. Первым в цепочке двигался Красков. Вообще-то Красков принадлежал к породе тех маленьких собачек, которые «до самой старости щенки», он и в семьдесят лет будет иметь поджарую мальчишескую фигуру, гладкое лицо без морщин, волосы без седины, сердце без сбоев… Если, конечно, доживёт до семидесяти. Мир прекрасен и яростен, слишком уж много уносит он людей, и все они – Красков, Тамаев, Сорока, Сердюк – капли одного моря. Разные по весу, по вкусу и вони, но капли. Суть у них одна: быть пролитыми на землю. Из земли вышли – в землю уйдут.

За Красковым шёл Сердюк – человек, который весь на виду, потом Сорока, за ним Дейниченко и замыкающим – Шерстобитов, такой же говорун, как и Красков. Каждое слово надо кулаком выколачивать: один удар по затылку – изо рта вместе с сорвавшимся с места зубом вылетает слово. Великий говорун, в общем.

Больше людей на завод решили не брать – хватит… должно хватить этого. Иначе толкотня будет такая, что недолго и на хвост соседу наступить.

Через полчаса находились у цели. Завод, обнесённый старым забором, был тих. Темно вокруг, чёрные стёкла помещений недобро мерцали в тумане. Только где-то у проходной на столбе висела-помигивала под железным колпаков одинокая электрическая лампа.

За заводским забором лежала длинная дуговая низинка, которая никогда не высыхала, в ней кричал одинокий коростель, звал себе подругу.

– Счас мы из малого освещения устроим большое, – Тамаев одёрнул повлажневший, собравшийся на спине горбом бушлат, – копаться не будем, надо всё быстренько, чтоб товар не протух. Красков и Сорока – за мной! – Тамаев уполз в белые шевелящиеся валы тумана, группа за ним. В живой ватной плоти осталась чёрная сусличья нора с неровными краями.

Сорока с Красковым поползли к лампе – одинокой нездоровой луне, не имеющей ровного света, лампа горела еле-еле, с перебоями, иногда вообще не горела, да и лучше было бы, если б она не горела совсем – ну что значит жалкая слабая лампа в мутной белой ночи?

И топчется, наверное, под ней какой-нибудь старый, насквозь прокуренной бормотун, которому сидеть бы дома да щели в стекле считать, а он нанялся па завод, потому что тут рабочий паёк, иногда дают муку, можно выжить. А что он, неведомый старый хрыч, без завода? Нуль без палочки, живой труп, который станет трупом неживым, как только желудок его сожмётся от голода до размеров птичьего.

– Там, над лампой, старик, Красков. Беспомощный хлипкий дед, которому свернуть голову всё равно что цыпленку. Тебе не жалко его, Красков?

– Жалко.

– Давай не будем убивать деда?

– А как?

– Найдём способ. Шарф какой-нибудь или платок в рот засунем, руки свяжем.

– Задохнётся.

– Без кляпа нельзя – орать будет.

– Боцман узнает – сожрёт нас с тобой. Со всей начинкой.

– Бог не выдаст – свинья не съест, Красков. Боцман усат – что верно, то верно, но и мы с тобою тоже усаты. Тс-с-с, кажись, дед идёт.

Из-за угла здания выпросталась нелепая фигура какого-то ряженого в треухе и тулупе – в июньскую-то пору! Хотя и промозгло, и туман в кости всасывается, но всё-таки на улице июнь. Июнь – не декабрь.

– Я говорил – старик, – прошептал Сорока, – всё верно.

– С ружьём!

За спиной старика коротким дулом вверх целился кавалерийский карабин.

– С кривым ружьём, – прошептал Сорока, – без патронов.

– Откуда знаешь?

– Старики не умеют стрелять из современных кавалерийских карабинов. – Конечно же, Сорока был неправ: старики эти и француза с англичанином колотили, и турка, и японца – жизнь у седоусых была насыщенной.

Охранник вгляделся в белёсый клубящийся мрак, ничего не заметив, но что-то всё-таки насторожило его, на манер былинных богатырей он приложил руку ко лбу, снова всмотрелся в туманную густоту и неожиданно – этот поступок старого охранника был совершенно неожиданным, – поспешным скрипучим ломким шагом двинулся к лежащим в траве боевикам.

– Куда же ты идёшь, дед? Что делаешь? – огорчённо прошептал Сорока, изготовился к броску.

Охранник шёл на них, и был он действительно стар. Всё в его организме было расшатано, разлажено, не смазано, никакой ремонт уже не поможет, дорога такому изработавшемуся коню одна… Но конь ещё дышал, двигался, требовал еды и питья. Не может быть, чтобы он заметил матросов, скорее всего этот поход был плановым – у деда имелась какая-то своя схема передвижения по заводской территории. Иначе он давным-давно бы сбросил с плеча облегчённый кавалерийский карабин, да и вряд ли подошёл к матросам так близко – постарался бы держаться на расстоянии.

Когда дедок был близко, Сорока прыгнул. Прямо с земли, как кошка. Беззвучно подмял дедка и завалил его в траву. Дедок ни захрипеть, ни заскрипеть не успел, как оказался спелёнутым. Во рту у дедка торчало полотенце, которое матросы выдернули у него из тулупа.

Глаза дедка закатились под лоб, обнажив чистые молодые белки, борода испуганно задёргалась – дедок боялся за свою жизнь, хотел попросить у дюжих налётчиков, чтоб не перерезали ему глотку, но слова не могли родиться, полотенце надломило язык, прижало его изнутри к щеке. Карабин с выдернутым затвором валялся рядом. Боевой дедок, сыпавший перцу англичанам ещё в севастопольской кампании вместе с адмиралом Нахимовым, потерял свою боеспособность.

Поняв это, дедок заплакал, грудь у него запала, в животе раздалось бульканье – ослаб дедок, скис, смертный свой час почувствовал.

– Тихо, старый, не боись, убивать тебя не будем, – прошептал Сорока, – мы русские люди. Ты ведь тоже русский человек? – уловив слабые кивки, продолжил: – Вот и хорошо! Где это видано, чтоб русский русского ни за что ни про что… А? – Нет, неправ был Сергей Сорока и сам понимал эту неправоту. Интересно, для кого он эти слова произносил, для дедка или для самого себя? – Только, старый, предупреждаю, не шевелись и не шипи. Лежи, как мёртвый. Понял?

Дедок снова слабо покивал.

– Ну и молоток! – похвалил его Сорока, проверил ещё раз, хорошо ли спелёнут дедок, хлопнул по впалому животу на прощанье – не журись, мол, и моряки поползли в клубящуюся белёсую муть.

По-прежнему было тихо.

– Чего напоминает тебе эта тишина? – с трудом переведя дыхание спросил Сорока.

– Смерть, – неожиданно ответил Красков, и Сорока резко развернулся, чтобы поглядеть, а не произошло ли что с Красковым?

– Чего-чего? – спросил он.

– Эта тишина напоминает мне могилу, – медленно, сглатывая слова вместе с воздухом, проговорил Красков.

– Не дури, Красков, – предупредил Сорока, снова заработал локтями, уползая в клубящуюся белёсость. Нет бы встать ему, пойти в рост, но он этого не делал, словно бы чего-то чувствовал и вслушивался в звуки, фильтровал их. – Воздух только впустую сотрясаешь.

– Ты к моему Мишке как относишься? – спросил Красков.

– Хорошо.

– Правда? – Красков словно бы в чём-то сомневался.

– Тебе что, побожиться надо? Зачем?

– У меня просьба к тебе. Если меня убьют, отыщи Мишку и возьми к себе.

– Как взять? Он же там, в форту остался, у финнов. А граница?

– Через границу он легко проскочит.

– Не мели, Красков, дыши глубже и полной грудью, желательно. Убьют, убьют! Не мели чепухи! Замри! – Сорока приподнялся, прислушиваясь к движению воздуха в воздухе, к гнилому звуку тумана, скребущего прогнившим чревом по земле, к далёким шагам, невесть зачем раздавшимся на этой заброшенной земле. Сорока напрягся: кто может ходить по этому богом забытому заводику в такой час? Тени, духи? Собирая в мешки гайки, предназначенные для пушек? Тамаев! Шаги грузные, человек с треском давил ботинками землю, сипло дышал, в такт шагам покрякивал. Да, так может ходить только тяжёлый одышливый Тамаев. – Отомри! – приказал Сорока и поднялся на ноги, недовольно отряхнул ладонями брюки. – Что мы все ползаем, как червяки? Пехотная привычка.

Вязкую плоть тумана раздвинул слабенький розовый свет – румянец лёг на бледную ночь, выцветил её: Тамаев запалил цех – тихо, без суеты, под звук лишь собственных шагов. Сорока качнул головой – лихо сработал боцман!

В ту же секунду в плотном вареве тумана вдруг грохнул взрыв, взбил фонтан каменной крошки, земли, пыли, древесного сева, изрешетил ночь.

За первым взрывом грохнул второй, слаженно ударило несколько винтовок. Откуда тут винтовки, в этом паршивом курятнике? Сорока горько покривился, у него даже руки задрожали: час от часу не легче. Всё ясно – они напоролись на засаду, иначе действительно откуда тут быть винтовкам?

В стороне, с визгом раздирая сырую плоть воздуха, прошло несколько пуль. Снова два выстрела дуплетом, как из ружья, ещё два, потом снова два, затем дробь, схожая с очередью, – не сразу поймёшь, сколько винтовок бьёт. Били из проёмов окон.

Грохнула граната – вторая. Вынесла на улицу старый, рассохшийся сундук, размолотила его в полёте, щепки попадали на землю вместе с железной мелочью. «Гайки от пушек», – мелькнуло в голове, в ту же секунду стало не до гаек: со стороны ворот, где лежал спелёнутый дедок, тоже грохнула винтовка – их брали в кольцо.

– За мной! – севшим чужим голосом скомандовал Сорока, помчался в туман, туда, где рванула вторая граната, – Тамаев с группой должен быть там! Сейчас главное – соединиться с боцманом. Легконогий, с сухой мальчишеской фигурой Красков беззвучно понёсся следом.

Через несколько мгновений Сорока неожиданно ощутил, что за ним никто не бежит – он один.

Сверху, с крыши, невидимый в проклятом ядовитом тумане ударил пулемёт, прошил клубы. Пули прошли так близко, что Сорока почувствовал, насколько горяч и беспощаден их лёт, крикнул, не опасаясь, что в пулемётном стуке его крик засекут:

– Красков!

Красков не отозвался, а вот пулемётчик был востроухим, вскрик засёк и снова вслепую прошёлся очередью по туману – хорошо, что он ничего не видел, иначе бы в несколько секунд продырявил Сороку, как зайца, которому уготовано попасть на обеденный стол охотника; угадывая дальнейшие действия пулемётчика, Сорока нырнул на землю, распластался в сырой, пахнущей железом и мазутом траве. Пулевая строчка снова прошла рядом, выщипывая куски вязкой волокнистой почвы.

Туман из розового превратился в багровый – горел цех, подожжённый Тамаевым. Громыхали выстрелы. Откуда-то послышался крик: «Отходим!» Кричал не Тамаев, кто-то другой.

Нет, не мог Сорока отходить, пока не найдёт Краскова. Если тот ранен, то Сорока поможет ему уползти. Стремительно работая локтями, зарываясь в землю, хрипя и плюясь, Сорока пополз назад, стараясь найти свой след. А найти, когда с крыши лупит «максим», из окон бьют винтовки, пули летают, как только что народившиеся майские жуки, трудно, и не видно ничего – даже собственную руку, выброшенную в гребке вперёд, не видно. Всё растворено.

Ага, вот место, где он почувствовал, что бежит один, вот место, где Сорока поднялся – не просёк момент, обманули его розовые блики, водка, выпитая днём, тяжёлой мутью осела в желудке, дурманила голову, тьфу, вот извилистый след – тут они с Красковым ползли…

– Красков! – шёпотом, на этот раз шёпотом, позвал он. – А, Красков!

Красков не отзывался. Сорока поползла дальше, лихорадочно прикидывая, куда же мог с испугу закатиться Красков?

Что-то не верилось, чтобы этот заводик только гайки выпускает, раз его там охраняют. Может, кто-нибудь передал сведения чекистам насчёт готовящегося налёта?

Вряд ли. Что-то тёплое, липкое, будто тесто, возникло в нём, подползло к глотке, вызвало гадливое чувство. Он остановился, приткнулся к земле лицом – всем лицом: глазами, ртом, ноздрями, подбородком, собственным желудком и, кусая зубами волокнистый дёрн, пробовал выкашлять из себя застойный комок.

Бесполезно. Только пулемётчика завёл – чёрт ушастый хватал все звуки подряд, не преминул на задавленный кашель послать строчку пуль. Сорока с открытым ртом проворно отполз в сторону и завалился в яму. Раньше этой ямы не было: значит, он отклонился в сторону.

Выдернул из кармана револьвер и, не целясь, послал три пули на крышу, в пулемётчика, также ориентируясь только на звук.

Пулемёт неожиданно замолк – от изумления, что ли? Сорока, понимал, что это совпадение, просто пулемётчик меняет ленту, воспользовался моментом, вытолкнул себя из ямы, отполз в сторону. По дороге выковырнул из барабана застрявшую стреляную гильзу – заело. Видать, патрон старый был, при выстреле раздуло металл. В освободившиеся чёрные глазки загнал новые патроны. Это было важно – когда будет стрелять вновь, чтобы в стрельбе не проклюнулась дырка.

Через минуту Сорока наткнулся на что-то чёрное – похоже, был разлит мазут. В пылу, поскольку полз, выпачкал в мазуте руки, чертыхнулся в сердцах; когда поднёс руку к глазам, понял, что это не мазут – кровь. Нехорошее открытие: уж не пришиб ли кто связанного дедка-охранника? Через несколько секунд сделал второе открытие – это была кровь Краскова.

Приподнялся, позвал сипло, почти не шевеля языком, – звал одной глоткой:

– Краско-о-ов!

Красков не отозвался. Сорока, хватая ртом землю, траву, какую-то производственную грязь, пополз в сторону, к забору. Эта часть забора, он знал, была прочной, её лишь недавно срубили, дырок и лазов в ней не было, значит, придётся возвращаться назад, где в тумане жарко полыхает цех, и лучше, конечно, возвращаться сейчас, потому что через пять минут может быть поздно, но Красков не давал ему уйти. Он не мог бросить Краскова. Снова позвал его, не боясь, что услышит пулемётчик. Шустрый парень тот, наверное, ленту уже перезарядил, сейчас снова начнёт кромсать пулями туман.

Через три минуты он нашёл Краскова. Тот лежал ничком, маленький, будто пацанёнок-подпасок. Сорока сам был когда-то подпаском, и это сравнение болью отозвалось в его сердце, – рука Краскова была неловко подвёрнута в сторону, ноги, будто связанные, лежали вместе и были подвёрнуты в другую сторону. Небольшое горестно-озабоченное лицо Краскова было измазано кровью, глаза закрыты.

– Красков, а Красков! – боясь приподняться – пулемётчик снова начал бить с крыши, – Сорока потряс напарника. У того лишь голова по-птичьи заломилась назад, затряслась мелко, мёртво, отзываясь на встряхивания Сороки. Красков был мёртв.

Но всегда некая малая надежда живёт в человеке: а вдруг кровь чужая, а вдруг того не намертво уложило, а лишь зацепило, опрокинуло в одурь, пройдёт несколько минут, бедолага раскроет глаза, расскажет, что с ним приключилось – всегда эта надежда теплится, всегда мешает верить в случившееся.

Сорока видел, что Красков мёртв, голова его безвольно мотается по земле, и тем не менее вновь затряс убитого.

– Красков, ты ранен, а? Скажи, куда?

Молчал Красков. Тогда Сорока, стерев тыльной стороной ладони грязь и красковскую кровь со рта, выдохнул горестно, сочувствуя и одновременно почему-то завидуя мёртвому:

– Эх, Красков, Красков, на кого же ты нас оставил?

Струя пуль со ржавым звуком впилась в землю рядом с убитым, вывернула несколько сырых лохмотьев, залепила лицо Краскова – будто могильные комья земли оросила на него, команду подала – пора зарывать. Сорока подлез под Краскова, просунул руку ему под спину. Тело этого полупарнишки-полумужика было не в пример комплекции тяжёлым, неувертливым: слишком быстро начал Красков остывать, превратился в оковалух, Сорока закряхтел, сжал зубы от натуги и поволок Краскова к забору.

Стрельба прекратилась так же неожиданно, как и началась – грохот будто обрезало, он грузно опустился в туман, разбрызгав его неопрятную плоть – и в ту же минуту в заводском дворе появились люди. Сорока прижался к земле, перестал дышать.

Люди протопали мимо, ничего не заметив в тумане – бежали они неспешно, враскачку. Сорока понял: это не чекисты, чекисты прислали бы на операцию молодых, проворных – это были рабочие. Сами образовали отряд, вооружились, расписали ночи пофамильно – теперь стерегут родные стены.

Днём работают, а ночью стерегут – вот почему боевики не заметили их, считая, что после смены работяг метлою выметают с завода, остаются лишь пара дедков-охранников.

– За что боролись, на то и напоролись, – не удержавшись, просипел Сорока. Понял, что Краскова ему не вытащить с завода, сунул руку под бушлат, достал его «мандат» – половинку грубой бумаги с казённым штампом, где была проставлена чужая, не красковская, фамилия, и нарисован род занятий, совершенно ему неведомый.

Когда им выдавали эти документы, то предупредили – в случае неприятностей во что бы то ни стало уничтожить их: съесть, либо проглотить, не разжёвывая, сжечь, утопить, зарыть в землю – не должны эти фальшивые бумажки попасть в руки чекистов.

– Прости меня, Красков, – чуть слышно пробормотал Сорока, – тыщу раз прости! А Мишку твоего я прикрою, не дам, чтоб сгинул. Главное, чтоб он из Финляндии сюда пришёл. А там – забота моя. Прости, что тебя бросаю без опознавательных знаков, иначе сам сгину. Прости, брат, и прощай!

Он отполз всего метров пятьдесят от Краскова, всё полз и полз, не решаясь подняться, зажимая зубами рвущееся дыхание, втискивался в землю и замирал, если неожиданно затылком, лопатками своими, корнями волос ощущал опасность – в общем, Сорока отполз всего ничего, когда на Краскова наткнулись рабочие.

– Сюда, сюда, товарищи! – прокричал кто-то старческим нетвёрдым баском. – Ещё один валяется!

«Ещё один, – горько засёк Сорока, ухватил зубами крюк травы, не веря, – ещё один… Кто именно?» Мимо него протопало несколько человек, туман всколыхнулся, сдвинулся к земле, и Сорока, пропустив людей, уже не таясь, поднялся на ноги, в несколько прыжков одолел пространство, отделяющее его от забора, и махом перевалился через деревянную заплотку.

Никто не заметил, как он ушёл.

Пробежав метров двести, Сорока увидал дерево, подпрыгнул, зацепился руками за ветки, подтянулся, упёрся ботинками в обломок сука, и через полминуты уже сидел в листве. Надо было перевести дух, осмотреться, подождать группу Тамаева. Не могли же они бросить его с Красковым и уйти без сигнала, без предупреждения. А если ушли, то и Тамаев, и все, кто был с ним, – подонки. Не люди, а нелюди.

Он никого не дождался, через полчаса спрыгнул с дерева и в одиночку, прислушиваясь ко всем звукам, к шумам, отмечая движение тумана по улицам, отправился на квартиру.

Около одного из маленьких, с тонкими берегами каналов остановился замыть грязь. Стёр её с лица, замыл брюки, глянул в замутнённую чёрную воду, по привычке ища своё отображение, не нашёл, и его взяло зло – на самого себя, на время, в котором он жил, на Петроград, на этот безликий, зачумленный канал, до которого ни у старых, ни у новых властей не дошли руки. Все эти канавы надо бы почистить, забрать в камень – лепота бы была, но в следующий миг Сороку от пережитого начало выворачивать наизнанку. В горле что-то хрустнуло, сломалось, ключицы и плечи онемели, в голове возникла глухота – черепушку словно бы гнилью набили.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю