Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"
Автор книги: Владимир Богомолов
Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 239 (всего у книги 347 страниц)
Глава двадцатая
Боцману Тамаеву повезло. Раису Болеславовну Ромейко он считал избалованной барынькой («У барынек свои капризы: на собственный палец плюнет и, если это пальцу не понравится, то на дворе рубят головы двум гусям», – довольно складно говорил он и вертел в воздухе огромной красной ладонью, отклячивая большой красный палец.), на кладбище не был, встречался с Саней Брином, вечером они с Раисой Ромейко повздорили, и Тамаев насупился, налился алой кровью, в ушах у него зашумело.
Если бы другая ситуация и другое место, он высказал бы барыньке всё, что о ней думает, либо поступил ещё круче – взял бы её за тощую птичью шейку и окунул пару раз в канал. Если бы Раиса не поняла, в чём дело, оставил бы её плавать в мутной воде, среди дохлых, погибших в любовных весенних муках лягушек. Слишком уж барынька писклявоголоса, с дурным характером и скрипучей костью – с какой стороны к ней ни подойдёшь, она то скрипит, то пищит, то бровь выгибает гневной дугой – того гляди, ударит молнией. Раиса Ромейко в свою очередь также брезгливо относилась к Тамаеву, от которого постоянно воняло то табаком, то чесноком, то гнилыми зубами, то всем вместе сразу, квартира от моряков пропиталась потом, плохо выстиранными носками, сложным духом оружейного масла, горелого пороха и ваксы. Всё это вызывало у неё раздражение, ощущение изжоги, того, что в карман её забралась чужая рука. Если к одним – например, к ловкому, с серыми девчоночьими глазами Сороке или к худенькому, хмуролицему Краскову, который месяц назад исчез и больше не появлялся на квартире, видать, отбыл в Финляндию, – она относилась сносно, терпела их, то на Тамаева несколько раз жаловалась Шведову. Шведов успокаивал её, говорил, что это временно, просил немного подождать, но Тамаеву ничего не сообщал. В борьбе политической бытовые осложнения совсем не нужны, справедливо полагал он.
Подопечная команда отправилась на митинг. Тамаев поворчал, угрюмо сузив глаза: «Баловство всё это – слова тратить», но потом сдался – на митинге должны быть его люди, и Тамаев отпустил моряков. Сорока ушёл к Таганцеву – за квартирой профессора в его отсутствие должен кто-то приглядывать, так велел Шведов. С Тамаевым остался только Мишка, паренёк, прибившийся когда-то к Краскову.
Моряков долго не было. Тамаев, который не зажигал лампу – берёг керосин, и так было светло, – велел Мишке:
– Спать, парень! Спать!
Мишка безропотно улёгся на постеленный под узким длинным подоконником бушлат – на полу было спать жёстко, но Мишку это устраивало, – накрылся ветхим сереньким одеялом, принесённым Раисой Ромейко из чулана, и прежде чем уснуть, сказал:
– Дяденька Тамаев, знаете, чего бы мне хотелось?
– Чего? – недовольно пробормотал Тамаев, подивился – с чего это вдруг пащенок заговорил? Словно бы голос у него прорезался.
– Граммофон, – сказал Мишка.
– Граммофон?
– Ага! Граммофон с переводными картинками на боку. Чтоб было много-много картинок.
– Блажь! – проворчал Тамаев, подошёл к окну, замер, слушая дом, сдувая самого себя, слушая через стекло улицу; что-то не нравилось ему эта весенняя тишь. В весеннюю оттепель всё оживает, земля начинает двигаться, на поверхность выползает разная живность, и червяки, чтобы подышать, травы споро идут в рост – треск только идёт, птицы заливаются, орут так, что кружится голова, воздух полон звуков, а тут тихо, как перед большой войной. Он задержал в себе дыхание.
Внутри было тревожно, что-то болело, что именно, он не мог понять. Тревога буквально висела в воздухе, она была осязаемой. Тамаев достал из кармана часы, беззвучно отщёлкнул крышку. Стрелки показывали одиннадцать часов ночи – митинг на кладбище только-только начался.
