Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 68 (всего у книги 70 страниц)
Последняя глава (После войны)
Эта глава написана через много лет после остальных и несколько иначе, чем они. Она содержит события моей жизни как ученого и члена русского общества; более личные моменты моей биографии – а среди них были и плачевные и радостные, сыгравшие большую роль в истории моей души, – почти все опущены, если они, кроме меня самого лично, касаются тех, кто еще был в живых, когда я писал эту последнюю главу. Поэтому она, эта глава, не так откровенна, как остальные. Но оборвать историю моей жизни в 1945 году – на моменте, который миновал полвека тому назад, – показалось неправильным и издательству и мне самому.
Зато я позволил себе приложить к этим воспоминаниям несколько моих стихотворений, может быть нелишних для освещения жизни, которая описана в этой книге.
Был декабрь 1945 года. Я снова поступил в Эрмитаж, и в Университет, на нашу прежнюю кафедру, которой теперь заведовал эт. гограф и немного гебраист И.Н.Винников (Рифтин умер незадолго до этого от сердечного приступа – говорили – таскал дрова на пятый этаж). По существу, вымерла вся прежняя кафедра. На нашей кафедре (теперь восточного, а не филологического факультета) студснтов-ассириологов было только двое: Н.Янковская и С.Блюмгардт; та была определенно интриганка, но Н.В.Пигулсвская вскоре взяла ее на свое (новое для кафедры) отделение сирологии.
Но проработать там мне долго не пришлось. По доносу этой же Блюмгардт нашу кафедру вскоре закрыли – за сионизм (ведь там преподавался древнееврейский язык). Н.Янковскую, доучивавшуюся я уже не помню под какой рубрикой, я привел в Эрмитаж и устроил ее в наш сектор лаборантом на вакантное место Лели Яковлевой.
В моем столе в Эрмитаже сохранился текст моего последнего большого студенческого доклада «Развитие земельных отношение в Ассирии». Его легко удалось переделать в кандидатскую диссертацию, которую я и представил весной 1946 года в Институт востоковедения АН. В то время это было просто: надо было напечатать четыре странички реферата, и не требовалось бесконечных предварительных обсуждений и многократных отзывов. Одновременно со мной подал и свою докторскую диссертацию (кажется, «Древнее общество Средней Азии») и мой брат Миша. Он защищал первым, а я – вторым. На Мишу обрушились с резкими нападками академик И.Ю.Крач-ковский, А.А.Фреймам, Н.В.Пигулсвская. Главным пунктом их обвинений было то, что источники, писанные в оригинале по-гречески, по-латынн, по-сирийски и по-арабски, цитировались, по-видимому, по европейским переводам. Голосование Мишу почти провалило, хотя работа сама по себе была дельная и полезная. Сам не свой, я начал вступительное слово к моей диссертации. Некоторые из членов совета уже слышали эту работу как студенческую в 1941 году, но, к моему удивлению, я получил единогласное «за». Мне было очень неловко, и я готов был думать, что так совет голосует нарочно, чтобы показать свое беспристрастие; кроме того, тут мог играть роль и тот факт, что Миша тогда уже, по доброму совету, вступил в партию, и сто диссертация могла рассматриваться членами совета как «партийная халтура». Меня же в принадлежности к партии, кажется, никто не подозревал (в армии меня титуловали «капитаном» by couricsy, а был я «техник-интендант первого ранга», а не «старший политрук»). Защита моя прошла «на ура», а вскоре мне удалось (что тогда было большой редкостью) издать диссертацию отдельной книжечкой. В этой работе была заложена моя концепция истории древнего Востока как общества, основанного не столько на рабстве (хотя и на нем тоже), сколько на общинном землевладении.
