Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 70 страниц)
– Я останусь только в том случае, если буду знать, что в ЦК партии лежит приказ о том, чтобы я, Яков Бабушкин, остался в подполье.
Но что же делать? Уходить? Как, куда? Если даже будет куда отходить армии, может ли гражданское население забивать собой дорогу отхода? Яша сказал: «Посмотрим».
Между тем, всюду обсуждался вопрос о том, удержится ли само советское правительство. Как-то я говорил у Малого подъезда Эрмитажа с нашей эрмитажной античницсй, Александрой Ильиничной Вощининой, и подошла ее мать. Когда заговорили об этом вопросе, я сказал, что речь идет не о власти, а о существовании России. Мать Александры Ильиничны очень взволновалась и сказала:
– Спасибо, молодой человек, что вы вспомнили о России. При мне к Милицс Эдвиновнс подошла Милена Душановна Семиз и сказала:
– Что происходит, разве нас так учили! Милица ответила ей:
– Сталину сейчас тоже очень тяжело!
Милена прямо сказала, что она хотела на Сталина.
У всех настроение было такое, что все рушится. Я уже слышал, как на улице группа пьяных кричала «бей жидов» – как будто не было четверти века советской власти.
В последних числах августа меня опять вызвали в военкомат. Они там «запарывались» с учетом во-первых мобилизованных, во-вторых подлежащих мобилизации, в-третьих получивших «броню» и т. п. Поэтому они просто вытянули из картотеки первую попавшую карточку человека, который, по содержащимся на ней данным, должен был быть грамотным парнем, и вызвали его, не сообщив о причине. Я сидел с ними около суток, и за разбором карточек мы, конечно, трепались; в числе прочего я рассказал им, каким образом случилось, что я знаю норвежский язык (что было известно из той же моей карточки) и что я живал в Скандинавии. Поэтому, когда через несколько дней пришел приказ комплектовать штаб Карельского фронта, они сообразили, что Карелия – это близко от Финляндии и «всяких там прочих шведов» и (поскольку по-прежнему думали в категориях «на вражьей земле мы врага разгромим») вытащили опять мою карточку. Весь этот ход событий я реконструировал чисто мысленно и гораздо позже; мне никто не сообщал, для чего меня вызывают и куда, собственно говоря, направляют.
В последний раз в военкомат меня вызвали 3 сентября 1941 года, а когда я наутро выстоял там огромную очередь, меня из райвоенкомата послали в горвоенкомат. Здесь скопилось огромное множество народу, но все – исключительно с высшим образованием, из чего можно было заключить, что формируется никак не строевая часть. Из знакомых тут был мой однокурсник, наш эрмитажный аспирант, очень талантливый, красивый и милый иранист и поэт Гриша Птицын. Комиссии пришлось пропустить около тысячи человек, и до меня очередь дошла только к вечеру. Вопросов было немного.
– Знаете ли немецкий язык?
– Да.
– Имеете ли родственников за границей?
– Да.
– Кого, где?
– Дядю на острове Ява.
– Ну, это ничего. Вы зачисляетесь переводчиком, получите звание старшего лейтенанта. Прибыть завтра к 10 часам утра… – и сказали адрес на Обводном канале, позади Фрунзенского универмага. Я заметил, что в их списке со мной и Гришей Птицыным стояла фамилия моего друга Воли Римского-Корсакова.
Я отошел, после меня к столу комиссии подошел Гриша Птицын. На первый вопрос комиссии он ответил скромно, что немецкий язык знает слабо (хотя думаю, он знал его не хуже меня). Его не взяли, и он погиб от голода в блокадном Ленинграде.
Получив назначение, несмотря на то, что уже был отбой, но полагаясь на мобилизационное предписание в кармане, я бросился к Воле Римскому-Кор-сакову сказать ему, чтобы он с утра явился в горвоенкомат – авось его еще успеют записать, и мы будем служить вместе. Но он был на казарменном положении в Радиокомитсте. Дома была только его мать. Она замахала на меня руками: «Что вы, что вы, зачем это надо, он получит броню!» – Он тоже погиб от голода.