– Ладно, – сказал Тамаев и решил на ночь не раздеваться, быть в полной готовности – мало ли что, как говорят, бережёного Бог бережёт. Что-то не нравилась ему нынешняя ночь. Матросы спали на полу, а он на кровати. Кровать была мала для Тамаева. Мягкая продавленная сетка скрипела, скрипели основательно смазанные керосином, чтобы не заводились клопы, суставы этой койки, скрипели стены и пол, скрипели просквоженные, мореные морозом и ветрами кости Тамаева, боцман ворчал, проклиная панцирную койку – жалкое барское сооружение: «Пепельница, как ни ляжь, всё ноги свешиваются». Проворчал и сейчас: – Тьфу, банка консервная!
Мальчишка заснул быстро, засопел, засвистел носопыркой. Тамаев позавидовал ему: святая душа у мальца, незамутнённая, в сон человечек проваливается, как муха в банку с вареньем.
– Тьфу! – ещё раз плюнул боцман.
Ему сон не шёл, хоть какую колдовскую траву пей, либо бабку-знахарку за лодыжку бери, чтобы что-нибудь сделала – сна нет, погружается боцман в липкую красную пелену, ворочается в ней, как в крови, хлопает ртом, стараясь захватить побольше воздуха, сипит, мычит, вскрикивает тяжело, а уснуть не может. И так изо дня в день, из ночи в ночь.
Видать, грехов много накопилось. Тамаев вытащил из-под тельняшки золотой нагретый телом крестик, поцеловал его:
– Прости ты меня, Господи!
На несколько минут забылся, увидел что-то весёлое, беззаботное – это к нему подступило прошлое, детство, в котором кроме горьких, чёрных минут были минуты светлые, но потом видение словно рукой смахнуло, картинки прошлого слетели, как крошки со стола. Он снова всплыл на поверхность и будто бы со стороны увидел себя.
– Вот чёрт! – выругался Тамаев.
Было тихо. Во рту скопилась горькая слюна, он хотел отхаркнуться, но потом подумал, что Раиса будет скандалить, и с трудом проглотил этот комок. Глотка спеклась, ноздри слиплись.
Хотелось курить. Тамаев приподнял тяжёлую голову, обвёл глазами комнату. Матросов ещё не было. Мишка безмятежно спал на бушлате – посвистывая носом, сжался в калачик.
«Вот хорёк! – подумал Тамаев. – Когда большим станет – свист этот в большое орудие обратится: храпом своим будет запросто разваливать стены». Тамаев встал, накинул на плечи бушлат и, стараясь не скрипнуть ни одной паркетиной, пошёл на кухню. Раиса ругалась, когда матросы курили в комнате. «Барынька Раиса, мужика с хорошим ялдаком на тебя нет!» – сморщился Тамаев, притиснулся поближе к форточке, чтобы дым не оставался на кухне, вытекал наружу.
Глухой узкий проулок, на который здание выходило своей нелицевой задней частью, был холоден и враждебно пуст, словно бы не знал ни жизни, ни людей. «Хоть бы кошка какая возникла, что ли, – подумал Тамаев, – крикнула, мяукнула, всё веселее было бы. Тьфу! А не послать ли всё к бениной маме и не мотануть на юг, к морю тамошнему, а? Устроиться шкипером на какой-нибудь буксир, купить огород с домиком, присмотреть бабёнку с ядреным задом – только чтоб она пироги с яблоками умела печь, очень хорошее это дело пироги с яблоками, – и зажить в своё удовольствие. Можно и фамилию сменить, и документы! Документы подлинные, надёжные у Тамаева имелись, человек расчётливый, запасливый, он предусмотрел и это. А если понадобится исчезнуть, спрятаться, нырнуть в глубинку, есть Сибирь, есть Урал, есть глухой Север – много мест имеется, где можно осесть, сложить хорошую клуню и зажить беспечно». Тамаев втянул дым всей грудью, услышал в лёгких костяной скрип: слишком крепким был самосад, добытый на рынке, обжёг всё, в голове сделалось шумно. Тамаев снова притиснулся лицом к форточке, выдохнул и замер.
Он услышал звук – сразу понял, что звук этот нехороший, – неподалеку затарахтела машина. Ну кто в этот час может ездить на машине? Ответ один – ясно кто. Вот звук мотора пропал. Тамаев напрягся, стараясь уловить его, понять, куда идёт машина, потом тарахтенье возникло снова, но работал мотор недолго, опять исчез. Тамаев покрутил головой, подставляя к форточке то одно ухо, то другое – звук мотора больше не возник. Может, автомобиль, как и в прошлый раз, развозит пайки? Или топливо? Машина остановилась в соседнем, точно таком же, как и этот, проулке: Петроград тем и хорош, что рассчитан арифметически – будешь ходить по улицам и проездам, не собьёшься: все дороги Питера приводят к центру.
