Текст книги ""Коллекция военных приключений. Вече-3". Компиляция. Книги 1-17 (СИ)"
Автор книги: Владимир Богомолов
Соавторы: Герман Матвеев,Леонид Платов,Владимир Михайлов,Богдан Сушинский,Георгий Тушкан,Януш Пшимановский,Владимир Михановский,Александр Косарев,Валерий Поволяев,Александр Щелоков
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 247 (всего у книги 347 страниц)
Глава двадцать восьмая
Крестов приехал на заставу Костюрина ночью, злой, промокший – весь день лил колючий нудный дождь, земля пропиталась им, поплыла, сделалась вязкой, даже телега – транспорт, как известно, вездеходный-всепролазный, и та увязала в грязи по самые оси, – ни туда ни сюда. Проехать можно было только верхом, но Крестов, человек упрямый, всё-таки прорвался на заставу на телеге.
С грохотом оббил с сапог грязь, чуть доски крыльца не проломил, так сильно колотил каблуками.
Костюрин находился в канцелярии, при свете лампы-десятилинейки составлял отчёт, который завтра утром должен был отправить в Петроград.
– Не спишь? – сипло поинтересовался Крестов, хотя мог бы и не спрашивать, и без того понятно, что Костюрин не спит.
– Ну ты и даешь, Крестов, – устало проговорил Костюрин, потёр пальцами виски, поморщился, хотел было выдать пару хлёстких фраз, но не стал, смолчал. Осуждающе покачал головой.
Крестов сбросил с себя брезентовик, подсел к столу.
– Выпить у тебя чего-нибудь есть?
– У меня нет, а у Пети Широкова, моего зама, есть. Самогонка. Целая бутыль, заткнутая кукурузным початком.
– Слушай, Костюрин, давай выпьем, – сипенье у Крестова угасло, нырнуло в глубину глотки, вместо него возник хриплый шёпот.
Костюрин сочувственно сощурился.
– Что, Крестов, допекло?
– Допекло, – не стал отрицать чекист, проговорил неожиданно тоскливо: – Может быть, мне уйти из «чрезвычайки»?
Напрасно он говорил это, поскольку хорошо знал одну истину – из чека не уходят. Из чека выносят. Ногами вперёд.
– Ладно, посиди здесь, – сказал Костюрин, – пойду к Петру.
– Хлеба прихвати, – попросил Крестов, – чтобы было чем занюхать.
Минут через пять Костюрин вернулся, принёс в поллитровой бутылке беловатую мутную жидкость, поставил на стол, рядом положил кусок хлеба и пучок дикого лука – лук в изобилии рос за забором заставы.
Налив себе самогонки в стакан – больше половины, – Крестов поднял посудину, посмотрел на неё сквозь свет лампы.
– Знать бы, из чего это пойло сотворено… – он брезгливо выпятил нижнюю губу.
– Пока ещё никто не отравился, – сказал Костюрин.
Крестов приподнял стакан чуть выше, снова посмотрел на него сквозь свет, засёк, как сквозь мутную схожую с капустным рассолом жидкость просочился слабый рыжий лучик, исходящий от керосиновой лампы.
– Налей себе тоже, – попросил он начальника заставы, – я же русский человек, один пить не могу.
– Нельзя мне, – попробовал вяло отмахнуться Костюрин, – работы видишь сколько, – он подхватил пальцами один листок бумаги, приподнял его, – ещё год назад не было столько писанины, как сейчас. Поселился в верхней канцелярии, – он ткнул пальцем вверх, в потолок, – какой-то жучок-деревячок, специалист по бумаге, и требует, требует еды…
– Налей себе хотя бы немного, – униженным тоном попросил Крестов, – пожалуйста!
– Ладно, – махнул рукой Костюрин, – только чуть, – потянулся к графину, около которого стоял стакан, взял его.
Расстроенное лицо Крестова говорило о многом – что-то произошло, произошло важное, скорее всего нехорошее. Костюрин ощутил, как у него тоскливо сжалось сердце. Он выжидательно глянул на нездоровое лицо своего гостя, поморщился, будто съел что-то горькое, отметил, что губы у него сделались деревянными, чужими, – произошло нечто очень важное и он, кажется, понял, что именно произошло.
