412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Богомолов » "Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ) » Текст книги (страница 253)
"Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:47

Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"


Автор книги: Владимир Богомолов


Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков

Жанры:

   

Военная проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 253 (всего у книги 347 страниц)

– Ты как пикирующий бомбардировщик, капитан, – недовольно заметил Бобровский, – мотаешься туда-сюда…

– Все правильно, чтобы внутри ничего не сгорело…

– Ты женат?

– Нет. Не довелось. Хотя надо…

– Чего тянешь?

– Это не я тяну, это красивые девушки тянут. Ты ведь тоже не женат, Бобровский?

– Нет.

– Был у меня момент, когда я собрался жениться… Родители у меня в Риге живут, так я подыскал девушку, оч-чень симпатичную латышку… Лаймой зовут. Мы с ней со школьной поры дружили, а официально женихаться начали, когда я учился в Бабушкинском училище. Переписывались, восторги друг на друга изливали, дело шло к финишу, но когда я получил назначение после училища, она мигом развернулась на сто восемьдесят градусов. «Почему я из-за твоих лейтенантских звездочек должна ехать в Среднюю Азию, к тамошним вшам? Не поеду! Почему тебя не оставили в Москве?» Я ничего не ответил ей, тоже развернулся на сто восемьдесят градусов, – только в обратную сторону, и ушел. И никогда ей больше не звонил и не писал. Хотя скучал сильно. Плакал даже как-то. А потом отпустило. И я перестал верить женщинам вообще, – Бобровский закряхтел от жара, наконец пробившего его, согнулся как можно ниже, постарался захватить ртом немного воздуха. – Ну и банька у тебя, – восторженно просипел он, – классная!

– Видел бы ты, что здесь было, когда я приехал сюда. Первый раз, когда пошел париться – вместе с Дуровым, с сержантом, – то чуть не обморозился.

– Охотно верю. На заставах у нас мало хороших бань.

– Одному Богу известно, чего нам стоило наладить эту баню. Но, как видишь, наладили.

Бобровский вновь закряхтел, зацепил губами немного воздуха, обжегся им. Просипел с прежним восхищением:

– Хар-раша банька! А тебя она чего-то не очень берет.

– Я – свой. Своих баня не кусает.

– А ты, капитан, попробовал себе жену подыскать?

– Когда в отпуск ездил – присматривался. Хорошие девушки попадались, не скрою, но, как правило, они делились на три категории: либо дура, либо истеричка, либо просто хотела из меня выколотить деньги.

– Ничего себе – хорошие!

– А вот что-нибудь со знаком качества, да с интересом к моей работе – ни разу!

– Не везет тебе, в общем-то, как и мне. Но ничего, капитан, прорвемся! Повезет и нам. Все пройдет, все перемелется и станет на свои рельсы. И мы с тобою женимся. Быть того не может, чтобы не женились.

Панков молча покивал – вспомнил Юлию, что-то щемящее возникло у него в душе, зашевелилось тихо, вызвало ощущение, с которым он еще не был знаком, и одновременно тревогу. Юлию надо было обязательно выдергивать из кишлака, не то ее там в конце концов убьют. Может быть, устроить ее на заставе поваром? Но нет такого места в штатном расписании, поваром в здешней столовой служит обычный солдат-срочник. Не получится поваром…

– А я в последний раз в отпуск попал совсем недавно, в декабре. Перед самым Новым годом. Остановился в Москве у ребят из погранакадемии. На Рождество наших пограничников из академии всегда приглашают в Дом культуры педагогического института, – только холостяков, женатиков не берут, – танцы там организовывают, шманцы всякие, обжиманцы, столики накрытые наготове, на каждом столике «чернобурка».

– Что это такое? – Панков хоть и слушал Бобровского вполуха, а незнакомое слово приметил.