Вдалеке послышались шаги. Тамаев прижался к стеклу, чтобы рассмотреть идущих, побледнел.
– Ах ты, господи! – пробормотал он обмякшими губами, хотел вышвырнуть в форточку окурок, но подумал, что окурок этот засекут идущие, смял его в руке и, совершенно не ощущая боли, того, что горящий табак с шипеньем прилип к коже, машинально сунул в карман – себя Тамаев почти не контролировал, у него одна мысль забилась в голове: как бы уйти! Ввинтиться в пол, в щель, забраться под плинтус, обратиться в паутину и прилипнуть к потолку, стать невидимым… Только вот как это сделать?
Он метнулся в комнату, схватил бушлат, с ненавистью глянул на спящего Мишку: «Расскажет ведь всё сволочь! Придавить бы тебя», – беззвучно пронёсся мимо спальной – будить хозяйку он и не думал, без единого скрипа приоткрыл дверь, проскользнул в неё.
Ни улицей, ни проулком, ни подворотней уйти уже не удастся, шаги чекистов звучали недалеко. Всё! Уйти можно только верхом. Тамаев, зажав в себе дыхание, понёсся наверх. Хоть и шёл он бесшумно – научился передвигаться по-кошачьи ловко, без звука, жизнь этому научила, – а ему казалось, что идёт он с грохотом, оглушала кровь, нервно отдающаяся в ушах, оглушал страх.
Тамаев почувствовал, что ему страшно, он ощутил это каждой клеточкой кожи, ощутил всем телом.
– Ах ты, Гос-споди! – вновь беззвучно выдохнул он. – Только бы чердак не был закрыт, только бы чердак не был закрыт! Кто выдал, кто? – выплюнул он вертевшийся на языке вопрос. – Неужели всех морячков на кладбище арестовали и кто-то из них раскололся подчистую. А?
Шаги раздались в самом подъезде – громкие, чёткие, лицо Тамаева обмякло, сделалось неожиданно раздражённым, он схватился за карман, проверяя, на месте ли оружие, в следующий миг он замер с протянутой к низенькой чердачной двери рукой – вовремя сориентировался: чекисты в этот миг как раз остановились. Они слушали подъезд. Было всё-таки у Тамаева чутьё, реакции, хватка, раз он угадал этот момент.
Шаги зазвучали вновь, и Тамаев толкнул чердачную дверь. На счастье, дверь оказалась не закрыта.
Чердак был пустым, пыльным и очень сухим – щекотная пыль полезла в ноздри. Тамаев сжал пальцами нос, чтобы не чихнуть. Быстро огляделся – где можно спрятаться? Обычно чердаки бывают завалены разным хламом, рухлядью, старыми книгами, ветхой мебелью, этот чердак был на удивление чист, хоть шары катай. Спрятаться негде. Тамаев зажал в себе дыхание: не вылезать же на крышу. Если вылезет, засекут. Вес у боцмана солидный, под ногой, под телом обязательно прогнутся и загромыхают железные листы.
Он забрался на дощатый тамбур, на сам козырёк, прикрывающий чердачную дверь, распластался на нём, замер.
Через несколько минут Тамаев услышал хныканье – это выскочил на площадку разбуженный Мишка, завертелся волчком, стараясь вывернуться из крепкой руки, державшей его за воротник, а вот Раисы не было долго. «Шмон, видать, идёт», – догадался Тамаев.
Появилась и Раиса, испариться она не могла, шаги её были невесомыми. Мишка всхлипнул громко, заплакал, но, получив затрещину, стих.
– Надо бы весь подъезд осмотреть, – услышал Тамаев ломкий молодой басок, – всю лестницу!
– Подъезд не надо, а вот чердак надо!
Тамаев вытащил из кармана револьвер, прокрутил барабан, оглядывая задки патронов, тоскливо вздохнул – неужели не пронесёт? Вскоре шаги раздались под ним, отворилась дверь на чердак, и Тамаев увидел в щель круглую, коротко остриженную голову с круто оттопыренными ушами-оладьями. Тамаев сжался, набрал в рот воздуха и затих.