Помотал головой отрицательно и, хотя губы не слушались его, он сумел выдавить из себя хриплое:
– Говори!
Крестов метнул головой упрямо, поднёс стакан ко рту и проговорил осекающимся голосом:
– Давай выпьем за жизнь, – потянулся своим стаканом к стакану Костюрина. – Более тяжёлой штуки для человека, чем жизнь, брат Костюрин, нету.
Костюрин отстранил стакан в сторону, произнёс жёстко, поморщившись вновь и ощущая внутри холод:
– Говори, что произошло?
– Напрасно ты чураешься меня, – огорчённо выдохнул чекист, – напрасно, – губы у него неожиданно задрожали, словно бы Костюрин сказал ему что-то очень обидное.
– Говори, что произошло? – жёстким тоном повторил вопрос Костюрин. Крестов испытующе глянул на него, поднёс стакан ко рту, сделал несколько крупных гулких глотков, тряхнул головой:
– Ты тоже выпей!
– Что произошло?
– Не произошло, но может произойти. Выпей самогонки, Костюрин!
– Ты мне зубы не заговаривай, Крестов!
– Выпей со мной, прошу тебя, – чекист вновь потянулся своим стаканом к стакану начальника заставы. Было в этом движение сокрыто что-то такое, что сломило Костюрина. Он вздохнул зажато и чокнулся с чекистом.
– Ладно, хрен с тобой! – немного подержал стакан в руке, но пить не стал. Худое, чисто выбритое лицо его потяжелело.
– Ну чего же ты! – дёрнул ртом Крестов, сжал глаза в узкие щёлки. – Не пойму… Уж не брезгуешь ли ты, а? Может, в твоих жилах течёт дворянская кровь, Костюрин?
– Кровь течёт рабоче-крестьянская, и ты это прекрасно знаешь.
Чекист, поморщившись, махнул рукой – жест этот мог означать очень многое, – и пожаловался:
– Плохо мне, Костюрин.
– Я вижу.
– Видеть-то видишь, да только ни хрена не понимаешь, – Крестов показал пальцем на костюринский стакан.
– Ладно, давай, – наконец, решился Костюрин, поднял свой стакан, пригубил немного. – Извини, больше не могу.
Тяжёлые предчувствия давили ему на виски, стискивали затылок, он хотел назвать Анину фамилию, спросить о ней, но не мог – боялся.
– А я допью до дна, – просипел тем временем Крестов, – и налью себе ещё.
– Действуй!
В несколько глотков Крестов осушил свой стакан и вновь потянулся к бутылке, рот у него опять задёргался расстроенно, глаза повлажнели.
Вот чего не ожидал Костюрин, так того, что глаза у железного чекиста станут влажными. Это что, слёзы? Крестов слил самогонку в стакан – получилось едва ли не с верхом, выпил залпом и сдавил пальцами только что опустошенную посудину так, что она чуть не лопнула у него прямо в руках.
– Тяжело мне, Костюрин, – выдохнул он шёпотом, смято, отёр пальцами глаза, расстегнул кожаную немецкую сумку, висевшую у него на боку, поскрёб пальцами внутри, выискивая там какую-то бумагу, наконец, нашёл и, кряхтя по-стариковски, словно совершал непосильную работу, извлёк несколько сшитых суровыми нитками листков, положил на стол перед начальником заставы.
– Вот.
– Что это?
– Прочитай – всё поймёшь сам.
Костюрин протянул руку к бумаге, но в следующий момент отдёрнул, словно бы чего-то испугался. Побледнел и повторил вопрос:
– Что это?
Наклонил голову, чтобы прочитать текст, но текстов никаких на этих нескольких листках, напечатанных на «ремингтоне» со старой стёршейся лентой, не было, были только фамилии и инициалы, напечатанные столбиком, как стихи. Костюрин побледнел ещё больше, сжал зубы. Потом постучал пальцем по бумаге:
– Скажи, Крестов, – сдавленным шёпотом спросил он, – это… это что, расстрельный список?
Крестов в ответ молча кивнул, потом так же молча перевернул первую страницу и, не вглядываясь в текст, стукнул пальцем по нужной фамилии – видно было, что список этот он читал не раз и не два, – он хорошо изучил его. Костюрин вгляделся в страшные, разом поплывшие перед ним строчки, зашевелил губами, будто безграмотный, вглядываясь в буквы, попробовал прочитать фамилию и не сумел, хотя можно было вообще ничего не читать, и без того всё было понятно, – сжал зубы и отрицательно потряс головой:
– Нет!