Проститься к моим я забежал поздно вечером. Дома были мама и бабушка – Алеши и его молодой жены не было. Мама очень расстроилась моим известием, хотя я и пытался объяснить, что буду где-то в штабе. Это ее не утешило: второй из ее сыновей уходил на войну. Бабушке я почему-то сказал, что буду штабс-капитаном по-старому. Это было вдвойне неверно – во-первых, старший лейтенант по-старому поручик, а во-вторых, я на самом деле до весны не получал никакого звания, хотя был на офицерской должности, содержании и довольствии, а к весне получил звание «техник-интендант второго ранга», иначе говоря, «узкопогонного лейтенанта» – по-старому подпоручика. Глупость! – Наверное, от спешки, в какой я прощался. Вечером же ко мне пришла Ниночка Панаева, принесла несколько кристалликов лимонной кислоты: «На марше будет мучить жажда». У тещи я нашел заплечный мешок, сшитый ею (на случай, если придется уходить пешком) из мебельного чехла в синюю и белую полоску. Так я и таскал его всю войну вместо положенного «сидора» цвета хаки.
Утром 4-го я явился в казарму на Обводном. Здесь не было той трагикомической обстановки, как в казарме Ополчения. Все было серьезнее. Нам дали полное обмундирование, а в качестве личного оружия я получил трофейный неисправный испанский браунинг.
Глава третья (1941–1942)
Льется дождь по окнам,
Кляксы – по столу
Выждать только срок нам
В этом чертовом углу!
Кровь земля впитает,
Раны зарастут —
А душа твоя не знает
Что ты делал тут?
Как друзьям ответить,
Что делал на веку?
Одну ты знал на свете
Чернильную тоску
I
Утром 5-го сентября нас собрали во дворе здания у Обводного канала, обнесенного высокой решеткой. Там уже стояло для нас полсотни грузовиков, если не больше. Проводы были очень похожи на то, как это изображено в фильме «Летят журавли» – как будто нас снимали – а может быть, и в самом деле снимали, и кадр был взят из кинохроники? Очень уж было похоже.
К решетке прилипли рыдающие матери, жены, с детьми или одни. Наши, в шинелях, старались тоже подбежать к решетке хоть на несколько мгновений. Мне было лучше: меня никто не провожал.
Автоколонна выехала из города часов в 10 утра в неизвестном направлении (в действительности – в сторону Ладожского озера. До постройки «Ледовой дороги» туда не было толкового шоссе, а только узкие грунтовые проселки, а у командования не было карт: негде было взять – в штабе фронта своим не хватало, а купить было нельзя; все карты были изъяты из магазинов и засекречены еще с конца тридцатых годов). Колонна быстро заблудилась. Ехали до глубокой ночи. Ближе к рассвету добрались до переправы на Шлиссельбург. Километра на два под гору вся дорога впереди была забита машинами. Мы стояли и стояли. Ужасно хотелось спать. Я, не спрашиваясь, соскочил с кузова и пошел искать, где прилечь.
На одной из машин эшелона, стоявшего впереди нашего, девушки и ребята пели хорошо знакомые песни тридцатых годов:
Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону, –
Уходили комсомольцы… и, помолчав секунду:
На германскую войну (вместо «на гражданскую войну»).
Как-то выражение «германская война» связывалось с войной 1914–1918 гг.; но, да, конечно, и эта тоже «германская»!
И родная отвечала
«Я желаю всей душой,
Если смерти, то мгновенной,
Если раны – небольшой». [243]243
Позже стало понятно, что уходящему па войну надо желать большой раны, вызывающей инвалидность Иначе – обратно на передовую, и там убьет
[Закрыть]
Ребята запели другую:
В далекий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед та ним летят,
Любимый город в синей дымке тает,
Знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд
Пройдет товарищ все бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины –
Любимый город может спать спокойно
И видеть сны и зеленеть среди весны.
Я обернулся на певших – они были мне видны высоко в кузове машины на фоне зарева, но это была не утренняя заря, которая тоже тогда была на небе, но с другой стороны, на востоке. А это горела Невская Дубровка на западе.
Я спустился еще дальше вниз вдоль застывших машин. У воды, вокруг замученного, наверное не первую ночь не спавшего капитана – распорядителя на переправе – толпились генералы и полковники. Все они матерились, угрожали ему расстрелом и требовали пропустить именно их эшелон первым. Капитан не обращал на них внимания и пропускал машины в порядке очереди.
Я нашел какой-то сарай с мокрой дранкой и улегся на ней спать; с полчаса, может быть, и в самом деле проспал. Моя машина была одна из последних в нашей колонне, а наша колонна была, может быть, третьей, а может быть, пятой. Через Неву мы переправились часов в девять утра, если не позже. Близко слышна была канонада, все шире было зарево; что-то полыхало с разных сторон. Переправившись, мы быстро проехали через почти пустой городок. Было утро 6 сентября 1941 года.
Выехав на шоссе, мы стали встречать бредущих нам навстречу солдат. Они шли гуськом, с серо-зелеными застывшими лицами, в грязных шинелях, выцветших уже пилотках, волоча винтовки, а кое-кто и без винтовок; шли по закраине шоссе или прямо по кюветам; на наши машины, бодро ехавшие навстречу им посередине шоссе, они смотрели равнодушно и, кажется, даже с жалостью. Странно, что среди них не было ни одного высокого ростом, – а впрочем, ничего странного тут не было, имея в виду, что еще никто не умел ползать по-пластунски. Все были маленького роста, сутулые, грязные. Куда они шли, было непонятно – из боя, очевидно. Но впереди для них был Шлиссельбург, и отдыха он не сулил. Мы же ехали на восток [244]244
Немцы вышли на Неву между Рыбацким и Дубровкой еще 30 августа, перерезав все дороги, кроме дороги на Шлиссельбургскую переправу.
[Закрыть].
В Шлиссельбурге [245]245
Шлиссельбург был занят немцами 8 сентября
[Закрыть]автоэшелон перестроился, и теперь моя машина была ближе к голове. Мы поехали дальше.
Колонна наша то и дело проезжала через деревни; обычные русские серо-черные бревенчатые избы чередовались тут с кучами веером разбросанных щепок и трухи: прямое попадание бомбы. Где прямого попадания не было, были одинакового размера круглые как по циркулю ямы – воронки: на обочине, посреди огорода, на полях. Начальнику эшелона казалось как-то естественно останавливать машины среди деревни, чтобы дать людям «оправиться» и размяться. Но стоило первым машинам остановиться, как подбегали люди и умоляли проехать дальше: машины привлекают пикировщиков. И мы стали останавливаться на дороге среди чистого поля. Из кузова спрыгивали в глубокую грязь, часто выше колен. В одном месте прыгавший вслед за мною симпатичный капитан (в быту метеоролог) Омшанский сбил мне с носа очки; так мы завязали с ним знакомство.
Над нами часто низко пролетали немецкие самолеты, но почему-то не бомбили. Это было тем более странно, – слежка без обстрела, – что немецкие самолеты, как рассказывали, нередко пикировали даже на одиночные машины и расстреливали их в упор. Надя Фурсенко (Фиженко) мне рассказывала, что за машиной знаменитого химика академика Фаворского, возвращавшегося с дачи, долго гонялся немецкий пикировщик, и ему едва удалось уйти.
Где-то ближе к горизонту мы видели схватки немецких самолетов со знаменитыми (и бессильными) нашими «ястребочками» – «Чайками»; их было мало, а немцы то и дело появлялись по всему небу. Были слышны и взрывы, но вдали где-то. Я решил, что летчикам, видимо, был дан приказ уничтожать колонны, движущиеся к фронту, и оставлять в покос отступающие: такой колонной, думал я, казались им мы. Колонна была очень растянута, и от нас хвоста ее было не видно.
К вечеру мы приехали на Волховстрой и улеглись спать на полу в пустых классах какой-то школы. Тут я из окна увидел первый авиационный налет. Вспыхнул яркий свет повисшей в небе осветительной ракеты, и затем началась бомбежка моста через Волхов – впрочем, как большинство таких бомбежек, безрезультатная.
Наутро нас повели куда-то строем. Шли мы по глубокой грязи. На каком-то бугре стоял человек с маршальской звездой защитного цвета на петлицах, с отвратительной злой мордой и что-то орал. По команде мы обернулись на него, отбивая шаг. Это был маршал Кулик, одна из самых мрачных фигур первых месяцев войны, ближайший помощник Берии по армии, а в то время командующий 54-й армией, будущим ядром Волховского фронта. Его появление всегда знаменовало расстрелы, разжалования и т. п., – но это узналось потом.
Нас привели на вокзал и погрузили в эшелон. Ехали мы в теплушках – известных в России «40 человек, 8 лошадей». По стенам были нары, в середине буржуйка, впрочем, помнится, не топившаяся. Останавливался эшелон где попало. Тут я впервые напился воды из канавы, с радужным отливом, и навсегда отбросил строгое мамино наставление: пить только кипяченую воду. Почему-то, как наденешь шинель, никакая хворь не берет – ни простуда, ни понос [246]246
Самодельная круглая жестяная печка с жестяной трубой, выводившей дым в окно.
[Закрыть].
Как мы миновали мост, я совершенно не помню, но должны были его миновать, так как ночевали на левом берегу Волхова и, наверное, там и грузились, а эшелон уходил на восток. Затем стояли, рывками двигались, опять стояли.
Помню, что один раз мы стали рядом со встречным эшелоном из одних открытых платформ, загруженных людьми – главным образом женщинами и детьми – с небольшими жалкими тючками. С кем-то из этих людей я разговорился и узнал, что они – беженцы из Лодейного Поля, и что финны вышли на Свирь: значит, железная дорога на Мурманск уже не действовала. Куда везли беженцев, было непонятно: Ленинград и так уже был переполнен беженцами из-под Пскова, Луги и других мест. Не менее непонятно было, куда ехали мы.
В дороге начали завязываться знакомства, хотя вес говорили очень мало. Рядом со мной оказался самый интересный из моих спутников, Давид Прицкср. К сожалению, он почти сразу начал пульку в преферанс со своим соседом с другой стороны, и она длилась до прибытия к месту назначения. Но я познакомился и с другими людьми. Я тянулся к тем, кто не матерился, поэтому круг моих знакомых был очень ограничен. Мат висел в теплушке постоянно – видимо, от мата люди чувствовали себя более мужчинами и военными.
Один из моих знакомых был маленьким, круглым, доброжелательным человеком, который оказался доцентом Политехнического института по фамилии Бать. Это был человек, обладавший свойством действовать на окружающих умиротворительно и успокоительно.
Другой, Янковский, был человек очень странный. Его специальностью было изобретение новых музыкальных инструментов, и он был научным сотрудником музыкального института, а эти изобретения были его научной темой. Он оказался вегетарианцем, что очень впоследствии осложнило его жизнь, – не только потому, что в каше, которую нам давали, по нашим прибытии на место стали иногда попадаться кусочки мяса.
Третьим моим собеседником был школьный учитель немецкого языка Альтшулср. Он был явно неглуп, но мало разговорчив. Никому не хотелось сообщать свои мысли, тем более что мысли были мрачные и поэтому опасные, а между собою мы были очень мало знакомы.
Омшанский был в другом конце вагона, с ним не поговоришь.
Был еще очень веселый рыжий бухгалтер. Он прежде заведовал финансовой частью чего-то и надеялся сохранить такое же положение на новом месте.
Был маленький человек с громадным носом. Когда он входил, то сначала появлялся нос, остальное много мозже.
Был еще элегантный сын известного литературоведа Евгсньева-Максимо-ва, с великолепной выправкой и весь в ремнях; чтобы сохранить свои хромовые сапоги, он надел на них галоши. Не доезжая Вологды, на какой-то станции, его узрел начальник эшелона и был глубоко возмущен галошами, накричал на Максимова, – и пришлось ему их снять.
В Череповце мы пересекли мост. В Бус, очень неприятном, грязном городке – грязнее даже Аткарска, что было для меня мерилом, – под проливным дождем собралось множество военных. Может быть, именно тут, а не в Волхове стоял на бугре Кулик? – Затем мы прибыли в Вологду.
…Перед 1981 Новым годом мне неожиданно позвонил Моисей Иосифович Бать. Меня не было дома, ему сказали, что я приду поздно. Он сказал совершенно в своем духе:
– Игорь придет усталый, и я не хочу его беспокоить.
Тем не менее я ему позвонил сейчас же, и мы хорошо потрепались по телефону. Очень было славно услышать его такой приятный грудной голос. Я ему коротко рассказал то, что помнил о первых месяцах своего путешествия – главным образом до того, как мы с ним познакомились Оказалось, что, в общем, наши воспоминания совпали, но в чем-то он помнил иначе. Я ехал, как уже сказано, в третьей или четвертой машине от начала эшелона, а Бать в одной из последних. Я переправился на другой берег Невы спокойно, а над ним пикировал «Мессершмитт». Не бомбил, видимо, потому что уже отбомбился в другом месте. Но самые последние наши машины таки попали за Шлиссельбургом под бомбу и погибли, – а я об этом не знал. Погибло человек тридцать.
Бать нарисовал мне еще один любопытный эпизод, который у меня совершенно выпал из памяти.
– Мы с Вами ехали в одной теплушке, но в противоположных углах. Во время продолжительной стоянки в Вологде подошел начальник эшелона и вызвал из теплушки Вас и меня. Мы вышли, и начальник нам сказал: «Вам приказано охранять платформу. Идите к седьмому отсюда вагону и охраняйте». Мы пошли в голову эшелона, поднялись на совершенно пустую платформу и начали ее охранять.
(Замечу, что для охраны у меня был пистолет, из которого можно было стрелять только с угрозой для жизни стреляющего, а попасть в кого бы то ни было вовсе невозможно. У Батя не было и пистолета. Я был длинный, худющий, а он маленький, круглый, почти как шарик. Итак, мы стояли в разных концах платформы и ее охраняли. Продолжаю рассказ Батя.)
– На платформе не было ничего, но, как сказано в «Дон Кихоте» на 199 странице: «Тот воин прославится, который показывает полное повиновение начальству». Наконец стало темнеть. Была середина сентября, темнело рано. Мне пришло в голову, что нам пора вернуться в теплушку. Вы согласились со мной, и мы, оставив свой пост, ушли, нарушив устав караульной службы. Там мы получили котелок каши и, наконец, поели. Всех водили обедать, а мы. охраняя платформу, остались без обеда.
Для Батя осталось загадкой, в чем была идея охраны пустой платформы. Я думаю, что идея была в том, что всякому эшелону полагалось иметь впереди или сзади зенитные орудия и, видимо, предполагалось, что мы будем охранять пушки или их погрузку. Однако, для нашего эшелона их не хватило, и мы поехали так, а о нас с Батем попросту забыли.
Кроме того, Бать рассказывал про бомбежку в Волховстрое (я запомнил только фейерверк), что она была очень сильной, все стены нашей школы, где мы находились, ходили ходуном. Я этого не упомнил. В остальном воспоминания наши совпали, видимо, мы все запомнили правильно.
Из Вологды мы поехали на север, то есть явно от фронта. Прицкер захватил с собой карманный атлас, и, посмотрев в него, мы убедились, что из Архангельска, куда мы, очевидно, ехали, действительно нет никуда дороги – тупик. Куда же направлялся штаб – это, с сопровождающими, около тысячи человек, – было неясно. Кругом на сотни километров без просветов тогда еще тянулся сплошной роскошный хвойный лес.
Не доезжая Архангельска, от станции Обозерская, мы повернули на запад по новой ветке, которой не было на карте и о которой никто не имел понятия.
Много позже выяснилось, что ветку только что построили. Она должна была соединить у станции Сорокской (г. Беломорск) линию Москва – Архангельск и линию Мурманск – Ленинград; строить ее начали едва ли не несколько месяцев или недель назад.
Строили Обозерскую ветку заключенные, без правильной насыпи, прямо по глубокому болоту. Поезд шел медленно, и колея следом за каждым поездом расходилась. Заключенные снова восстанавливали дорогу.
Даже названия станций в тундре на болоте были какие-то обескураживающие: Мудьюга, Воньгуда, Малошуйка…
II
Мы ехали от Обозерской до Сороки трое суток и прибыли туда 14 сентября. Там нас высадили и у вокзала построили.
Надо было всех нас накормить. Сухой паек уже с сутки как кончился.
Заместитель начальника эшелона привел колонну в пустой концлагерь. Пустой, но не мертвый – заключенные, видимо, были на работе. Страшные бараки, колючая проволока, вышки с вертухаями. Посреди площади в центре стояла золотарская бочка, накренившаяся в распряженной повозке и роняющая потеками свое содержимое, как сопли. Альтшулер показал мне на нее и сказал: «Вот символ нашей жизни». Чем нас кормили, не помню. Очевидно, баландой, и за счет заключенных.
Оттуда группами нас стали вызывать в город.
Город Беломорск [247]247
Город назывался с некоторых пор, как выяснилось, Беломорском, а станция была по-прежнему Сорока или Сорокская. Так было принято у железнодорожников: город Чкалов, станция Оренбург, город Красногвардейск, станция Гатчина. Сорока находилась недалеко от Устья знаменитого Беломорско-Балтийского канала, город и получил название «Беломорск», по-фински (финский в 1938 г. еще был одним из государственных языков Карельской АССР) Valkeameri («Белое море»); по-карельски (государственный язык Карело-Финской ССР после посадки всех финнов) он назывался «Беломорс».
[Закрыть]был весь деревянный: мосты, избы, заборы; дощатые тротуары, дощатые мостовые. Было в нем только три каменных двухэтажных дома: школа, управление лагерей и еще что-то, может быть, райком. Весь город был широко разбросан и располагался на островах, соединенных длинными деревянными мостами. Их было, говорили, не меньше полусотни, но один мост был самый длинный, чуть ли не с полверсты. Мосты переброшены были через широкую реку Выг, всю порожистую, с торчавшими то тут, то там из воды гранитными валунами. Река казалась блестящей, светло-голубой, и в ней отражалось изумительное зеленоватое и розовое северное небо. Но если зачерпнуть, вода была как из болота – коричневая.
Начальник эшелона, догадавшись, что в ближайшем к вокзалу каменном доме, издали возвышавшемся над хибарами, должно быть какое-то начальство, отправился доложить о прибытии. Там за столом сидел полковник, которому он и представился:
– Начальник штаба Карельского фронта полковник Такой-то! – Тот поднялся из-за стола и ответил ему точно таким же представлением:
– Начальник штаба Карельского фронта полковник Этакий!
Оказалось, что в Москве не понадеялись на то, что нам удастся выбраться из Ленинграда, и сдублировали состав штаба Карельского фронта у себя.
До тех пор наши штабы от Баренцева моря до Ладоги входили в состав Северного (т. е. Ленинградского) фронта. Но теперь они были отрезаны от Ленинграда финской армией, которая вышла на Онегу и на Свирь, и по приказу Ставки от 10 августа 1941 г. должен был быть сформирован отдельный Карельский фронт со своим штабом. Корельский перешеек [248]248
Чтобы избежать обычной путаницы, отмечу, что Карельский перешеек (т. е. территория между Выборгом и рекой Сестрой) к Карелии не относится.
[Закрыть], отошедший к нам после Финской войны 1939–1940 гг., оставался в составе Ленинградского фронта, а наш Карельский фронт распространялся на север Карельской (с недавнего времени Карело-Финской) республики и на Кольский полуостров. Командовал фронтом генерал-лейтенант Фролов.
Немцы вошли в Шлиссельбург буквально по нашим следам, и мы действительно легко могли и не проскочить. В течение всего нашего десятидневного пути мы не имели связи с Москвой, и она не имела вестей о нас [249]249
Это объяснялось неподвижным характером нашего фронта. Па других фронтах потери штабников были больше, хотя, конечно, не шли ни в какое сравнение с потерями в частях
[Закрыть].
Было решено дать людей в штаб нового фронта, расположенный в Беломорскс, и из московского, и из ленинградского эшелонов, а лишних людей отослать в армии и подчиненные им дивизии. Конечно, многие там и погибли, например, несомненно, погиб Омшанский, может быть, и Альтшу-лср – по крайней мере, я никогда больше ничего не слыхал о нем; потери среди работников штаба фронта были невелики.
Бать, Прицкер, Янковский, я и еще некий Бейлин оказались переводчиками 2-го отдела (т. е. развсдотдела) штаба фронта, в подчинении у капитана Б., кадрового военного. Во главе разведотдела стоял полковник Поветкин. Начальник высшего после Разведуправления Красной Армии разведывательного учреждения, он не только не имел ни малейшего представления о структуре немецкой армии, даже о немецкой солдатской книжке [250]250
Так у нас назывался Soldbuch – денежный аттестат, служивший одновременно и воинским удостоверением личности, единственный документ любого немецкого военнослужащего. В нем были названы имя и фамилия, возраст и место рождения и номер части. Эти сведения, и только эти, немецкий военнослужащий имел право называть в случае попадания в плен (нашим пленным разглашение и этих сведений было запрещено и рассматривалось как государственная измена).
[Закрыть], но и ни слова не знал по-немецки, да и в русском был не силен – писал «субота» через одно «б». В конце войны один западный корреспондент попросил у него автограф, и он сказал, что забыл его дома. Управляли делами фронта не самые просвещенные люди [251]251
На самом деле это объяснялось тем, что практически все командование Красной Армии, начиная с командиров дивизий (и соответствующего уровня штабных работников) и выше (а отчасти и ниже), было уничтожено в 1937–39 гг. За очень немногими исключениями, крупные военачальники и штабные работники 1941 г. были «выдвиженцами» из командиров батальонов и рот.
[Закрыть]. Мы не могли этого понять – ведь Германия давно была наиболее вероятным противником, – и не знали, как это себе объяснить – разве что за счет общей неграмотности политического руководства.
Перечисленные переводчики – Бать, Прицкер, Янковский, Бейлин и я – жили первое время в каменном здании управления лагерей. В нашей комнате было совершенно пусто. Спали вповалк. Дела не было. Постепенно приносили столы, стулья, военные карты, которые нужно было склеивать и наносить на них «разведобстановку» и ежедневно возобновлять.
Была хорошая возможность связаться со своими. Письма из армии шли по полевой почте, без адреса, с указанием только условного номера части («почтового ящика»). Конвертов, конечно, не было (вскоре их не стало и «на гражданке») – письма складывали треугольником. Но в Беломорскс существовала и гражданская почта, которая ставила на письмах штамп с надписью «Бсломорск – Valkeamcri», и тем самым мои могли узнать, где я нахожусь.
Куда писать? Я уже упоминал, что, когда наши эвакуировались, мы записали адреса наших знакомых в глубоком тылу, через которых надеялись связаться. Я написал в Свердловск на адрес Наташи Амосовой – и не ошибся: наши именно туда и попали, как и надеялись.
О чем писать? Где я нахожусь – этого писать, конечно, было нельзя. Я решил описать пейзаж: мне казалось, что это может успокоить моих, если они волнуются о моей судьбе. Ведь они и того не знали, что я в армии, а узнав, им было бы естественным представить, что я на переднем крае.
Деревянный город был очень красив. Каменные острова со скудной зеленью и широкая река, кое-где с гранитными порогами. Кругом тундра, полуболотистая, бурая, пустая – под удивительным акварельно-пастельным небом. Я сразу полюбил этот город. О нем я и написал своим, совершенно не догадываясь о том, как это будет принято, – не зная, что у них там в Свердловске; что там голод, что мальчик болен, и совсем не до пейзажей. Нам не дано предугадать…
Когда я отправлял домой первое письмо, то надо было сдать его на городской почте в окошко, – почтовых ящиков либо не было, либо я им не доверял. Стояла небольшая очередь. Расталкивая всех, через нее начал ломиться генерал. Девушка в окошечке его остановила, сказав ему, что генерал он в армии, а здесь он клиент, как все. Он поднял неприличный крик, заявляя, что он – Антикайнен, но и это не помогло.
Еще раз я видел его в развсдотделе. Это был руководитель партизанского движения в Финляндии и Карелии с 1918 г.
Считается, что Финляндия получила независимость из рук Ленина, и это так. Но это не мешало тому, что с нашей помощью там образовалась своя Красная Гвардия. Она потерпела там поражение, за которым последовали массовые расстрелы (причем погиб, между прочим, и замечательный писатель Мартти Лассила); но Антикайнен со своим отрядом отошел в Карелию, где продолжались бои до 1922 г. Антикайнен был героем известного тогда романа Геннадия Фиша «Падение Кимас-озсра» [252]252
Геннадий Фиш, которого я хорошо знал еще с Коктебеля, носил прозвище «писатель земли карело-финской» и служил, в чине трех шпал, в Беломорской фронтовой газете «В бой за Родину», встретив кого-либо из нас на мocтy или на улице, он брал за пуговицу и трогательно сообщал. «Я уже на 173 странице моего нового романа». – После войны я отдал ему часть своих киркенесских баек (см. главу 5) – все не отдал, пожалел. Еще часть я отдал Э.Казакевичу, который и меня самого и мою семью вывел в романе «Сердце друга».
[Закрыть]. Вскоре из Бсломорска Антикайнен был отозван в Москву – и не долетел: самолет погиб.
Днем мы ходили в столовую. Кормили нас пшеном с редкими кусочками солонины, которые Янковский, вегетарианец по соображениям гигиены, учитывая возможности солдата, с трудом заставлял себя есть и потом болел. Хлеба давали в общем достаточно. Голодали только гражданские, но не на наших глазах, да их и было очень мало и становилось все меньше – кроме заключенных.
А путь в огромный столовый барак и обратно вел по длиннейшему мосту через изумительной красоты реку Выг:
Водной гладью золотистой,
Бледной радужкой стекла
Переливчатой и чистой
Вся река полна была…
III
Между тем шла война. Нужно было начинать работать. Мы были переводчиками информационного отделения 2-го (разведывательного) отдела штаба Карельского фронта [253]253
Интересно, что в армии ни одного другого государства не было при разведывательной службе должности переводчиков: считалось само собой разумеющимся, что всякий разведчик знает язык противника, да и другие языки.
[Закрыть]. Всего нас в отделе было человек пятьдесят, и я не имею ясного представления о том, что они делали. Мне казалось, что они больше ходят к интендантам, выбивая там ремни и яловые сапоги. Но этого я наверное не знаю. Могу рассказать только о своем отделении. Мы, информационное отделение, были связаны не только со своим отделом, но и с 1-м, Оперативным отделом: мы поставляли данные для оперативных решений. Тем не менее, в разведотделе не было единой карты, где были бы отмечены и позиции противника, и наши: у нас отмечались только позиции противника [254]254
В частях на полковых картах наносились и разведывательные, и оперативные данные, но строго в рамках участка фронта части.
[Закрыть]. В оперотделе и у начальника штаба фронта была сводная карта, но как без нее обходился разведотдел – мне было не совсем понятно. Но и разведывательной обстановкой у нас занимались не мы – это происходило где-то выше нас. Я думаю, этим занимался старший лейтенант Задвинский, кадровый военный, красивый, со светлыми волнистыми волосами и голубыми умными глазами.
Начальник наш, капитан Б., был тоже по-своему красив, румян, подтянут – но только, в отличие от Задвинского, он был глуп – и этим похож на бесчисленное количество военруков, виденных всеми нами еще в Университете. Мы ему явно мешали, слоняясь без дела, изредка (и плохо) склеивая карты – и только. Но наконец откуда-то появился большой мешок трофейных писем. К нему нас и приставили. Одновременно нам отвели отдельную избу далеко от штаба, ближе к большому мосту.
Меня капитан Б. назначил начальником переводческой группы.
Нашей задачей было чтение немецких писем и документов с извлечением из них информации для разведки. Ценной информации было мало, если не считать общего впечатления о «политико-моральном состоянии» немецких частей и его постепенном изменении, но такие выводы – конечно, важные – могли быть сделаны лишь после длительного наблюдения над немецкой перепиской; пока чтение писем казалось мало осмысленным занятием.
Письма были солдатские и офицерские – австрийских горных егерей, воевавших против нас на Мурманском направлении, и летчиков; за очень немногими исключениями они были писаны от руки готическим шрифтом. Печатный готический я знал, а письменный читал скорее по догадке. В том же положении были Бать и Прицкер. Бать работал добросовестно и быстро, Прицкер и я – тоже. Труднее было Янковскому. Я давал ему только все самое простое.
С Бейлиным было труднее всего. Он был много старше нас всех, уже с сединой в голове. В письмах он ровно ничего не мог прочесть. Я спросил его, как он попал к нам. Он сказал, что надеялся в качестве переводчика попасть в тыл и считал, что, зная идиш, справится; поэтому (в отличие от Гриши Птицына) сказал в военкомате, что знает немецкий. Бейлину я давал только машинописные тексты. Такие иногда бывали у офицеров и летчиков. Однажды нашлась машинописная записка строки в четыре, и я с утра дал ее Бейлину. Днем мы пошли обедать. Вернулись – а Бейлин все еще читает. На мой вопрос говорит, что он вычитал кое-что пикантное. Беру, читаю, ничего не нахожу: «Дорогой Ганс, меня переводят в другую часть, оставляю тебе мой шлемофон. Ни пуха тебе, ни пера». Подпись. – Бейлин решил, что сокращение, означающее шлемофон, – F.T.Haube – это имя девушки, а выражение Hals– und Beinbruch означает… не знаю уж, что он решил.
Прицкер Бейлина разыгрывал, говорил: скоро нас переведут обратно в каменный дом. Этого Бейлин боялся ужасно, считая, что каменный дом будет несомненно главной мишенью бомбежки. В следующий раз Прицкер, возвращаясь из города, говорил ему: есть сведения, что нас оставят в избе, но Бейлина переведут в каменный дом. Бейлин начинал волноваться и умолял Прицкера сказать начальству, что он плохо знает немецкий язык.