«Юнец, – подумал он, – а юнцы – народ беспокойный. Глядишь, полезет туда, куда не надо!» Но юнец не полез в пыльные углы, покрутил головой из стороны в сторону, потом нахлобучил на себя роскошную кожаную фуражку.
– Пусто! – прокричал он вниз. – Так пусто, что на рояле можно ездить.
– Спускайся! – скомандовал юнцу старший. – Вся команда на кладбище митингует. Тут никого и не должно быть, кроме мадам.
Через несколько минут чекисты ушли.
Выждав с полчаса, Тамаев тоже спустился вниз, на цыпочках миновал дверь квартиры, в которой они жили – а вдруг там засада? – бегом перебежал через улицу, в дом напротив. Один подъезд был закрыт на ключ, дверь во второй была приоткрыта на два пальца. Тамаев проскользнул в этот подъезд, притиснул за собой дверь, но она опять отжалась – в скрипучем механизме пружин, которые должны были возвращать дверь в нормальное положение, что-то нарушилось. Тамаев сплюнул и стал проворно подниматься по лестнице.
Чердак этого подъезда оказался закрытым – на медных аккуратных колечках висел маленький сундучный замок, который можно открыть ногтем. Тамаев открыл его цепкой и очутился на чердаке у слухового окна. Этот чердак был завален разным хламом – ломаной мебелью, досками, комплектами старых журналов, перетянутыми тонкой пеньковой верёвкой.
Устроившись у слухового окошка, Тамаев стал ждать. Он понимал, что организация рухнула, их кто-то заложил, раз чекисты узнали не только про квартиру Раисы Ромейко, но и про митинг на Польском кладбище. «Кто заложил, кто? – не отпускала Тамаева испуганно-тревожная мысль. – Кто выдал?» Он наблюдал за подъездом Раисы, за окнами её квартиры – не шелохнётся ли занавеска? Квартира была пуста, чекисты не оставили в ней засаду. «Кто выдал, кто? – Тамаев подумал о Сане Брине и решительно отмёл его. – Сорока? Он? Или барынька где-то проговорилась, кусок оглобли ей в дышло? Она может проговориться. И Сорока может. Жаль, не успели его убрать! Тьфу!»
Белая ночь подходила к концу, краски её постепенно угасали, таяли, рассвет был темнее ночи – в небе что-то переместилось, изнутри проступил тяжёлый свинцовый блеск, металл быстро окислился, приобрёл пороховой налёт, природа поугрюмела. На улице со звонким цоканьем прокатил извозчик, появились прохожие. Пронеслась пролётка на высоких рессорах, с шинами-дутышами. Лихач этот был дорогим.
Матросы так и не появились. «Значит, всех загребли! – решил Тамаев, сжал зубы. – Вот гады! Неужто всех похватали? Кто же заложил нас, какая тварь?»
Поняв, что он больше никого не дождётся, Тамаев решил уходить с чердака. Но куда? Он постучал кулаком по мясистой крепкой ладони. Вопрос, конечно, сложный – куда? Он же не государь-император, имеющий право выбора, – куда захотел, туда и отправился. Куда? Скорее всего, на Литейный, к Таганцеву. А если и там засада? «Поживем – увидим», – решил Тамаев и покинул чердак. Через чёрный ход, оказавшийся открытым. Из дома выбрался на малолюдную улочку. Перед квартирой Раисы Ромейко лишний раз показываться было нельзя. Хоть и не было в квартире засады, но чего светиться – береженого ведь Бог сбережёт.
Через полчаса он был на Литейном.
Действовал Тамаев по старой схеме: нашёл укромное место, из которого можно было наблюдать за квартирой Таганцева. В квартире были люди, за тонкими прозрачными занавесками несколько раз проскользнули тени, чьи именно, не разобрать. Тамаев ждал – другого выхода у него не было, только ждать. Обязательно яичко должно проклюнуться, кто-нибудь непременно появится на улице. А идти вслепую было нельзя: вдруг в доме чекисты?
Чувствовал себя Тамаев муторно, хотелось есть, в ушах появился звон. Он всегда появлялся, стоило боцману чуть оголодать, даже задержка на один час рождала этот режущий голову звук, мышцы поражала слабость – ноги начинало потряхивать, походка делалась неровной, дудка – серебряный инструмент боцмана, – сама выпадала из рук, изо рта, когда он подавал команду. Голодный девятнадцатый и двадцатый годы не изменили Тамаева, организм его продолжал требовать своё, да и Финляндия не шла в сравнение с Россией – финны жили сытно.