Крестов приподнял одно плечо, скособочился – жест был неопределённым, – отвёл тяжёлые глаза от начальника заставы, не мог смотреть на него.
– И эта бумага… эта бумага уже подписана? – Костюрин вновь стукнул пальцем по списку.
– На момент моего отъезда из Питера ещё не была подписана, – признался Крестов, сжал подбородок в кулак, – а сейчас… сейчас не знаю.
Костюрин скрипнул зубами, рывком поднялся со стула, будто расправившаяся пружина, одёрнул на себе гимнастёрку.
– Я в Петроград поеду, – проговорил он хрипло, – я, если надо, в Москву поеду, к Ленину пойду…
– Ну, насчёт Ленина… тут ты, братишка, промашек не делай – в дураках окажешься, а вот насчёт нашей конторы в Петрограде, вот здесь ты прав на все сто процентов. Я ведь к тебе за этим и приехал, чтоб ты знал: происходит то-то и то-то…
Язык у Крестова начал заплетаться – самогонка подействовала: изношенный, израненный организм бывшего моряка сдавал под всяким напором, будь то даже обычный кулак, не то что алкоголь, полстакана которого может сбить с ног здоровенную корову. Крестов протестующе помотал головой, услышал, что в его речи появились прогибы, потом перестал мотать головой и пробормотал внятно, ясно:
– Ты даже не представляешь, Костюрин, как мне бывает больно и плохо, – он поднялся со стула, качнулся на нетвёрдых стеблях ног, нахлобучил на голову бескозырку: – Поехали в Питер, Костюрин… Может быть, удастся спасти твою разлюбезную.
Через десять минут они уже понукали усталую лошадь, хлестали её кнутом, но бедная доходяга не могла двигаться быстрее, – наоборот, сбивалась с бега на шаг, спотыкалась, тяжело дышала, хрипела, иногда Костюрину казалось, что она вообще стоит на месте.
Но тем не менее доходяга двигалась, косо заваливаясь на одну сторону, уползали назад деревья, падали в темноту, растворялись в ней, словно в тёмной вязкой жиже, под колёса телеги попадали узловатые толстые коренья, громыхали, будто были отлиты из железа, дорога наматывалась на ободья колёс и также растворялась в темноте.
Только тут заметил Костюрин, что ночь нынешняя много темнее предыдущих ночей – буквально дышит чернотой, и уж никак она не похожа на светлые майские ночи, когда он был счастлив… Господи, как давно это было! Май двадцать первого года, – несколько веков прошло с той поры, в голове его за это время появились седые волосы, к рассвету их станет больше.
Он отбросил в телегу кнут, который держал в руке, и горестно всхлипнул.
К Семёнову Костюрина, конечно же, не пустили. Его не пустили даже на этаж, где располагался кабинет председателя Петрогубчека: у дверей был установлен пост – красноармеец в традиционной кожаной куртке и суконном шлеме, на боку у красноармейца болтались две гранаты, в руках была зажата винтовка – ни дать ни взять этакий мужик с плаката. Увидев командира-пограничника, красноармеец выкинул перед собой винтовку:
– Стой, товарищ! Разрешение на право нахождения на этом этаже есть?
– Нет.
– Тогда поворачивай оглобли назад!
– А где можно получить разрешение?
– Только в секретариате товарища Семёнова.
Костюрин вернулся в комнату, где сидел Крестов, попросил униженно:
– Крестов, помоги мне попасть к Семёнову!
Тот отрицательно покачал головой.
– Это не в моих силах, Костюрин. В те верха я не вхож.
– А если к следователю пойти, к Агранову? Или к этому… к помощнику Агранова… как его фамилия? – Костюрин приложил палец ко лбу. – К Якобсону?
– Мы не имеем права выходить на следователей, Костюрин. Это для меня кончится тем, что я выложу на стол начальника наган, а сверху – свой чекистский мандат, вот и всё, – Крестов контуженно дёрнул головой и умолк: он понимал – арестованная Завьялова обрела место не только в душе начальника заставы Костюрина, обрела место в его плоти, стала частью Костюрина, и если не удастся её спасти, то, возможно, не удастся спасти и самого Костюрина, вот ведь как. Крестову было жалко начальника заставы, иначе бы он не поехал туда, в чёрную глушь, хлебать киселя полными лаптями – это раз, и два – Крестов не всегда считал действия родной конторы справедливыми.
– А кто твой начальник? – больным голосом спросил Костюрин.
– Алексеев, член коллегии Петроградской чека, ты его должен знать.
– Мне к нему попасть можно?
Крестов склонил голову к плечу, по лицу его побежала надсаженная тень, будто он делал над собой непомерное усилие. Молчание Крестова было долгим настолько, что Костюрин ощутил физическую боль, а перед глазами у него начала дёргаться тёмная вертикальная строчка… Наконец, Крестов проговорил:
– К Алексееву, думаю, сходить можно.
– Так быстрее же, быстрее, Крестов! Иначе Аню расстреляют.
– Не расстреляют. Не успеют, – контуженно подёргав ртом, произнёс Крестов.
– Виктор Ильич, умоляю! Хочешь, на колени перед тобой хлопнусь?
– Не надо на колени. Пошли к Алексееву!
Алексеев встретил визитёра в командирской пограничной форме хмуро, мигом сообразил, в чём дело. Крестов тот даже поёжился, увидев его наполненный свинцом взгляд, – но голос у чекистского начальника оказался на удивление мягким: будучи человеком интеллигентным (да и прежняя профессия учителя обязывала его), Алексеев мгновенно взял себя в руки, улыбнулся Костюрину дружелюбно. Впрочем, Костюрин не заметил ни свинца в глазах сановного чекиста, ни мгновенной перемены – он не видел сейчас почти ничего, жил надеждой: а вдруг Аню удастся спасти?
Алексееву, когда тот вёл операции в «дыре», представляли Костюрина, даже, кажется, делали это дважды, один раз начальник разведки отряда, второй – командир Петроградского погранштаба, но он не помнил ни имени Костюрина, ни фамилии его. Впрочем, это совершенно ничего не значило.
– Слушаю вас, – сонно и дружелюбно проговорил Алексеев.
– Товарищ Алексеев, помогите ради Христа…
– Ну, большевики в Христа не очень-то верят, – перебил Алексеев гостя, – пора бы знать это, дорогой товарищ…
– Да знаю я, знаю, – Костюрин вздохнул болезненно, вертикальная строчка, дрожавшая у него перед глазами, обрела яркость, сделалась чёткой, – извиняюсь за неловкое упоминание.
– Ничего страшного, но за речью своей советую следить.
– Помогите спасти человека! – Костюрин словно бы камень изо рта выдавил, так тяжело ему было, а сейчас вроде бы полегчало.
– Что-то мне непонятно, – широкая дружелюбная улыбка Алексеева сделалась ещё шире, – о ком идёт речь?
Костюрин назвал Анину фамилию. Алексеев открыл одну из папок, стопой лежавших перед ним, в папке находился список, уже знакомый Костюрину. Он огненным листом лёг ему в голову, впаялся в мозг. В следующий миг Костюрин заметил, что список этот всё-таки отличается от того, который привозил на заставу Крестов, – он украшен несколькими резолюциями. Это были, как понял Костюрин, расстрельные резолюции. Одна фамилия на первой страничке была вычеркнута красным карандашом – кому-то повезло.
– Завьялова, вы говорите? – переспросил Алексеев озабоченным тоном.
– Да, Завьялова.
– А кем она вам доводится?
– Невеста. Нет, жена уже… жена!
– Так невеста или жена?
– Официально пока невеста.
– А говорите жена, – укоризненно произнёс Алексеев, провёл пальцем по списку. – Завьялова, Завьялова…
– Да, Завьялова, – заведённо повторил Костюрин, – Завьялова.
Наконец, палец Алексеева остановился на нужной строчке, прошёлся по ней вдоль, по низу всех букв, словно бы пересчитал их, затем прошёлся снова, также пересчитал, лоб Алексеева разрезала вертикальная складка.
Он потянулся к старому телефонному аппарату, стоявшему перед ним, – диковинный аппарат этот был украшен множеством бронзовых вензелей и завитушек, видать, прибыл сюда из царского дворца, не иначе, крутанул рукоятку, вживленную в бок аппарата, попросил телефонистку соединить его с номером четырнадцатым.
Когда номер ответил, спросил:
– Чего там с первым списком? Та, та-ак… Что? Понял. Ладно, даю отбой, – он повесил трубку, вновь крутанул рукоятку вызова, только в обратном направлении. Глянул на Костюрина сочувственно и остро.
– Что? – напряжённо выдохнул Костюрин, подался всем телом вперёд. – А, товарищ Алексеев?
– Ничем помочь не могу. И виноваты в этом вы сами, товарищ… Как вы могли допустить, чтобы ваша невеста связалась с разной контрреволюционной нечистью? – Алексеев неожиданно зло ударил кулаком по столу. – Я вижу, нет у вас на это ответа.
Костюрин виновато опустил голову.
– Я люблю её, товарищ Алексеев, – выдавил он зажато.
– А вот за это вы ответите в партийном порядке. Буду очень удивлён, если партбилет останется при вас, – жёстко произнёс Алексеев.
Костюрин выпрямился.
– Этого я не допущу, – голос у него неожиданно отвердел, в нём появились упрямые нотки, – постараюсь не допустить.
– А у вас никто и спрашивать не будет. Понятно?
Под теменем у Костюрина заколотились тонкие молоточки: в конце концов, это дело десятое – будет у него в кармане лежать партийный билет или нет, главное, чтобы была жива Аня. Он покосился на стоявшего рядом Крестова. Тот был бледен, худые щеки подёргивались – бывшего моряка контузия трясла хуже тропической лихорадки, даже кости у него скрипели.
Молоточки, противно стучавшие в темени, в висках, перестали биться, – остановились, умерли, исчезли, также исчезли боль, маята, холод, то возникавший внутри, то пропадавший – его не стало совсем, и вряд ли он уже вернётся, – Костюрин поспокойнел… Он знал, он очень хорошо знал, что теперь будет делать.
Выпрямился, загнал складки, собравшиеся под ремнём, назад, одёрнул гимнастёрку и произнёс тихим спокойным голосом:
– Разрешите идти, товарищ Алексеев.
– Идите, – буркнул тот, – я вас не держу. – Стрельнул взглядом снизу вверх в своего подчинённого, бывшего моряка Крестова. – А ты, Крестов, останься.
По ржавым интонациям, возникшим в начальническом голосе Алексеева, Костюрин понял: Крестову будет головомойка. И немалая – Алексеев по части головомоек, похоже, большой спец. Костюрину сделалось жалко Крестова и неудобно перед ним это он подставил моряка…
Взглядом попросил у Крестова прощения. Щёки у того продолжали подёргиваться, сразу обе. Крестов переступил с ноги на ногу и опустил голову: плохо было Крестову. Костюрин не удержался, тронул его пальцами за плечо:
– Прости меня, Виктор Ильич!
Крестов на это ничего не ответил.
Сидела Аня Завьялова в одной камере с семью женщинами – тихими, скорбными, погружёнными в себя. По делу о «Петроградской боевой организации» проходила только одна из них – такая же неразговорчивая, как и все остальные, с замкнутым некрасивым лицом и длинными жилистыми руками.
Когда Аня Завьялова захотела поговорить с ней, она отвернулась, показав Ане худую костлявую спину с двумя острыми лопатками и жидкую короткую косичку, прилипшую к выемке серой, слабой, вызывающей жалость шеи. Аня вспомнила, что видела один раз эту женщину, всего один раз – на кухне у Маши Комаровой, за морковным чаем. Вели тогда какую-то дёрганую, очень торопливую беседу… Кто эта женщина, чем занималась в дотюремной жизни, Аня так и не вспомнила.
На допросы Завьялову почти не вызывали – напряжённая работа следователей шла где-то в стороне, в глубинных недрах большого здания на Гороховой улице, там ворочались, скрежетали и перемалывали человеческие судьбы (вместе с костями) такие жернова, что упаси Господь попасть в них, а два вызова, которые последовали к второстепенным сотрудникам ЧК, за допросы можно было не считать – это был сбор обычных протокольных сведений: фамилия, имя с отчеством, происхождение – не из буржуев ли? – образование, кем были папа с мамой и адрес, по которому Аня проживает в настоящее время. Причём сотрудники эти задавали одни и те же вопросы, разнообразия в «меню» не было.
Возвращалась Аня в камеру испуганная, потерянная, выжатая – сил не оставалось даже на то, чтобы выпить воды…
С тёмными дождиками и ветрами, пахнущими гниющей морской травой, рыбой, варом, которым заливают днища лодок, проскочил июль, белые ночи сошли на нет, ровно бы их и не было, и надвинулся август.
В августе должно было что-то произойти, это Аня ощущала очень явственно, организм у неё был чуткий, внутри возникали боли и холод, руки немели, тело тоже немело. Ане казалось, что жизнь на этом должна кончиться, ещё немного и всё – свет померкнет в глазах, но свет не угасал. Она часто вспоминала молодого командира Ивана Костюрина, и на глазах у неё невольно вспухали слёзы, губы начинали дрожать, внутри всё сжималось, ей хотелось застонать от оторопи, от боли и любви к Ивану, но она сдерживалась, отворачивалась к стенке и некоторое время лежала неподвижно, успокаивала себя.
Аня боялась, как бы Костюрину не повредил её арест: дураков горячих, как пирожки с ливером, вытащенные из кипящего масла, ныне ведь полным полно, куда ни плюнь, обязательно попадёшь в дурака… Есть дураки и среди подчинённых, есть и среди начальников.
Те дураки, которые водятся среди начальников, – самые опасные дураки. Ради революции они готовы родную мать закопать, а детишек, семя своё, спалить живьём на костре. Таких людей Аня Завьялова боялась больше всего.
В театре у них тоже был один такой, называл себя комиссаром, но до настоящего комиссара ему было так же далеко, как Моське до слона, актёром он был посредственным, а точнее, плохим и, чтобы получить роль, строчил цыдули «куда надо». И своего добивался, роли получал.
Только на спектакли, где он играл хотя бы неприметную, маленькую, завалящую роль, народу приходило меньше, чем на спектакли с другими актёрами.
Что было, то было.
В ту августовскую ночь Аня Завьялова не спала – проснулась часа в два от храпа соседки по нарам и не смогла больше уснуть. Было тревожно. Невидимая рука сдавливала сердце, дыхание осекалось. Должно было что-то произойти, но что именно, она не знала. О плохом Аня не думала.
Закрыла глаза. И хотя сна не было, увидела яркое солнышко, весёлую зелёную траву, испятнанную золотыми головками одуванчиков, лёгкие беззаботные кудряшки, неспешно плывущие по безмятежному небесному полю, вызывающие душевный восторг, – поплыть бы так и человеку, но держит природа «венца» на якоре, не пускает в небесное плавание, потом увидела людей, целую группу. И брата своего младшего Митю, не вернувшегося с германской войны, с двумя георгиевскими медалями на солдатской рубахе, увидела и тётку Нину, сероглазую портниху, так и не научившуюся в своей жизни улыбаться, и дедушку Василия Софроновича, купца второй гильдии, поддерживавшего деньгами весь род, всю фамилию, не давая ей угаснуть ни от голода, ни от холода…
Боже, а ведь все эти её родичи – мёртвые! Есть живые, а эти – мёртвые. И почему все они смотрят на неё так внимательно? Холод стиснул Ане душу – неспроста это. Открыв глаза, Аня приподнялась на нарах, ухватилась пальцами за решётку, огораживающую окно, подтянулась, глянула вниз: видно там хоть что-нибудь?
Нет, ничего не видно. Клубится недобрый туман, в нём вспыхивают неярко, перемещаются с места на место тусклые огоньки, шевелится там что-то, а что именно шевелится, по размытым очертаниям не понять. Холодно было в Петрограде, неуютно, пустынно… Может, она напрасно уехала из Ельца, из дома родного? Этот вопрос Аня задавала себе много раз и ответа однозначного не находила. Да и чего сейчас талдычить, напрасно или не напрасно? Переливание из пустого в порожнее, никчёмная трата слов… Что произошло, то произошло.
Она всхлипнула и отцепилась от решётки. Сползла вниз, на нары. Ладонью подбила жёсткую грязную подушку – подушка была словно бы резаной проволокой набита, а не ватой, приноровилась было к ней, но в следующий миг настороженно вскинула голову: в коридоре раздались тяжёлые шаги. Сердце вновь сжалось тоскливо – шаги, внезапно раздававшиеся в ночи, всегда означали для обиталей камер беду. Аня закусила губы – неожиданно поняла, что шаги эти имеют отношение к ней.
И точно – заскрежетал замок на двери их камеры, родил на зубах боль. В проёме двери возникли двое мужчин с сосредоточенными серыми лицами.
– Завьялова!
Аня приподнялась на нарах.
– Я!
– Выходи!
Разом проснулись все, кто находился в камере, – зашевелились, засморкались, закашляли бабы, начали озираться – кто с любопытством, кто с испугом, кто с завистью: а вдруг эту Завьялову освободят? Аня машинально сунула ноги в туфли, превратившиеся за две недели из новеньких, нарядных, в старые, разбитые, потерявшие форму, поднялась.
– Я готова!
– Выходи! – суровым голосом потребовал один из мужчин – видать, главный из пришедших.
– Куда это вы её? – раздался вопрос из глубины камеры.
– На Кудыкину гору, – мужчина переглянулся со своим напарником, усмехнулся. – Хорошее это место – Кудыкина гора, – он снова усмехнулся.
– Прощай, девонька! – знающе произнесла женщина, которая задала вопрос насчёт «куда».
Аня вышла в коридор. Было холодно. Оглянулась, словно бы хотела кого-то увидеть, но кого она могла увидеть здесь, в тюрьме? Если только красного командира Костюрина… Но вряд ли его сюда допустят. Ивана, наверное, уже и с коня ссадили, и шашку отняли, и от заставы отлучили, списали подчистую на гражданку – и всё из-за неё… Ходит, наверное, сейчас по петроградским улицам, в разные двери стучится, работу себе ищет…
– Чего встала? – рявкнул на Аню один из сопровождающих, рявкать он умел знатно. – Иди на выход! – Демонстративно сдвинул на живот кобуру нагана.
«Иди на выход!» «Выход»… Как ободряюще звучат эти слова. В них сокрыта надежда. Неужели Иван добрался до какого-нибудь чекистского начальства и вызволил её?
Розовый светящийся лучик разрезал пространство перед Аней, родил надежду. Аня неожиданно для конвоиров улыбнулась.
Два дюжих вооружённых мужика, шедших слева и справа от приговорённой девушки, недоумённо переглянулись: уж не спятила ли эта институточка – чего она улыбается? И чему? Тому, что минуты через три её не станет – получит две пули в голову, на том её земной путь и закончится… Неужели она этого не ощущает?
А Ане казалось, что радостный небесный лучик, который она увидела, привет от Костюрина, от её Вани, слабый свет этот послан ей как знак, как надежда, призыв: держись!
Она ощутила в себе подъём, которого раньше не было, перед ней расступились, раздвинулись мрачные стенки коридора, по которому она сейчас шла с конвоирами, вместо облупленного серого потолка нежной голубизной засияло небо, в небе этом она разглядела две тёмные, мерцавшие живым блеском звёздочки и сразу поняла: одна звёздочка, которая поменьше, поярче – это её, а вторая, побольше, получистее – это звёздочка Вани Костюрина.
Если бы была возможность приподняться над гулким облезлым полом, истоптанным тысячами разных подошв, взлететь, она взлетела бы, и вообще с лёгкостью необыкновенной отказалась бы от многого, что составляло её жизнь, – от многого, но не от всего: не отказалась бы от Петрограда, от театра своего, от человека, ставшего ей родным – Ивана Костюрина…
– Стой! – ворвался в хрупкий мир, застроенный Аней, пока они шли по коридору, грубый приказ конвоира.
Они остановились перед решёткой, перегородившей коридор; в две толстые петли раздвигающейся в обе стороны решётки был вставлен замок.
Главный конвоир поскрежетал ключом в скважине замка, открыл и скомандовал Ане:
– Вперёд!
Метрах в двадцати от этого места коридор перегораживала вторая решётка, кованая, перекосившаяся на один бок, на болтах.
– Стой! – вновь послышался хриплый приказ.
Подчиняясь ему, Аня остановилась. Тёмное пространство перед ней вновь осветилось, раздвинулось, словно бы рассеченное неким невидимым ножом, грудь стиснула боль, – впрочем, боль через несколько мгновений исчезла, переместилась в тело, растаяла там, в ушах возник звон. Тихий колокольный звон, с серебром и медью, с затейливыми печальными переборами, но печаль эта не смутила Аню, это была возвышенная печаль, рождающая в душе торжество, веру, осознание того, что человек способен быть бессмертным, способен всегда храниться в памяти других людей, в хороших делах, которые он оставил после себя, в книгах, в картинах, в костюмах… После Ани в театре осталось много хороших костюмов, они ещё долго будут радовать актёров, исполняющих в спектаклях ведущие роли, – актёры будут вспоминать её.
За второй решёткой через полтора десятка метров, за поворотом, обозначилась ещё одна решётка, а за ней – бетонная лесенка, ведущая вниз, в подвал.
Конвоир, который в основном молчал, пошёл по лесенке первым, впереди Ани, второй, горластый, подававший команды, – замыкающим. Свет, возникший перед Аней, не исчезал, он то ослабевал, то усиливался, но не пропадал, не давал Ане упасть духом.
Она шла и запоминала разные мелочи, попадающиеся по пути. Возможно, это было последнее, что она видела в жизни, больше она ничего не увидит, – засекла какое-то пятно, похожее на крохотную человеческую голову, глубокую царапину, проскрёбшую пол по косой, – тащили что-то тяжёлое, тащили неуклюже, косоруко, раз оставили такой след.
Её привели в мрачную бетонную комнату, напоминавшую коробку – ни одного окна не было в этом помещении, ни одной щели, в которую мог бы проникать свежий воздух, – только в конце комнаты, у стены, в пол была вцементирована длинная чугунная решётка, под которой поблёскивала вода.
«Откуда здесь вода?» – возникла у Ани недоумённая мысль, возникла и тут же пропала, в конце концов, это было неважно.
Она остановилась посереди бетонной коробки, оглянулась на старшего конвоира.
– Вперёд! – скомандовал тот голосом, не признающим возражений, будто на фронте, – от такого голоса по коже побежали мурашки.
Аня прошла несколько шагов вперёд, остановилась на железном рифлёном круге, похожем на водопроводный люк, выпрямилась.
– Молодец, – похвалил её старший конвоир, – знаешь нужное место.
Люк по всей окружности был обнесён ложбиной, от ложбины к решётке тянулись несколько углублённых дорожек. Что это за дорожки были, Аня не сумела разглядеть, да и не было ей дела до них, решётка находилась совсем рядом, метра полтора до неё было, а может быть, и меньше.
Неожиданно сзади раздалось жёсткое металлическое клацанье. Аня невольно вздрогнула, хотела было оглянуться, но не успела: воздух над её головой раскололся от двух выстрелов сразу, они слились в один гулкий хлопок. Затылок ей проломили два куска свинца. Аня в молитвенном движении вскинула руки и полетела лицом на бетон.
– Надо же, улеглась как спокойно, даже не дёрнулась, – удивлённо проговорил старший конвоир, – все бы вели себя так, – подошёл к Ане и, прицелившись в голову, сделал ещё один выстрел. На всякий случай…
– Не суетись, Петрович, – сказал ему второй конвоир, – промашек мы с тобою ещё не делали. Опыт – штука такая, не пропьёшь…
– Всё равно, – недовольно пробурчал Петрович, – инструкция тоже штука такая… Нарушать её не положено.
Кровь тонкой струйкой потекла по желобам к решётке. Вскоре она просочилась внутрь и стала стекать вниз, в чёрную, недобро светившуюся воду.
Костюрин в это время стоял у приоткрытого окна своей комнаты и жадно затягивался самокруткой. Проснулся он оттого, что очень захотелось покурить, дохнуть горького табачного дыма, забить им себе глотку и выкашлять его обратно вместе с облегчающими слезами.
Он продолжал маяться оттого, что не мог подсобить Ане, не мог выручить её – силёнок не хватало. Хотя заслуги перед советской властью имел, и немалые, но вот не захотела советская власть в лице того же Алексеева пойти ему навстречу, принять его ходатайство, отвести карающую руку от Аниной головы. Любителей карать развелось ныне что-то уж больно много, гораздо меньше в Петрограде – любителей прощать. Ох-ох-ох, дела наши скорбные.