– Бутылка шампанского из черного стекла с напитком фирмы «Три пиявки». Огнетушитель. А «Три пиявки» – это Московский завод шампанских вин, выпускающий всякую шипучку по ускоренной технологии. Если глаза закрыть, нос зажать, то пить можно. В вазах на столиках – еловые лапы, на тарелках – закусочка, все чин чином. Я с одним знакомым майором очутился за одним столиком. Мы вдвоем, и две девушки у нас – одна Лариса, другая Светлана. Обе приехали в Москву сдавать сессию. Лариса – из-под Твери, из маленького текстильного городка, Светлана – из Астрахани, обе институт заканчивают, на последнем курсе. И такие это оказались душевные девушки, такие пригожие, что… В общем, майор уже женился, а я запрет на женщин снял, – Бобровский не стерпел, нырнул с полки вниз, застонал, прополз на четвереньках в предбанник, освежился кизиловым напитком. Перевел дыхание. – Уф! Я тебе все как на духу рассказал. Не то ведь хрен его знает – будем мы завтра живы или нет.

– Завидую тебе, Бобровский, – признался капитан, – а у меня ни Светы, ни Ларисы нет.

– В отпуск почаще надо ездить.

– Когда получается – тогда и езжу.

– А ты демократов ругай почаще. И не сдержанно, а последними словами. Тогда тебя будут стараться всякий раз сплавить на Большую землю, чтобы ты, не дай бог, кому из начальства на глаза не попался. Увидишь, как участятся твои отпуска.

– Спасибо за совет.

– Не веришь?

– Как сказать? – Панков неопределенно приподнял плечи, ему не хотелось обижать Бобровского; спину обдало колючим паром, жар проник до самых костей, до хребта, внутри полыхнул огонь, и Панков, сжавшись в колобок, вновь нырнул в предбанник, к ведру с «кизиловкой».

Время в разговорах проходит незаметно, тревога, что успела уже натечь буквально в каждую мышцу, переносится легче. И плевать, о чем говорить, – лишь бы говорить.

– Ожидаю, что удар нам будут наносить не только из-за Пянджа, Бобровский, а и в спину тоже – со стороны кишлака.

– С-суки! – выругался Бобровский. – Кормили их, поили семьдесят лет, последнее отдавали, учили жить по-новому, от сифилиса вылечили, а они…

– У них свое, у нас свое. Чего их ругать?

– Все равно.

– Может быть, – Панков не стал возражать Бобровскому, как не стал с ним и соглашаться. – Все может быть.

– Я предлагаю малость поспать на заставе, а часа в четыре ночи выдвинуться в окопы.

– Нет, Бобровский, в окопы выдвинемся, как только стемнеет, и спать будем там.

– Ты с ума сошел! Это же смерти подобно. Все легкие, всю утробу свою оставим в мокрых спальниках.

– Ночевать будем там!

– Ты, капитан, либо больно умный, либо больно хитрый!

– В четыре часа здесь уже камни могут плавиться, – упрямо гнул свое Панков, – тут такое будет твориться…

– Не пугай! Я – пуганый!

– В этом я не сомневаюсь.

– Ну давай, хотя бы до трех поспим. У солдат сил будет больше.

– Как только стемнеет – уходим наверх в окопы, – упрямо проговорил Панков. Он чувствовал то, чего не чувствовал Бобровский.

У Бобровского главное ведь что – свалиться внезапно на душманов, подмять их, раскатать в блин, нашуметь, настреляться вдоволь – во всяком случае столько, сколько позволит запас патронов, всколыхнуть землю и исчезнуть, а у Панкова главным было другое – он слушал тишь, сторожил границу, был неприметным и стрелял лишь тогда, когда его к этому вынуждали.

– Ну ты и га-ад! – протянул Бобровский.

– Сегодня душки из кишлака разведчика к нам присылали, – Панков даже не обратил внимания на резкость Бобровского, он специально не услышал старшего лейтенанта и вообще старался слышать только то, что ему было нужно, – сопливого, правда, но зоркого, как ворона, с цепкими глазами.

– А ты привечай тут всяких!

– И не хотел бы, да приходится. В общем, был лазутчик… Этот факт тоже намотай себе на ус, когда решишь окончательно остаться на заставе вместо того, чтобы забраться в окоп.

До самой темноты по каменному пятаку, занимаемому заставой, праздно шатались солдаты, из окон канцелярии доносилась музыка, из казармы – тихая песня под гитарный звон, из тонкого шпенька трубы, украшавшей баньку, словно перископ подводную лодку, струился высокий светящийся дым, тихо уплывал в небо, растворялся далеко-далеко – он был хорошо виден и с афганского берега и из кишлака.