Он позавидовал поре безмятежных морских зимовок в Гельсингфорсе, ему захотелось вернуться назад. Боцман не был одинок в этом желании, многим хотелось вернуться назад, в прошлое.
Долго не сводил Тамаев мрачного взгляда с окон таганцевской квартиры; в нём словно бы всё остекленело, затвердело, не было ни страха, ни злости, ни усталости, только звон раздирал уши да слабели мышцы. Если бы сейчас понадобилось пробежать метров сто, он не смог бы, завалился на половине дороги. «Чёртово брюхо! – устало подумал он. – Как всё прочно связано с желудком!»
Часа через два дверь подъезда, где находилась квартира Таганцева, отворилась, на улице появились двое в кожаных куртках, с маузерами на боку, с ними – глазастенькая молчаливая служанка, на которую Тамаев никогда не обращал внимания, не так уж она была хороша, а когда к ней начал цепляться Сорока, то она вовсе перестала существовать для боцмана. Теперь всё стало понятно.
Ну кто ещё в Питере ходит в кожаных куртках? Кроме тех, кто в них ходит, наводя страх? Он не мог понять, что же привело кареглазую служанку к чекистам? Родственные чувства, желание предать человека, из рук которого она брала хлеб – своего хозяина Таганцева, или ей за это заплатили продуктами и деньгами?
– С-сучка! – просипел Тамаев, решив, что Маша виновна в провале. Может быть, и не только она, может, уже образовалась целая стенка, может, там и этот фискал с птичьей фамилией, если его только не взяли на кладбище, может, и ещё кое-кто – всё может быть!
Кожаные куртки медленно прошли до поворота и, не оглядываясь, завернули за каменный купеческий дом с богатым мраморным портиком. Маша проводила их, постояла немного, радуясь теплу и свежему влажному воздуху, улыбнулась тихо и вернулась в дом.
– С-сучка! – повторил Тамаев, вытянул затёкшие ноги. – Погоди, заплатишь за всё, не отвертишься.
Он продолжал наблюдать за окнами. В квартире Таганцева было тихо. Никто не скользил за занавесками, тени исчезли, жизнь в доме едва теплилась.
«Засады нет, – понял Тамаев, – чекисты ушли и не оставили засады. А почему, спрашивается?»
На этот вопрос Тамаев не мог ответить, мог только догадываться. С одной стороны, у чекистов не хватало людей, с другой – Таганцева всё равно нет в Петрограде, он ушёл, а хватать случайных гостей, пришедших к служанке, не резон, с третьей – люди могли сесть в засаду вечером и ждать, когда к ним приплывёт настоящая рыба, не мелочь. В общем, всё это было неважным – важно, что засада на квартире отсутствовала, это Тамаев угадал безошибочно.
Через двадцать минут он вошёл в подъезд.
Остановился у резной дубовой двери с хорошо начищенной латунной табличкой, на которой было выгравировано: «Квартира № 20», взялся пальцами за круглую головку ручного звонка, хотел было крутануть, но остановил себя, сунул руку в карман бушлата, нащупал револьвер, резко выдернул руку, снова сунул в карман – проверял, не мешает ли что этому движению, которое может оказаться спасительным. Рука входила в карман и выходила из него легко. Тамаев снова взялся за холодную медную бобышку звонка и крутнул её, потом крутнул ещё раз и, сунув руку к револьверу, замер, слушая, какие же шаги раздадутся за дверью – лёгкие служанкины или чьи-то ещё? И не прозвучит ли что-либо подозрительное – возглас, шепоток, скрип паркетин под грузной мужской ногой? Он вздрогнул освобожденно, когда услышал невесомую поступь служанки и клацанье решительно отодвигаемого засова. Маша приоткрыла на цепочке дверь, увидела Тамаева, проговорила спокойно, ничему не удивляясь:
– Вы? – вздёрнула шпенёк цепочки, открывая дверь совсем. Глянула на тёмное угрюмое лицо Тамаева, спросила: – Что-нибудь случилось?
– Ничего! – ответил Тамаев.
Маша посторонилась, пропуская Таганцева в прихожую.
– В доме кто-нибудь есть? – спросил боцман.
– Есть, – помедлив, отозвалась Маша.