В Университете нашу кафедру, как я уже говорил, закрыли «за сионизм». По специальности «история Древнего Востока» оставили одну ставку – и я уступил ее Липину, не зная еще тогда достоверно, что он стукач, и на его совести жизнь милого и доброго Ники Ерсховича. Но на одну эрмитажную зарплату было не прожить с семьей, даже с тем, что зарабатывала Нина, и я, по совету ученика моего брата Миши, Лени Брстаницкого, подрядился написать для Азербайджана «Историю Мидии». Все тогда искали предков познатнсс и подревнее, и азербайджанцы надеялись, что мидяне – их древние предки. Коллектив Института истории Азербайджана представлял собой хороший паноптикум. С социальным происхождением и партийностью у всех было все в порядке (или так считалось); кое-кто мог объясниться по-персидски, но в основном они были заняты взаимным поеданием. Характерная черта: однажды, когда в мою честь был устроен банкет на квартире директора института (кажется, переброшенного с партийной работы на железной дороге), я был поражен тем, что в этом обществе, состоявшем из одних членов партии коммунистов, не было ни одной женщины. Даже хозяйка дома вышла к нам только около четвертого часа утра и выпила за наше здоровье рюмочку, стоя в дверях комнаты. К науке большинство сотрудников института имело довольно косвенное отношение. Среди прочих гостей выделялись мой друг Леня Бретаницкий (который, впрочем, работал в другом институте), один некий благодушный и мудрый старец, который, по слухам, был красным шпионом, когда власть в Азербайджане была у мусаватистов, один герой Советского Союза, арабист, прославившийся впоследствии строго научным изданием одного исторического средневекового, не то арабо-, не то ираноя-зычного исторического источника, из которого, однако, были тщательно устранены все упоминания об армянах; кроме того, были один или два весьма второстепенных археолога; остальные вес были партработники, брошенные на науку. Изысканные восточные тосты продолжались до утра.
Незадолго перед тем началась серия юбилеев великих поэтов народов СССР. Перед войной отгремел юбилей армянского эпоса Давида Сасунского (дата которого вообще-то неизвестна) – хвостик этого я захватил в 1939 г. во время экспедиции на раскопки Кармир-блура. А сейчас в Азербайджане готовился юбилей великого поэта Низами. С Низами была некоторая небольшая неловкость: во-первых, он был не азербайджанский, а персидский (иранский) поэт, хотя жил он в ныне азербайджанском городе Гяндже, которая, как и большинство здешних городов, имела в Средние века иранское население. Кроме того, по ритуалу полагалось выставить на видном месте портрет поэта, и в одном из центральных районов Баку было выделено целое здание под музей картин, иллюстрирующих поэмы Низами. Особая трудность заключалась в том, что Коран строжайше запрещает всякие изображения живых существ, и ни портрета, ни иллюстрацион картин во времена Низами в природе не существовало. Портрет Низами и картины, иллюстрирующие его поэмы (численностью на целую большущую галерею) должны были изготовить к юбилею за три месяца.
Портрет был доставлен на дом первому секретарю ЦК КП Азербайджана Багирову, локальному Сталину. Тот вызвал к себе ведущего медиевиста из Института истории, отдернул полотно с портрета и спросил:
– Похож?
– На кого?… – робко промямлил эксперт. Багиров покраснел от гнева.
– На Низами!
– Видите ли, – сказал эксперт, – в Средние века на Востоке портретов не создавали…
Короче говоря, портрет занял ведущее место в галерее. Большего собрания безобразной мазни, чем было собрано на музейном этаже к юбилею, едва ли можно себе вообразить.
Доказать азербайджанцам, что мидяне – их предки, я не смог, потому что это все-таки не так. Но «Историю Мидии» написал – большой, толстый, подробно аргументированный том. Между тем, в стране вышел закон, запрещающий совместительство, и мне пришлось (без сожаления) бросить и Азербайджанскую Академию наук, и, увы, Эрмитаж с его мизерным заработком. Некоторое время работал с Ленинградском отделении Института истории, созданном на руинах разгромленного уникального музея истории письменности Н.П.Лихачсва, а одно время числился почему-то по московскому отделению этого же Института истории.
От моей прежней семьи на Скороходовой (Монетной) улице осталась только одна мама. Она жила со вдовой моего брата Алеши, потом выдала ее замуж за хорошего человека, и они жили втроем в двух комнатах – остальная часть папиной квартиры, вместе с мебелью, перешла к вселившейся туда какой-то блокадной коммсрсантке. Мама не хотела переезжать к кому-нибудь из родных, твердо уверенная, что дождется дома моего отца, когда выяснится, что он арестован по ошибке; о том, что его не было в живых я, конечно, не говорил ни ей, ни брату Мише, даже когда он вступал в ту самую партию. Младший мой брат Алеша, как я уже говорил, погиб еще в 1942 году. Из эвакуации мама вернулась тяжело больной, протянула недолго и умерла в 1949 году.
В том же году у нас с Ниной родился еще один сын – Митя. Ныне оба наши сына – видные физики.
В тот же год при раскопках в Туркмении древней Нисы, столицы Парфянской империи, было найдено множество черепков с надписями на непонятном языке. Начальник археологической экспедиции разослал фотографии с них разным ученым, надеясь, что они их прочтут. В числе их был мой брат Миша, в то время уже известный иранист (получивший в конце концов свою докторскую степень и – позже – должность декана факультета в Москве). Миша пригласил на помощь меня. Я определил, что письмо было арамейское, но текст был написан гстсрографичсски, то есть основные слова были написаны по-арамейски, а служебные – на каком-то иранском языке; арамейский текст был как бы шифром, и при расшифровке его весь текст должен был читаться на иранском языке, судя по месту находки – на парфянском. Миша знал только литературный новопсрсидский («таджикско-персидский»), а для работы нам нужен был специалист по срсднсиранским языкам. Как раз незадолго до этого я участвовал в Университете в комиссии по приему выпускных экзаменов и обратил внимание на замечательно блестящего и располагающего к себе студента – В.А.Лившица, лингвиста-ираниста. Я пригласил его, и втроем мы прочли эти документы. Это были банальные хозяйственные ведомости, но они давали «мостик» между древнсарамсйским письмом и доисламскими видами иранского письма, а также между более поздними и более древними иранскими языками и письменностями. Мы выпустили нашу дешифровку маленькой книжечкой, потом я докладывал о нашей работе на международном конгрессе востоковедов в Кембридже; позже в Нисс стали находить все новые и новые черепки с надписями; мы выпустили книжку побольше к международному конгрессу востоковедов в Ленинграде, а потом пошла серия роскошных томов в серии Corpus Inscriptionum Iranicarum, издаваемой специальным ученым обществом, членом которого я был выбран вместе с Лившицем и до сих пор состою. Миша до этого не дожил. Он вскоре заболел тяжелейшей болезнью – лейкозом и умер. План, задуманный его женой-доброжелательницей; партия – Москва – должность декана – звание академика или по меньшей мере члена-корреспондента – мучительно оборвался,
Я уже не помню, в результате каких перипетий я был переведен в Ленинградское отделение Института Востоковедения – вернее, в его остатки. На одном из партсъсздов член политбюро А.И.Микоян помянул Институт востоковедения (который тогда существовал только в Ленинграде) и заявил, что тот не ориентирует партию и правительство в отношении политики в странах Востока (но Институт был, конечно, создан совсем не для этого); приехала комиссия из Москвы и Институт закрыла; вместо него был создан партийно ориентированный Институт востоковедения в Москве; но перевезти в Москву гигантскую коллекцию рукописей и всю библиотеку было невозможно, поэтому в Ленинграде было оставлено человек двенадцать, главным образом проверенных партийцев; они все сидели в зале библиотеки рядками. Сюда же попал и я.
Через несколько лет было решено вновь образовать отделение Института востоковедения в Ленинграде. Во главе его был поставлен И.А.Орбсли, которого незадолго перед тем пришлось снять с поста директора Эрмитажа, так как там он поссорился со всей остальной администрацией и не пускал к себе в кабинет даже заведующих секторами. Придя в Ленинградское отделение Института востоковедения, Иосиф Абгарович составил список нужных ему сотрудников – главным образом из талантливой университетской молодежи. Но этот список должен был еще быть утвержден в Москве. Однако каждый раз, как текст приготовлялся для отправки в Москву, приходил секретарь парторганизации А.К.Боровков, вычеркивал ряд фамилий и вписывал другие. Орбсли восстанавливал свой список, Боровков… – и так далее. В конце концов И,А. проследил, чтобы сто список ушел в Москву, где он попал в руки заведующего отделом кадров, довольно зловещего человечка без высшего образования. Ответа из Москвы от него не приходило. И.А. попросил наконец свою секретаршу позвонить ему. Она, прикрывая трубку рукой, сообщает:
– Он говорит, что должен еще проверить список.
– Ах так, – сказал И.А., – скажите ему, что я проверил все, кроме подштанников, а подштанников я проверять не буду. – Этот текст она и передала в трубку, и список был немедленно утвержден. Выбор, сделанный И.А.Орбсли, был превосходен, с тех пор прошло сорок лет, а институт живет практически без склок и выдаст огромную научную продукцию.
В 1954 г. я был в составе делегации наших ученых за рубежом – на Международном Конгрессе востоковедов в Кембридже. В этой делегации – в которой, по тогдашнему обыкновению, участвовал представитель ЦК партии и обязательный стукач – я был поставлен в привилегированное положение: если остальным вменялось в обязанность ходить только по-двос и ни в коем случае не оставаться наедине с каким-либо иностранцем, то я – чуть ли не единственный беспартийный в делегации – мог ездить один куда хотел.
Причина этого выяснилась много позже. Еще в конце 40-х гг. я как-то сидел за столом и заполнял гигантскую анкету (которыми нас в то время постоянно донимали), и там нужно было указать с точностью до дня все части Красной Армии, где я служил, когда и в каком качестве. Между тем, у меня не было никаких документов на первые три месяца моего пребывания в Киркснссе (с четвертого месяца меня подчинили развсдотдслу 14-й армии). Я сидел в недоумении. Тут в комнату вошел мой очень партийный бакинский друг Леня Бретаницкий, и я ему рассказал о своем затруднении. Он предложил: «Напишите, что Вы выполняли специальное задание командования». Я так и сделал, но я не знал, что эта формула означает. Эта запись открыла мне многие незримые двери, и только лет тридцать спустя мне позвонили из надлежащего учреждения и попросили уточнить, какие это специальные задания я выполнял, и в форме или в гражданском. Я объяснил; но в это время уже в воздухе пахло перестройкой.
В Кембридже я делал доклад о документах из Нисы, с уже упоминавшимися результатами. Позже я участвовал в различных международных конгрессах; в том числе в Мюнхене я докладывал о родстве урартского языка с хурритским, что положило начало целому циклу моих работ по древним языкам Передней Азии; так, в 1967 г. я выпустил большую книгу «Языки Древней Передней Азии», содержавшую десять кратких грамматик (шумерскую, хурритскую, урартскую, эламскую, хаттскую, аккадскую, т. е. ассиро-вавилонскую, угаритскую, финикийскую, древнееврейскую, староарамсй-скую), потом вышли «Семито-хамитские языки» (1965) и «Афразийские языки» (1988) по-русски и по-английски, Hurrisch und Urartaisch (1971) по-немецки и, вместе с С.А.Старостиным, Hurro-Urartian as an Eastern Caucasian Language (1986) по-английски. Кроме того, я написал ряд глав для многотомников «Языки Азии и Африки» и «Языки народов мира». Много писал я и для энциклопедий.
Мы вес три брата Дьяконовы были поэтами – и участвовали в работе отца как переводчика. Свои лирические стихи я хранил в столе, но решил предстать перед публикой в качестве стихотворного переводчика. В 1966 году я издал стихотворный перевод «Эпоса о Гильгамсшс» с аккадского, а впоследствии (публикации 1973, 1984, 1985 гг.) и стихотворные переводы с древнееврейского («Экклссиаст» и «Песнь песней») и другие. Мне кажется, эти переводы удались и поэтически, и по точности передачи содержания и формы оригинала. Переводы по подстрочнику чаще всего суше и жестче.
Продолжал я работать главным образом по истории. В 1959 г. я выпустил книгу «Общественный и государственный строй древнего Двуречья: Шумер» (резюме напечатал в США). Я еще до этого даже пытался защитить диссертацию на степень доктора исторических наук – отнес рукопись академику В.В.Струве и договорился с еще двумя оппонентами. В.В. принял рукопись очень любезно, но затем все замолкло, и я не задавал вопросов. Потом я начал встречать встречать разных коллег, и каждый спрашивал меня: «И.М., что это такое ужасное Вы написали, что В.В. этим так недоволен?» Первый коллега, второй, третий, четвертый… Наконец, звонит мне заместитель декана восточного факультета и просит зайти к нему. Захожу. Он сообщает мне, что В.В. имеет много возражений против моей диссертации и просит, чтобы я явился к нему для их обсуждения. Я сказал, что В.В. известен мой телефон, но тем не менее явился. На столе у В.В. лежала моя рукопись и еще более громоздкая кипа замечаний. Он настаивал, чтобы я приходил к нему и выслушивал его критическое чтение. Замечания были очень разрушительные и иногда мало внятные по форме, но совершенно пустые по содержанию. После двух сеансов я отказался это продолжать и решил – ну, так я не буду доктором наук.
Гнев В.В. был понятен. Хотя я никогда и нигде с ним не полемизировал, но моя идея о том, что общество древней Месопотамии делилось на два сектора, из которых один был частно-общинным (т. е. представлял собой частные хозяйства членов общины), а другой – царско-храмовым, работники которого при этом рисовались мне не совсем как рабы – противоречила концепции древнего общества, созданной В.В.Струве и канонизированной Сталиным в «Кратком курсе ВКП(б)». Кроме того, В.В. было известно, что я консультировал его оппонента, академика А.И.Тюмепсва, по его работе о храмовом хозяйстве древнего Шумера.
В 1959 г. мне было поручено организовать Международный конгресс востоковедов в Москве. Я переехал на целый год в Москву и занимался рассылкой приглашений. Мне была придана секретарем Анна Владимировна Н., которая когда-то работала на похожей канцелярской работе в Коминтерне.
Мы прекрасно справились бы со вей работой с ней вдвоем, хотя нам с ней еще придали в помощники некого бездельника – условно назовем его Ы, – в виде моего партийного помощника и надзирателя. Дела оказалось неожиданно много, потому что за нашей работой следил ЦК партии; мы должны были подавать ежедневные отчеты о работе, с указанием, из какой страны и сколько поступило заявок на сегодня, и сколько взято назад. Кроме того, меня время от времени вызывали в ЦК на ковер к какой-то важной идиотке, которая делала мне строгие, но вполне бессмысленные замечания.
Все это приводило к тому, что штат непрерывно разрастался – мы то и дело снимали с работы то одного, то другого научного сотрудника, пока наша комната не заполнилась ими до отказа.
Как-то раз, уже в 1960 г., незадолго до начала конгресса, я бежал из своей конторы в другой конец Института востоковедения через подъезд. В это время с улицы по ступеням поднимался академик В.В.Струве, а сверху, навстречу ему, случайно спускался директор Института, член ЦК партии, Б.Г.Гафуров; он остановил меня и подвел к В.В., к которому обратился, говоря со своим обычным таджикским акцентом:
– Василий Васильевич, почему Вы возражаете против диссертации Игоря Михайловича? Игорь Михайлович – секретарь конгресса востоковедов, и нам очень важно, чтобы он имел докторскую степень.
Василий Васильевич был не так построен, чтобы спорить с членом ЦК. Он немедленно сказал, что все сделает, и тут же вызвал меня на разговор. Он сказал, что не будет мешать моей защите, но и сам выступать оппонентом не будет. Сразу после этого ожили и другие мои оппоненты. Уже до конгресса оставалось немного дней, я был страшно занят, когда меня вдруг позвали в актовый зал, где и состоялась моя докторская защита.
Фигура Гафурова заслуживает более подробного упоминания. Уроженец таджикского кишлака, он дорос к 1937 г. до секретаря райкома, но когда вся партийная верхушка Таджикистана была перехватана, он вознесся до положения первого секретаря ЦК компартии республики. Единственный из всех первых секретарей, он понял, что это положение может быть не вечным, и благоразумно опубликовал собственную книгу «История Таджикистана». Кто ее готовил, я не знаю. Мой брат М.М. написал на нес довольно отрицательную рецензию, не принимая во внимание того, что ему еще придется и в будущем, как археологу, работать в Таджикистане. Но и Гафуров не обиделся, а выпустил новое издание книги с поправками, после чего был избран действительным членом в республиканскую академию. Когда с приходом нового руководства все сталинские первые секретари полетели и исчезли из поля зрения, Гафуров остался на поверхности в качестве республиканского академика и сохранил членство в ЦК в Москве. Когда первоначальных директоров Института востоковедения АН СССР пришлось снять – первого, В.И., за безделье и преувеличенное внимание к своим материальным выгодам, а второго, А.А.Губера – по его желанию (и нежеланию возиться с этим весьма громоздким учреждением), новым директором был назначен Б.Г.Гафуров, который на этой почве был избран во Всесоюзную Академию. Он оказался энергичным и способным организатором. Единственным его недостатком была любовь к почету; из-за нес он позже разлюбил меня, так как я, приезжая в Москву, не всегда заходил поклониться ему.
Впоследствии, когда ему стало ясно, что жить ему оставалось недолго, он пошел в ЦК и обратил внимание на то, что Саудовская Аравия приобретает сейчас все большее политическое значение, а мы не имеем никаких сведений о том, что там происходит. Он предложил, что, будучи мусульманином, может поехать туда как паломник и посетит Медину и Мекку. Это ему разрешили и дали переводчика-мусульманина же. По прибытии в Мекку он был уже в таком слабом состоянии, что его обнесли вокруг святыни на носилках. Вернувшись в Москву, он созвал ближайших людей в свой кабинет в Институте и сказал приблизительно так:
– Что я был первым секретарем ЦК компартии Таджикистана – это чепуха. Что я был членом ЦК КПСС – чепуха. Что я был академиком – это тоже чепуха. А вот что я хаджи – это в моем кишлаке оценят. – И уехал на родину умирать.
Но это было потом. Конгресс прошел прекрасно, однако я почти ничего не видел и не слышал, так как все время был занят разными техническими вопросами.
Многие участники конгресса приехали с женами, и их надо было занимать, а партнерши, которых мне предоставили, не могли поддерживать интеллигентного разговора. Поэтому я вызвал в Москву мою жену: умница, красавица, ученая женщина, говорившая свободно по-английски и на других языках, Нина Яковлевна была тем, что было нужно нам.
Посреди конгресса часть его участников полетела в Ленинград на воскресенье; по дороге Нина Яковлевна подружилась со старым норвежским иранистом, Г.Моргснстьсрне. когда-то учителем моего брата в университете Осло. Эта дружба потом сыграла роль в нашей жизни.
А пока в Ленинграде я свалился с тяжелым аппендицитом. Конгресс кончился без меня, я приехал позже – разбирать остатки документации и нашел там на моем месте Ы в состоянии глубокого безделья, а документы в хаосе.
Мне с начала 60-х годов предлагали длительную заграничную командировку. На первое такое предложение я сказал, что поеду не иначе, как в парс с работником НКВД; но в 1963 г. я согласился и без пары поехал в США, где три месяца работал в Восточном институте в Чикаго; здесь составляется многотомный словарь аккадского языка. Завязал научные и дружеские отношения с американскими дрсвневосточниками – И.Е.Гельбом. Э.Рейнср, С.Н.Крамером и многими другими.
Приглашение в Чикаго исходило от И.Е.Гсльба, который очень интересовался проблемами социальной истории. Сразу по приезде мне предложили вести семинар для продвинутых студентов по шумерским текстам Урукагины с показом, как подобный текст можно анализировать с точки зрения социально-экономической истории. К моему ужасу, наряду с пятью студентами на моих занятиях сидели и пять профессоров (Гельб, Оппенхейм, Шсбсрг, Гютсрбок и Рсйнср). Позже я смог посетить Нью-Йоркский университет, где я подружился с Э.Биксрманом, Пенсильванский университет, Анн-Арборский университет, Гарвардский университет и женский университет Брин Мор. Всюду я заводил дружеские отношения. Я опубликовал свои наблюдения относительно двух общественных секторов древнего мира в кратком английском резюме в США и еще ряд статей на социально-экономические темы по-русски и по-английски. И.Е.Гельб долгое время не был готов со мной согласиться; однако в конце концов, кажется, признал мою точку зрения с некоторыми оговорками.
Отношение к моим работам за рубежом всегда было заинтересованным: они были написаны профессионально, содержали новые идеи (это позволяла моя некоторая универсальность в специализации); наличие или отсутствие в них марксистской теории формационного развития общества не казалось решающим обстоятельством. А это жаль, потому что понимание истории как процесса – важно, и между тем постепенно развивались – у нас, и в частности и у меня – определенные новые теоретические взгляды на этот процесс, которые могут иметь универсальное значение.
К началу 60-х годов я был уже довольно известен в зарубежном востоковедении, и в сущности мне стоило бы писать работы по-английски, что не составляло никакого труда. Уже теперь, когда жизнь кончается, я могу наблюдать, что даже самые лучшие мои работы не входят в международную науку, если написаны по-русски: правило Rossica поп leguntur продолжает действовать непреложно. Поколение наших востоковедов начала века строго стояло на том, что нам следует писать только по-русски, и тогда весомость русского вклада в науку преодолеет это злосчастное правило. Этого, однако, не произошло: все написанное по-русски, по крайней мере в области востоковедения, остается мировой науке неизвестным. Если я, тем не менее, продолжал писать по-русски, то это объясняется теми административными рогатками, которые стояли на пути публикаций на иностранных языках: чтобы получить разрешение на такую публикацию, к ней в любом случае должен был прилагаться русский текст для цензуры, то есть всякую работу нужно было делать вдвойне: по-русски и по-английски (или по-немецки), да еще и на это надо было каждый раз получать особое разрешение. Тем не менее из тридцати двух моих книг пятнадцать вышло по-английски и одна книга – по-персидски, а из 170 статей – 60 по-английски и по-немецки. (Теперь статей уже больше). Писал я по самым разным вопросам языков и древних культур западной Азии и северной Африки. Конечно, многие их этих книг и статей писаны в соавторстве с моими товарищами и учениками.
С течением времени меня выбрали почетным членом Американской академии искусств и наук, почетным членом Британской Академии, французского Азиатского общества, британского Королевского Азиатского общества и ученых обществ Италии и Венгрии.
Меня не раз спрашивали, как это получается, что за рубежом я признан и избран в разные академии, а дома – нет? Тут, конечно дело в отечественной системе избрания. В иностранные академии и общества меня избирали по моим общеизвестным научным работам, только испросив мое согласие. А у нас для вступления в нашу Академию надо писать прошение, к которому я должен приложить характеристику о том, что я не политическая сволочь; и две фотокарточки (а вдруг у меня только один глаз, и тогда меня нельзя избрать в Академию?). Я должен заполнить анкету. С меня спрашивают про партийность, про национальность, и чуть ли не анализ мочи нужен. Кроме того, хотя есть среди академиков несколько истинно замечательных ученых, но уж очень часто в Академию наук избирают не за науку, а за административную работу. Скажем, человек лет 30 (и, конечно, с партбилетом) проработал ученым секретарем отделения – чисто административная работа. И становится членом-корреспондентом, а там, глядишь – и академиком. Академия у нас – это заведение в высшей степени бюрократическое, и никакая перестройка его не берет – те же сидят академики, и те же ото всех требуют бумажки.
А меня, однако, недавно (в 1993 году) и у нас выбрали академиком. Только – естественных наук, как я ни отговаривался, что всю жизнь занимался науками неестественными и противоестественными. И никаких анкет – вручили корочку и все.
Во второй половине 60-х гг. я несколько раз участвовал в Международных конгрессах историков-экономистов. Во время конгресса в Мюнхене выяснилось, что наш представитель в Международном Комитете Конгресса не знает ни одного языка и принимает виднейших историков разных стран не иначе, как за шпионов. Руководитель нашей делегации срочно предложил меня в качестве представителя СССР в Комитете. Это дало мне возможность два раза в год ездить на заседания Комитета и познакомиться с ведущими западными учеными в области экономической истории – англичанином (собственно, молдаванином и русским эмигрантом) Постаном, французскими «анналистами» Броделем, Ле Гоффом, Леруа-Ладюри, молодым немецким ученым Келленбенцем и завязать сердечную дружбу с замечательным человеком и большим ученым, Жаном Боттеро. Разговоры с ними позволили мне понять, что мои собственные исследования в области экономической истории занимают определенную нишу в мировой науке.
Побывал я и в Индии – видел с воздуха чудесные по своей красоте Гималаи, бродил по Дели и Агре, видел удивительный Тадж-Махал.
Но через несколько лет я отказался от представительства в Комитете – две поездки за рубеж в год, причем на очень короткий срок, а стало быть с самыми скудными средствами – едва хватало на два банана вместо обеда – лишали меня возможности получить и другие, более интересные командировки за границу. Я еще принял участие в 1969 г. в конгрессе историков-экономистов, который происходил в Ленинграде в здании Таврического дворца, где когда-то собирались Дума и Учредительное собрание, а теперь была партшкола (и поэтому вход туда был, вообще говоря, строго запрещен посторонним лицам). Проходя как-то через вестибюль, я увидел Э.Бикер-мана, стоявшего напротив лестницы, ведущей в парадный зал, вперившись в нее, и подошел к нему. Он сказал мне:
– На этом месте я, зауряд-прапорщик, прибывший с фронта, стоял в 1917 г., а по этой лестнице спускался Керенский, а за ним Милюков и Гучков. Увидя меня в солдатской форме, он подошел ко мне и спросил, каков дух солдат на фронте, и прибавил: «Мы сейчас полагаемся только на вас». Я подумал: «Ну, дела твои плохи»