А потом на горы опустилась ночь – маслянисто-черная, недобрая, с крупными серыми звездами. По весне звезды в здешних горах всегда бывают серыми, а вот наступят жаркие дни в конце мая, в июне с июлем, звезды сделаются зелеными, искристыми, нарядными, словно иллюминация на Рождество, опустятся совсем низко, будут цепляться буквально за макушки хребтов, и все здесь сделается совершенно иным, преобразится неузнаваемо.

Уже в ночи саперы заминировали дорогу в кишлак – поставили двенадцать боевых мин. Панков сам проверил их расстановку, потом с досадою потер колючую от выросшей за день щетины щеку, сказал Бобровскому:

– Одну полезную вещь мы с тобою не сделали – в кишлак не сходили. А надо было бы там появиться, к бабаю Закиру заглянуть…

– Чтобы через час бабай Закир лежал где-нибудь в канаве с перерезанным горлом.

– Да я бы повидался так, что ни одна собака не узнала бы. И ты, Бобровский, прикрыл бы меня.

– Здешние кишлаки – дырявые, секретов не хранят: все видно, все слышно, все простреливается.

– И так это, Бобровский, и не так. А с другой стороны, и без того все понятно: как только начнется заваруха и на нас попрут из-за Пянджа, то тут же попрут и из кишлака. Единственное что – не будем знать, сколько душманов подгреблось к кишлаку.

Панков организовал шесть засад – три поставил слева от заставы, откуда должна была повалить основная масса моджахедов из Афганистана, две справа, где тропки были поуже, скальные скосы – покруче, а камни – скользкие и опасные, одну засаду сделал на дороге, ведущей в кишлак, на обходных тропках, которыми пользовались не только жители, но и пограничники, поставили мины.

В окопы – их Панков все никак не мог назвать «опорными пунктами», не мог привыкнуть просто, – перетаскали почти все ящики с патронами, оставив на заставе совсем немного, тщательно укрыли эту заначку, забрали с собою все гранаты.

– Ну вот, кажись, и финита, – сказал Панков Бобровскому, – финита ля комедия… Не ругай меня за то, что не дал поспать на заставе. Там оставаться опасно. Поверь мне, у меня все-таки шкура резаная-перерезаная, вся в отметинах, и каждая отметина сегодня скулит, словно ревматизм у бабки, дым и стрельбу предсказывает. Если утром не увидимся, значит, всё, – Панков помотал в воздухе рукой, – значит, там увидимся, где звезды, – он поднял голову, посмотрел на небо.

– А ты моим напиши, если со мною случится, в Ригу. Адрес я тебе сейчас нарисую. И на меня, капитан, тоже не обижайся: это у меня характер такой ругательный, покою не дает, а так я человек смирный. – Бобровский потянулся к Панкову, чтобы обняться.

– Да уж, смирный… Когда спишь зубами к стенке, с палкой можно пройти мимо.

Бобровский засмеялся.

– Жаль все-таки, что не удалось похрапеть на заставе.

– Не жалей об этом. Живы будем – похрапим.

* * *

В тот момент, когда темнота сгустилась над горами и саперы готовились ставить мины, жизнь в кишлаке практически прекратилась. Кишлак стих, зажался, людей в нем словно бы совсем не стало – были люди и исчезли, растворились, вымерли, обратились в землю, в ничто, в тени… В темноте на улице появился одинокий старик с суковатым посохом, вырезанным из дерева, которое в здешних горах не растет. Старик беззвучно двигался по улице, прижимался к дувалам, зорко вглядывался в темноту, часто протирал слезящиеся от напряжения глаза.

Шел он в сторону заставы. Он уже прошел весь кишлак, но у последнего дувала задержался, оглянулся в темноту – показалось, что он слышит скрип, собачий скулеж, хотя время сейчас наступило такое, что в кишлаке не стало собак – бродячие перевелись все до единой, и того псиного ора, что сопровождал всякое ночное движение по пыльной кишлачной улице, сейчас уже нет.