– Кто? – Тамаев прижался спиной к двери, подобрался.
– Да не бойтесь, – Маша беспечно рассмеялась, – ваш же моряк, вы его знаете, Сергей, – она отёрла пальцами глаза и снова рассмеялась, – ну и вид же у вас!
– К вам кто-нибудь приходил?
Прежде чем ответить, Маша опять помедлила, она словно бы обдумывала ответ, обдумывала слова, и Тамаев засёк это.
– К Владимиру Николаевичу приходили. Двое.
– Кто?
– Да по службе, я их не знаю, – сказала она, пригласила Тамаева. – Проходите!
– Кто там, Маша? – послышался с кухни голос Сороки.
«Вот мухомор! – со злостью подумал Тамаев. – Кошкодав! Что же я тебя не прикончил? Ведь я же знал, знал, что ты заодно с кожаными куртками! Клопоед!»
А с другой стороны, к Таганцеву могли действительно наведаться с работы, ведь самого профессора в Питере нет, он в отъезде, мало ли какие бумаги могли понадобиться в его торфяном ведомстве – сведения по червякам, по гнили, по урожаю клюквы, морошки и ряски в трясине, или справка о том, сколько водяных водится в болотах Псковской губернии. Тамаеву сделалось спокойнее, впереди словно бы свет замаячил, замигал. Ведь это действительно могли оказаться люди с работы. Ну а то, что они чекисты, штука объяснимая: торф – это тепло и электричество, это топливо, а топливом ныне занимаются чекисты.
– В доме больше никого нет? – спросил Тамаев.
– Никого. Да вы проходите, проходите!
Тамаев поверил Маше, расслабился – выходит, он на неё понапрасну окрысился. Вытер потный холодный лоб: так дело может дойти до того, что и собственного отца он скоро будет подозревать в связи с чека, а кому-то всё-таки надо верить, обязательно нужно верить, иначе – гибель. Иначе просто не продержаться. Тамаев вытер ботинки о волосяной коврик, лежавший у двери, потом, словно бы вспомнив дом свой, прошлое, вдруг расслабленно махнул рукой и принялся расшнуровывать ботинки.
– Не надо, не надо! – попросила его Маша. – Всё равно полы мыть.
– Пусть ноги отдохнут, – Тамаев снял ботинки и прошёл на кухню, за руку поздоровался с Сорокой. – Беда! – шепнул он.
– Что такое?
– Кто-то завалил вас!
– Кто? – испуганно, как показалось боцману, спросил Сорока.
– Эх, друг мой разлюбезный, пшеничный, пряничный, если бы я знал, – пробормотал Тамаев расслабленно. Сузил глаза. – Сюда чекисты не приходили?
– Приходили. Маня тебе же сказала – папку с бумагами забрали, в Сапропелевом комитете срочно понадобилась.
– И больше ни?
– Ни-ни!
Кивнув головой, Тамаев опустился на табуретку, обмяк, вытянул ноги и сладко пошевелил пальцами в носках. Интересно, сколько осталось времени до прихода чекистов, когда же они накроют эту квартиру? «А ведь обязательно накроют», – подумал он равнодушно.
– Дай мне хлеба, и я пойду, – сказал он Маше, подтянул под себя ноги.
– Да вы хоть бушлат снимите!
– Некогда! А ты Сорока, птичка Божья, будь начеку! – боцман сунул руку в карман, проворно выдернул – движение отработано до мелочей, нигде ничего не мешает, нигде ничего не застревает.
Неожиданно он услышал треск паркета в гостиной, насторожился, глаза его сжались в маленькие опасные щёлочки.
– Кто это? – почти беззвучно шевельнул он губами, побелел. На лбу Тамаева выступил пот.
– Никого, – ровным безмятежным голосом ответила Маша, и Тамаев всё понял. В тот же миг он увидел лёгкую прозрачную тень, шевельнувшуюся на обоях прихожей, и когда человек показался в проёме двери, стремительно выдернул из кармана револьвер и выстрелил. Пуля, громко взвизгнув, отщепила кусок косяка, вонзилась в толстый гвоздь, сплющилась и унеслась в комнату, чиркнув по живой плоти. Оглушённый человек медленно повалился вперёд, распластался на полу.
– Сука! – проорал Тамаев. С грохотом откинул от себя табуретку.
Он не успел направить револьвер на Сороку, тот оказался проворнее, кошкой прыгнул на боцмана, сбил с ног. Тамаев растянулся на полу, замычал от боли и злости, попробовал вывернуть руку с револьвером, в которую мёртво вцепился Сорока, засипел и, хоть он и был сильнее Сороки, справиться с ним не смог.
– С-сука, – снова проорал он, замычал, вывёртываясь из-под Сороки, – с-сука продажная, мразь! – увидел большие испуганные глаза Маши, выкрикнул вновь: – С-сука!
Тамаев дёрнулся всем телом, ему было обидно. Влип ни за понюшку табака, доверился, рассчитывал получить кусок хлеба и уйти. Лучше бы он пошёл на рынок, добыл там еду и исчез из Питера, затаился бы в лесах, в болотах, в деревенской глуши – ни один сыщик не обнаружил бы его! Какого же всё-таки маху дал он, доверившись, придя сюда, отпустив поводья! Тамаев готов был заплакать, в глотке у него забулькала влага, он засипел сыро, расстроенно:
– Пусти, падла!
– Не пущу! – так же сипло, слабеюще пробормотал Сорока: ему было трудно держать грузного крепкотелого боцмана.
– С-сука, продался чекистам!
– Аг-га, боцман!
– Большевик! Сволочь красная! – Тамаев дёрнулся, приподнялся на коленях, сбрасывая с себя Сороку, тот малость ослабил хватку, и этого боцману было достаточно, чтобы вывернуться совсем. Освободившейся рукой он ударил Сороку, потом добавил кулаком в висок, сбил себе костяшки до крови и замычал разъяренно:
– Сволота!
Он плюнул в Сороку, полетевшего на пол, наставил на него коротенькое толстое дуло револьвера.
– Я тебе сейчас мозги вынесу – вместо головы дырка будет, – но выстрелить не успел, а проворно развернувшись, краем глаза зацепил лёгкую тень – второй раз за сегодняшний день он спасал себя боковым зрением – к нему сбоку заходила Маша, держа в руке чугунную сковороду с толстой укороченной ручкой.
Опоздала Маша буквально на миг, на десятую долю секунды – Тамаев ткнул в её сторону револьвером, рука у него скакнула вверх от отдачи, ствол револьвера украсился пышным оранжевым цветком. Машу отбило назад, внутри у неё что-то хрустнуло, словно пополам переломился хребет, голова безжизненно откинулась назад, сковородка отлетела под «буржуйку».
– Маша! – закричал Сорока, извернулся, ударил снизу Тамаева, заваливая его на пол. Неудачно, не завалил! Тамаев был слишком тяжёл. Но больно сделал.
Холщовый Машин передник окрасился красным, кровь стремительно проступила изнутри, пропитала ткань, пуля искалечила Машу, убила её мгновенно. Сорока закричал снова и тут же был отброшен пулей в сторону – свинец просёк ему левое плечо, раздробил кость. Сорока прополз спиной по полу, замычал, здоровой рукой сунулся себе под ремень, вцепился пальцами в рукоятку браунинга, но выстрелить не успел. Боцман уже скрылся из кухни, гулко протопал по паркетному коридорчику.
Но Сорока не хотел, чтобы боцман исчез, боцман должен был ответить за всё: кровь могла перекрыть только кровь, иной расплаты не было.
– Маша! – обречённо застонал Сорока, перекатился по полу к коридорчику и от боли чуть не потерял сознание. Пространство перед ним сделалось красным, налилось клюквенным морсом, он закусил зубами нижнюю губу, чтобы не ухнуть в этот липкий морс, но Тамаева уже не увидел – тот метнулся в прихожую, к двери, забряцал там цепью.
У Сороки на глазах выступили слёзы. Обидно было, что так легко подставился, сам влип и Машу потерял. Этого зверя надо было скручивать у самой двери, когда он ещё тёпленьким, размякшим был, хлеба просил, его надо было глушить поленом, кулаком, револьвером, сбивать его с ног на колени и так на коленях держать связанным до прихода чекистов. Сорока пополз по коридорчику, оставляя за собой яркий след – пуля перебила какую-то важную кровеносную жилу, из Сороки лило, будто он весь из одной крови и состоял, не было ни костей, ни мышц, но и тут опоздал – в комнате раздался выстрел. Это стрелял раненый чекист. Тамаев вскрикнул, с лёту грохнулся на пол, двумя выстрелами ответил чекисту.
«Убил, – мелькнуло в голове Сороки, – убил чекиста!» Он прополз до конца коридора, глянул в комнату – чекист лежал на полу, уткнувшись головой в плинтус, покрашенный в траурный чёрный цвет. «Таким лаком только гробы красят, – подумал Сорока, – гробы… Гробы!» Рука чекиста была неловко подмята телом, вторая вывернулась бескостно, будто верёвка – так руки бывают вывернуты только у мёртвых людей. Боцман, подволакивая ноги – у него был прострелен крестец, – подползал к двери.
– Гад, – прошептал Сорока, ткнул браунингом в сторону боцмана, нажал на спусковую собачку, промахнулся – ствол ходил, будто живой, из стороны в сторону, приплясывал, и видя, что боцман остановился, ощерил зубы и поднял свой короткоствольный револьвер, ещё раз нажал на курок, попал Тамаеву в руку, раскрошив несколько пальцев. Тамаевский револьвер отлетел в сторону.
Боцман взвыл, затряс рукой, пятная кровью пол и стены. От боли он ослеп, ничего не видел – ни помещения, в котором находился, ни убитого чекиста, ни подползающего к нему Сороку.
– А-ы-ы-ы! – выл он, понимая, что из дома этого уже не уйти, всё кончено, проклинал Советскую власть, продажных моряков, чекистов, долю свою, небо, мать и то, что он когда-то появился на свет. – А-ы-ы!
Сорока подполз к боцману, изловчившись, оглушил рукояткой браунинга. В глотке Тамаева звучно булькнула кровь, крик оборвался, и он ткнулся головой в пол.
– Паскуда! – слабеюще прошептал Сорока, нащупал ремень, расстегнул пряжку, но выдернуть ремень из-под Тамаева у него не хватило сил, он распластался рядом с боцманом, подумал, что как только тот очнётся – придушит его, мотнул головой протестующе: – Не пройдёт номер!
Надо было связать боцмана, обкрутить его же ремнём, несвязанный Тамаев был опасен, но Сорока ничего не мог сделать – воздух забусило красной пылью, сделалось душно, муторно. Сорока стиснул зубы, приподнялся, увидел на вешалке старый таганцевский плащ, сдёрнул его, сипя, ругаясь, расстелил рядом с боцманом, перевернул его, накатывая на плащ, подпёр своим телом, всей тяжестью, застегнул несколько пуговиц пеленая Тамаева в плащ, будто в кокон, под руку Сороке попался мешочек, набитый чем-то твёрдым, подвешенный у Тамаева к шее. Сорока поморщился, сорвал этот мешочек, откинул в сторону, застегнул плащ до конца – до горла, удивляясь, почему же пуговицы такие ловкие, увёртливые, за какую ни возьмёшься – всё выскальзывает.
Потом в изнеможения опустился рядом с мешочком, полежав немного, отодрал от тельняшки клок – снизу, рывком, охнул от боли, – притиснул клок к ране. Клок быстро пропитался кровью. Сорока отжал его прямо на пол, снова притиснул. Воздух перед ним плыл в сторону, красная пыль сбивалась в клубки, перемещалась с места на место, от этих перемещений Сороку тошнило – в горле у него будто бы сидела чья-то грязная рука, шевелилась, вызывала рвоту.
Он раздёрнул бечёвку, связывающую мешочек, запустил в горловину пальцы, повозил ими внутри. В мешочке был металл. Сорока гулко сглотнул слюну, оказавшуюся почему-то солёной, понял, что это была кровь, сглотнул снова, соображая, что за железо носил в мешочке боцман, пожевал губами – дурак же он, наивный дурак! Разве непонятно, что это за железо? Застонал, завалился набок, вытряхнул содержимое мешочка на пол.
По паркету рассыпался, слепяще сияя, жёлтый металл, цену которому знал каждый человек, – монеты, разные женские бирюльки, украшения, которые вдевают в уши и вешают на шею, скатанная в комок позолота, содранная с ложек, коронки, – несколько коронок, сорванных с чьих-то зубов. Сороке сделалось противно, его выворачивало: в голове не укладывалось, что боцман мог выдирать у людей – живых ли, мёртвых ли – зубы и стаскивать с них коронки. Для этого надо быть живодёром, самым настоящим живодёром, которому чужды боль, сострадание, нежность, всё святое, что может быть святым для человека.