Нет, это только показалось: сзади никого. И ничего.

Старик вздохнул, потрепал пальцами бороду, вспушил, словно бы стараясь сделать ее воздушнее и гуще, расчесал ее – нерешительность не покидала старика, он колебался.

Через несколько минут он аккуратно, стараясь, чтобы под ногами не хрустнул ни один камешек, двинулся дальше.

Он прошел метров сто, когда камни впереди вдруг зашевелились и из-за них вытаяли две темные фигуры, едва различимые в ночи. Рослые, в халатах, с автоматами, повешенными на грудь.

– Ты куда, бабай Закир? – негромко поинтересовался один из них. Голос был жестким, чужим, бабай Закир невольно поморщился: голос подействовал на него неприятно.

– Кто вы такие? Я вас не знаю.

– А нас и не надо знать. Важно, что мы тебя знаем, бабай Закир. Куда ты идешь?

– Так… – бабай Закир неопределенно махнул рукой. – Никуда. Прогуливаюсь… Впрочем, – он потыкал рукой в темноту, – туда иду.

– Куда туда? Что-то непонятно. На заставу, что ль?

– Зачем мне застава, я человек старый, чтобы с пограничниками чаи гонять. А водку я не пью.

– Старый – не старый, но начальник заставы к тебе несколько раз приходил в гости. К другим людям не ходит, а к тебе ходит. Раз ходит, значит, ты для него не чужой.

– Был случай, я у него солярку просил. Один раз или два. Он мне давал немного. Потом заглядывал ко мне, и все. Но это и не в счет.

– Не один раз он у тебя был, и не два – больше был… И сейчас ты идешь на заставу.

Человек с автоматом был прав – бабай Закир действительно шел на заставу – хотел предупредить Панкова о том, что ночью готовится нападение. В кишлаке появились посторонние люди. Много людей, все вооруженные. Часть из них осела в домах, спряталась, часть ушла на ближайшую гору – там есть пещеры. Бабай Закир немо помотал головой – врать он не умел, гулко высморкался, стараясь не попасть мокретью ни себе на ноги, ни на ноги своих грозных собеседников, обутых в крепкие, сшитые из толстой кожи ботинки. Ботинки эти он сумел хорошо разглядеть в темноте: от сознания того, что он попал в капкан, из которого вряд ли выкрутится, зрение у бабая обострилось, стало кошачьим…

– Ну, признавайся, бабай Закир, не тяни, на заставу ведь путь держишь?

Бабай Закир молчал. Он знал, что будет дальше, горестно склонил голову, по щекам у него заскользили горючие слезы. Душманов он не боялся, смерти тоже не боялся – познал, что это такое, давным-давно, еще на Великой Отечественной, забравшей у него три лучших года жизни и оставившей на теле две глубоких отметины. Единственное, чего ему было жалко – дом свой и домашних, особенно внуков, – как они станут жить без него?

– Предатель ты, бабай Закир, – жестко проговорил человек с автоматом, нагнулся к старику, дохнул на него луком и мясом, – предатель таджикского народа.

– А ну, наклонись ко мне поближе, послушай, чего я тебе скажу, – тихо, отвердевшим голосом потребовал бабай Закир.

– Ну! – человек с автоматом наклонился к старику еще ниже. – Говори, говори, в результате я, может быть, тебя помилую.

Бабай Закир повозил во рту языком, сбивая слюну в комок, выпрямился и плюнул в лицо человеку с автоматом. Тот стоял близко, совсем близко, бабай Закир не промахнулся – он просто не мог промахнуться.

– Больше никогда так не говори, поганка! – сказал бабай. Вовремя он вспомнил любимое слово своего фронтового командира младшего лейтенанта Игоря Лопатина – «поганка»… Ах, как кстати оно легло на язык, и прозвучало не хуже плевка. А бояться этой поганки с автоматом – значит, предать память того же Игоря-джана, сложившего свои кости под Кёнигсбергом.

Человек с автоматом от неожиданности даже вскрикнул, отступил чуть назад и изо всей силы ударил бабая Закира кулаком в лицо. Было слышно, как у бабая хрустнула какая-то костяшка; старик вскрикнул, задохнулся от боли – собственный крик вошел ему внутрь, он сглотнул болевой пузырь и вскрикнул снова, взмахнул руками, пытаясь удержаться на ногах, но не удержался, пополз вниз, человек с автоматом схватил его за воротник:

– А н-ну стоять, с-собака!

Бабай Закир захрипел – человек с автоматом сдавил ему шею, бабай ухватился обеими руками за руку незнакомца, попробовал оттянуть от своего горла, но не тут-то было. Человек с автоматом выдернул из-за пояса пчак – азиатский нож с широким темным лезвием, на котором золотилась насечка, и узкой тяжелой рукоятью, – поднес его к лицу бабая:

– Бороду обрезать тебе я не буду – Аллах не простит! Но Аллах будет доволен, если я тебе отрежу голову целиком. Вместе с бородой.

– Гхэ-гхэ-гхэ, – забился в плаче-кашле бабай Закир.

Человек с автоматом коротко, не замахиваясь, нанес рукояткой ножа удар по лицу бабая Закира. Тот вскрикнул, снова кулем пошел вниз, но боевик удержал его – крепкий был мужик, с железной рукой, – под глазом у бабая Закира образовалась черная кровянистая рана. Плечи бабая затряслись – то ли плач, то ли кашель начал выворачивать его наизнанку, мешал говорить, в груди раздался хрип, и старик прошептал едва слышно:

– Дай Аллах тебе здоровья, сынок!

Но «сынок» не услышал его – он предпочитал сейчас вообще не слышать старика. Кроме одного – того, что касалось заставы.

– А теперь скажи, зачем ты шел на заставу? Ну, повинись перед смертью, бабай!

– Гхэ-гхэ-гхэ! – бабая Закира продолжало трясти.

– Не хочешь, значит, – со злым сожалением протянул человек с автоматом. – Ну чего тебе надо на этой заставе, у этих рашен-шарашен? Хотел предупредить неверных, что мы пришли?

Боевик раздумывал: можно, конечно, отрезать бабаю голову острым пчаком и тогда – никаких хлопот, предатель будет мертв, а в кишлаке ни один человек даже пальцем не пошевелит, чтобы защитить его – это боевик знал точно, – и похоронят бабая, как собаку, поскольку будет считаться, что он пал от руки моджахеда, борца за правое дело, но тогда, как ни крути, на нем все равно будет кровь единоверца, а можно и отпустить его восвояси… Пусть идет на заставу. Пограничники уже поставили мины, на первой же бабай подорвется. И тогда пограничники будут виноваты в его смерти. Кишлак на этих ребят в потрепанной форме будет смотреть косо…

А если бабай не подорвется, если пограничники мины еще не поставили? Или поставили, но не боевые, а сигнальные? Или еще хуже – бабай свернет с дороги на боковую тропку и обходным путем вернется в кишлак?

Человек с автоматом ударил бабая Закира еще раз рукояткой пчака, тот дернулся в руках боевика, захрипел, лицо его залила кровь, оно стало страшным, черным. Бабай на несколько секунд потерял сознание, обвис, но потом пришел в себя, выплюнул изо рта какую-то окровавленную костяшку, и человек с автоматом перестал колебаться – дух свежей крови раздразнил его, поглотил остатки нерешительности. Он сбил с бабая тюбетейку, жестко, будто плоскогубцами, ухватил старика за ухо и в ту же секунду секанул пчаком по выгнувшемуся, с костистым кадыком горлу.

С шумом, будто из надувшегося шара, выпростался воздух, человек с автоматом сделал еще одно резкое движение пчаком, и на дорогу, на камни полилась дымная липкая кровь; боевик брезгливо отстранился от бабая, секанул ножом еще раз, потом ловко перерезал позвоночный столб, угодив точно на стык позвонков, и бабай Закир повалился на землю без головы. Голова его осталась в руках боевика.

– Вот так, – произнес боевик удовлетворенно и отбросил голову бабая.

Его напарник молчал, стоял как изваяние в нескольких метрах от старика, держа руки в карманах халата. Автомат висел у него на плече стволом вниз.

– Ну как, все тихо? – спросил его старшой, брезгливо вытирая руки о полу куртки.

– Все тихо.

* * *

Панкову снились пельмени – маленькие, слепленные вручную из нескольких сортов мяса – говяжьего, свиного, бараньего, с чесноком и луком, аккуратные подушечки, сваренные в большом «семейном» чугуне, и во рту у него невольно собиралась слюна. Хотелось пельменей. У них в детдоме пельмени считались предметом некоего культа. Их делали в день рождения директора, один раз в году. В тот день вся кухня священодействовала, стараясь угодить начальству, – пельмени варили, пельмени жарили, после пельменей пели песни. А потом целый год ждали, когда же снова подойдет день рождения директора.

Все это осталось в прошлом – там, далеко позади, куда уже никогда не суждено вернуться. Панков почувствовал, как в горло ему натекло что-то соленое, теплое, но во сне растерялся, не сразу поняв, что это слезы. Возникнув внутри, они так внутри и остались, не выкатились наружу, не пролились.

Панков спал, но на каждый звук реагировал, все фильтровал: и случайно раздавшийся солдатский голос засекал, и чирканье спичек в соседнем «опорном пункте», и добродушное ворчание Чары, и треск рации, которую радист держал постоянно включенной, и плеск воды в Пяндже, и глухой гул далеких лавин, – точно так же он научился спать и во время многодневного боя, среди отчаянной стрельбы, когда надо хотя бы на полчаса забыться, иначе всё – могут вскипеть мозги, и во время бомбардировок «эресами», и в пору страшной звонкой тиши.

Засекая стрельбу во сне, он обязательно фильтровал ее: вот прозвучала очередь из автомата, из родного «калашникова», а вот это – из заморского, вот грохнул «бур», а вот раздраженно тявкнул старый кавалерийский карабин, вот гулко вспорол пространство своим задыхающимся бабаханьем ручной пулемет, вот кто-то начал беспорядочно палить из «макарова», вот ударила «муха» – разовый гранатомет, – каждый выстрел различался им, выделялся от остальных, слух бодрствовал, а мозг отдыхал, тело тоже отдыхало – все в Панкове, кроме слуха, во время сна было отключено. На грохот и пальбу в его организме имелся один фильтр, на тишину и ее звуки – другой.

Окоп у командира был холодный, с углов промерз, по ночам в углах вообще проступала блесткая, как мелкое свежее стекло, изморозь – после захода солнца мороз бpал свое, поигрывал мускулами; меховой, со скатавшейся шерстью спальник, в который забрался Панков, от холода не спасал, он вообще никак не мог высохнуть, прочно пропитался влагой, тянул ее из воздуха, вбирал в себя крохотные струйки мокрети, просачивающейся сквозь камни наружу, – в таких условиях в ночи можно было запросто примерзнуть к земле…

Чара, лежавшая у ног Панкова, дернулась, глухо зарычала, напряглась, готовая выпрыгнуть из окопа. Панков, не просыпаясь, протянул руку, ухватил собаку за крепкий толстый хвост, осадил, Чара послушно сникла, вновь легла на дно окопа, заняв собою почти все пространство. Она что-то слышала, что-то чуяла – то, чего не слышал и не чуял Панков.

Лицо Панкова во сне разгладилось, приобрело детскость – исчезли строгие ломаные складки и морщины, щеки сделались припухлыми, губы разомкнулись в обиженном выражении. Каждый из нас, когда видит во сне детство, обязательно бывает обижен. Чем обижен? Да хотя бы тем, что никогда уже не сможет в это детство вернуться.

Спал Панков, видел во сне пельмени, свое прошлое, совершенно лишенное темных пятен, привычную природу, обижался на тех, кто в детстве причинил ему зло и боль, одновременно тихо улыбался.

Во сне Панков ждал, когда грохнут первые выстрелы и раздастся громкое «Аллах акбар!» атакующих душманов. Все его естество, сам он был уже нацелен на предшествующую схватку, но организм пользовался передышкой, накапливал силы – ведь неизвестно еще, когда Панкову удастся поспать вновь.

Тихо было, очень тихо, но, как известно, ничего нет более изматывающего, более вредного и даже опасного для солдата, чем такая тишина, – нервы в ней становятся гнилыми, организм расшатывается, плесневеет. В такой тиши бывает хуже, чем в яростном бою. В бою все понятно, здесь же непонятно ничего.

* * *

На той стороне Пянджа тоже было тихо, черно, шевеление и перемещение людей, собравшихся совершить бросок через реку, шума не производили. Люди эти были опытными, умели ходить и общаться друг с другом беззвучно, умели нападать, стрелять и резать, нe привлекая внимания, умели перемещаться по пространству, не оставляя после себя никаких следов.

Руководил душманами плотный, с литыми плечами человек в новой пятнистой форме, в такой же пятнистой кепке с длинным козырьком и утепленными, простроченными машинкой наушниками, застегнутыми на пуговицу. Говорил он по-таджикски и по-русски, на языке пушту и на английском, был строг и умен, было у него три помощника – в халатах, обвешанных оружием, грозных и исполнительных.

– Что из кишлака? – спросил он у одного из помощников полевого командира. – Есть вести?

– В кишлаке все готово. Как только мы выступим, наши люди начнут действовать с тыла.

– Переправа?

– В четырех местах можно переправиться на плотах, в трех – на конях.

– Кони меня не интересуют.

– Готовы три переправы, где можно переправляться своим ходом.

– Оружие?

– Как и было решено – у всех автоматы. Даже у тех, кто не смог их купить.

– Потом расплатятся. Да и после первой атаки должников уже не будет, счет сравняется: тем, кто останется в живых, перейдет пай мертвых.

Полевой командир в халате, крест-накрест перетянутом патронными лентами, деликатно промолчал, покхекал в кулак.

– К Пянджу все подтянулись? Как там тылы со своим барахлом?

Полевой командир опять смущенно покашлял в кулак: он не знал, что такое тылы.

– Не слышу ответа!

– Люди уже у реки. Те, кому надо быть уже у воды – находятся у воды.

– Хорошо, – начальственный собеседник отвернул пятнистый рукав куртки, поглядел на дорогие японские, с голубоватой подсветкой часы в титановом корпусе, недовольно поморщился – до времени атаки оставалось еще пятнадцать минут, а ему хотелось начать атаку сейчас, незамедлительно. Губы у него нетерпеливо дрогнули, поползли вниз, сжались крепко. Коротким движением руки он отпустил своего помощника.

Аллах даст, они собьют пограничную заставу – и не только эту, что находится напротив, а и другие, смешают с камнем упрямых белобрысых и курносых кафиров, сплющат слабенькое хозяйство их тылов, и дорога на Душанбе будет открыта. Его не интересовали ни Куляб, ни Гиссар, ни Курган-Тюбе, ни Гарм, ни Ходжент, который по старинке до сих пор назывался Ленинабадом – только Душанбе. В Душанбе он должен войти победителем, въехать на белом танке, как на верном белом, благородных кровей коне, и выступить на площади Шохидон перед народом.

Человек в пятнистой форме был жестким и умным ваххабитом, или, как говорят русские, «вовчиком», имел свои убеждения, и не только их – за то, что он сегодня сотрет с памирских святых камней русскую заставу, над которой развевается красный обтрепанный флажок, он получит сто тысяч долларов. Каждая застава на этой линии имеет свою цену – от семидесяти до ста двадцати тысяч долларов. В среднем же получается сто тысяч за один объект. Когда будет прорвана граница – взрывы зазвучат во всем Таджикистане. В дело вступят, конечно же, полки 201‑й дивизии – бывшей афганской, но, на его взгляд, уже заевшейся, обленившейся, наполовину разложившейся, и поскольку эта русская дивизия обязательно прольет кровь, то русских можно будет очень легко очернить.

Фотоснимки, фотомонтажи, разные компрометирующие материалы – их несложно собрать – сделают свое дело, русские будут оплеваны, унижены, забиты собственными же демократами и «солдатскими матерями», поднимутся и уйдут из Таджикистана. Таджикское правительство и тех, кто ныне находится наверху, ждет участь Наджибуллы – бывшего афганского лидера. Наджибуллу Россия предала, оставила одного в пылающем Кабуле, так предаст и тех, кто управляет Таджикистаном. И кто же в результате придет здесь к власти? Губы начальственного человека в камуфляже тронула горькая усмешка – он, конечно же, знает, кто придет, но и этот могущественный аксакал, считающий, что он владеет государством, землей и людскими душами, не будет владеть всем этим – он, увы, станет обычной куклой, которую за ниточки будут дергать некие силы – скорее всего, на Западе, в Штатах, потому что в этой победе победителей не будет – будут только побежденные: и российские военные, и ваххабиты, и все мусульмане в целом…

Как только Рахмонов падет, начнется резня. Следом за Таджикистаном то же самое произойдет в Узбекистане и в Киргизии. В России также сменится власть, – это произойдет обязательно, – к управлению придут люди, вооруженные патриотическими лозунгами, но на самом деле это будут лжепатриоты, они так же, как и таджикские куклы, будут подвластны своим кукловодам – их также будут дергать за веревочки. Вдоль всей границы России начнется пожар, конфликт между русскими и мусульманами неизбежен. И это будет поражением и тех и других, поскольку и русские, и мусульмане в борьбе ослабнут, а кукловоды выиграют борьбу и своими ракетами уткнутся русским прямо в горло.

Во время борьбы русских с мусульманами на Западе образуется новая цивилизация, с новым оружием, которая задавит всех, а если надо, то и уничтожит. И это очень печально, хотя конца этого не видит никто. Жаль. И прежде всего жаль потому, что разглядеть его совсем несложно – надо только чуть-чуть приподняться, стать на одну ступеньку, чуть выше, – и всё. Для этого не нужны заоблачные высоты.

Человек в пятнистой форме тяжело, будто больной, вздохнул, посмотрел на часы – время тянулось медленно, очень медленно, томительно, внутри у него что-то ныло, но беспокойства он не ощущал. Этот человек был уверен в себе, медлительно спокоен, и, хотя будущее его обещало быть задымленным, сумеречным, он был уверен, что сумеет пройти сквозь дым с незаслезившимися глазами: совесть его и перед Аллахом, и перед таджикским народом была чиста. Он жестом подозвал к себе полевого командира, перепоясанного патронными лентами, словно матрос-анархист времен Керенского, и выразительно стукнул пальцем по стеклу часов:

– Через три минуты начинаем! – сощурил жесткие умные глаза. Полевой командир заметил этот прищур – он обладал совиным зрением, ночью видел, как днем, а днем видел не хуже орла – замечал все детали, все мелочи, видел даже то, что ему было лучше не видеть. Воинские качества, чутье, храбрость с лихвой перекрывали то, что он был неграмотен.

– Во славу Аллаха – через три минуты, – полевой командир послушно склонил голову, посмотрел на свои часы – крупную золотую луковицу, прикрепленную ремешком к запястью, дорогая вещь эта была снята им с руки убитого в бою мусульманина-нигерийца, приехавшего из Африки воевать за Аллаха, – и никак не вязалась с бедной, основательно протертой и густо пропахшей дымом костров одеждой.

– Как там застава?

– Приняли баню, спят теперь, цветные сны видят.

– Цветные сны видят только сумасшедшие, нормальные люди видят сны черно-белые. За заставой наблюдали – перемещений не было?

– Не было, кроме десанта, прибывшего на заставу из поселка Московский.

– Десантами укреплены все заставы, не только эта. У русских плохая традиция: отмечать все свои праздники баней, хорошим ужином и сном, как вы говорите.

– Разве вчера был праздник?

– А как же! Русские отмечали день смерти своего бывшего вождя Сталина. Человек он не очень популярный в России, но русские люди любят отмечать всякие даты. Главное, чтоб выпить можно было.

– Разве смерть положено отмечать?

– Я же говорю – главное, чтобы выпить можно было. Иначе с чего бы им устраивать внеурочную баню?

– Верно, – осторожно согласился полевой командир.

– Если бы с нашей стороны не последовала неосторожная разведка боем – совсем было бы хорошо.

– Человек, приказавший сделать эту разведку, расстрелян.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю