Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 44 (всего у книги 70 страниц)
Борис Борисович мне объяснил, что в Армении русские только кондукторши, проститутки, милиция и НКВД. Это было неточно, потому что проститутки были и армянки тоже, и среди милиции начали уже появляться армяне. Зато в Ереване и его окрестностях было много азербайджанцев. Дело в том, что с 1724 по 1828 г. Эривань была столицей тюркского Эриванского ханства, [210]210
С последним ханом я познакомился лет десять спустя в Баку. Он ходил по городу и жаловался: «Десять тысяч заплатил за докторскую диссертацию – а Высшая аттестационная комиссия провалила!»
[Закрыть] армян тут много вырезали, и их всегда было гораздо больше в Тифлисе (больше, чем грузин – после кровавого персидского погрома 1795 г.). [211]211
Персы тогда изнасиловали всех женщин Тифлиса, которых смогли схватить, и каждой подрезали ахиллово сухожилие, чтобы все вечно знали, что женщина побывала под персом
[Закрыть] В Ереван армяне стали съезжаться после бегства их из Турции от резни 1915 г., а потом из Тифлиса, из Нахичевани Ростовской, из Москвы и т. д. – когда Ереван стал столицей Армянской республики.
От конечной остановки трамвая нужно было идти по жаре пешком. Рядом с городищем лежала маленькая азербайджанская деревня, с домиками из сырцового кирпича и почти слепыми стенами; ее кладбище (необработанные грубые вертикально поставленные камни без надписей) находилось на склоне Кармир-блурского холма. От городища деревню отделяла тенистая рощица фруктовых деревьев, где бежала чистая вода для его орошения, и было видно, как от воды все дивно зеленеет, а отойти на шаг – растрескавшаяся серая сухая, бесплодная земля, лишь кое-где колючки или полынь.
За рощицей простиралась большая плоскость городища – сухая земля, мало покрытая даже полынью, забросанная камнями. Справа возвышался собственно холм Кармир-блур – отчетливый, явно скрывающий под собой большое здание. На его правой вершине высилась разрушенная средневековая церковка.
В центре плоской части городища уже велись работы под руководством Е.А.Байбуртяна и Каро Кафадаряна. Был вскрыт фундамент дома; от стен не сохранилось ни следа, и утвари никакой найдено не было – только бесформенные обломки черепков. Накрапывал легкий дождичек из набежавшей тучки; но скоро прошел.
Так как у меня не было пока никакого определенного дела, Борис Борисович позвал меня подняться с ним на главное городище. Под ногами, окаймляя городище, быстро бежала по каменьям неширокая Занга; [212]212
Её называют также Зангу, или Раздан Лрчяпс счшают, что Раздан – это по-армянски. Слово это, однако, среднеиранское.
[Закрыть] за ней опять виднелся низкий скальный обрыв и затем степь. В небе опять висел белый Арарат, а в противоположном краю неба – менее эффектный многоголовый белый Арагац, синим абрисом снизу касаясь горизонта. И эта сухая, с горьким незабываемым полынным запахом серо-желтая степь, чуть на шаг отойдешь от воды, и эта яркая зелень, где есть вода, и это глубокое синее небо, и эти величественные древние шапки гор, так же глядевшие на колесницы урартских царей, как теперь они смотрят на нас, говорили о том, что современность, Европа, Россия остались где-то далеко. Я пришел, наконец, на мечтавшийся мне Древний Восток. Мы стояли наверху городища, и Борис Борисович показал мне, где за рекой, вдоль нее, проходит канал, проложенный, вероятно, еще урартами.
Я взглянул под ноги и обратил внимание, что на сухой земле холма видны чуть более темные длинные прямоугольные пятна; они как будто окружали большие светлые прямоугольники. Я обратил на них внимание Бориса Борисовича и сказал:
– Это похоже на план здания.
Так оно и было: середины комнат строения, скрывавшегося под холмом, заполнял завал от обрушившихся стен из сырцового кирпича, а части самих стен стояли и задерживали влагу, успевшую относительно более рыхлым завалом испариться под жарким солнцем. Так это вскоре объяснил мне Борис Борисович, а сейчас он молча взял камушек и стал оконтуривать чуть влажные тени на земле; и я тоже, чуть поодаль от него. Оба мы зарисовали получавшийся план.
Через полчаса мы сверили, что у нас получилось: наши планы, охватывавшие шесть-восемь продолговатых комнат с толстыми стенами, совпали; только у меня в части холма ближе к реке получился еще причудливый план каких-то мелких помещений. Борис Борисович сказал, что таких помещений не может быть и что я вижу больше, чем можно углядеть на самом деле. Однако же почти через тридцать лет и эти помещения нашлись.
Спустившись на плоскость, Борис Борисович немедленно прекратил работу над фундаментами городских домов: под холмом, во всяком случае, скрывались хоть, может быть, и небольшие, но настоящие стены; именно здесь был найден и фрагмент надписи. Холм был разделен между двумя экспедициями: более высокая часть, дальше от древнего города, вокруг руин церковки, была отдана Каро Кафадаряну и его бригаде, [213]213
У Каро был один научный сотрудник, который мне почему-то почти не запомнился, и женщина-фотограф, про своеобразные ласки которой мне вечером, делясь своими любовными похождениями, рассказывал один участник экспедиции Я не видел, чтобы Каро вел записи
[Закрыть] более низкую, в сторону древнего города – именно там, где мы обнаружили теневой план, – Борис Борисович взял себе и своей бригаде, включавшей Байбуртяна и меня.
Борис Борисович поставил нас обоих у крайнего от склона холма теневого прямоугольника: Байбуртяна извне его, меня – внутри; сам он с рабочими копал следующий прямоугольник. Рабочие у нас были частью армяне – они работали, кроме одного большого мальчика, не знавшего ни слова по-русски, [214]214
Впрочем, когда он откопал большущего скорпиона, он долго материл его вполне правильно по-русски. армяне нередко ругались по-русски.
[Закрыть] невнимательно, обрез получался осыпающийся; отчасти же они были кубанские казаки, бежавшие в Армению от голода 1932 года; эти работали споро, чисто, никогда не зарезали сырцового кирпича стены, которую мы старались обнажить. По понятным причинам армяне работали у Каро, на вершине, где он рыл громадный и археологически довольно непонятный котлован, и отчасти у Байбуртяна; у меня, самого неопытного, работали казаки.
Мы старались углубиться сразу по всей площади раскапываемой комнаты, в отличие от Каро, который пытался сразу углубиться как можно более в одной точке – с риском нарушить возможные культурные слои. Я то и дело распрямлялся, оглядываясь на волшебное зрелище, окружавшее нас: белый конус Арарата, белые зубцы Арагаца, зеленые полоски вдоль реки и внизу, за кладбищем, и серо-желтая, желтая, дышащая полынным духом сухая полупустыня кругом. Темноголубос небо жгло нестерпимо, то и дело кто-нибудь из рабочих сбегал вниз к роще и ручью с кувшином за водой. Джур чка? («воды нет?») были первые выученные мной армянские слова.
Зато как рады мы были обеденному перерыву, когда мы спускались в тенистую рощу, на мягкую травку под сенью абрикосовых деревьев, где Вообще уже жарился шашлык для всех и лежали груды винограда и тонкие листы лаваша.
В раскопе сырцовая внутренняя стенка обнаружилась легко; завал осыпался сам от близкого к стене удара лопатой, и почти не приходилось прибегать к щетке. Поэтому задача моя была несложной: я сидел во все углублявшейся яме с совком и щеткой, следя, чтобы рабочий не «зарезал» стенку (как это происходит, я наблюдал на чьем-то чужом раскопе – кажется, у Каро: вещество завала и вещество стены – одно и то же, необожженная спрессовавшаяся серо-желтая глина, поэтому нет ничего легче, чем копнуть стену – но тогда на обрезе ясно выявляются швы между сырцовыми кирпичами). Кроме того, я должен был перебирать отвалившуюся сухую глину в поисках возможных мелких находок. Ведь предсказать глубину раскопа было невозможно: на лучших городищах Месопотамии высота сохранившихся стен редко превышала полтора-два метра, на нашем нижнем городище сырцовых стен и вовсе не сохранилось. Все ждали пола. Но раскоп углублялся все более, открывавшиеся стены росли все выше, а находок не было. Наконец я нащупал пол на глубине четырех метров. Пол был пуст. Борис Борисович велел мне закончить расчистку комнаты и перейти к Байбуртяну, к внешней стене, где положение казалось более интересным.
Байбуртян работал у стены, не только внешней по отношению к «моей» комнате, но, очевидно, вообще у внешней стены огромного здания – или зданий, – что скрывал холм Кармир-блур. Свое название – по-армянски «Красный холм» – он приобрел от красного цвета осыпи над речным обрывом – явного следа сильного пожара, обжегшего в этом месте сырцовые стены. Но с нашей стороны следы пожара мы нашли не сразу.
На раскопе Байбуртяна ниже рядов кирпича сырца обнаружился высокий цоколь, сложенный из дикого камня, сцементированного глиной. Скоро мы здесь работали все трое – слева Б.Б., подошедший в конце концов к боковому входу из города в цитадель, которую мы раскапывали (он же проследил следы каменного фундамента стены вокруг почти всего городища); в середине работал Е.А., справа я. На стыке участков Б.Б. и Е.А. в обмазке цоколя стены обнаружился наконечник впившейся здесь скифской стрелы. Б.Б. очень обрадовался этой находке: наряду с Урарту, он занимался и скифами, и связи их с урартами были для него особенно важны. Эта стрелка и еще некоторые находки убедили его в том, что именно скифы взяли Кармир-блур и разрушили Урарту; это осталось его твердым убеждением. Я был не так уверен в этом: ведь Геродот рассказывает, что у скифов стрелковому делу учились мидяне и персы, и по данным как Геродота, так и Библии, да и по ассирийским, выходило, что скорее это мидяне разрушили Урарту.
Несколько ниже почти одновременно Байбуртян и я обнаружили вдоль внешней стены слой обгоревших веток или хвороста. Аккуратно сняв его, мы начали наконец находить мелкие вещи, неразрушенную посуду.
Был как раз день выдачи зарплаты рабочим, и Борис Борисович уехал с раскопа в город за деньгами. Мы же, продвигаясь с Байбуртяном навстречу друг другу, обнаружили небольшой очаг со сложенными около него обугленными дровами; нам стало ясно, что вокруг внешней стены здания внутри крепостной ограды – очевидно, во время осады, – сооружались временные жилища, крытые хворостом: может быть, жилища горожан? Может быть, город уже был взят врагами, а крепость еще держалась? Стрелка, вонзившаяся в стену, была выстрелена со стороны города, а не извне его. Эти догадки, которые все мы разделяли, подтвердились в следующую кампанию, когда за углом той же внешней стены были найдены скелеты убитых, а в одной из внутренних комнат – скелеты лошадей, взбежавших, как думает Б.Б., из двора вверх по пандусу и провалившихся через горящий потолок здания.
Этого мы еще не знали; но зато тут же рядом с очагом мы нашли горшок, точно такой, в каком по русским деревням варят пшенную кашу в русской печи, на три четверти полный зернами ячменя – равномерно обуглившимися от жара и от времени, но совершенно целыми; а рядом с горшком из земли вышла большая деревянная ложка – тоже точно такая деревянная разливательная ложка, какие можно видеть в деревнях, да в прежнее время и в городских кухнях: даже с крючковидным кончиком на рукоятке, чтобы вешать на стенку.
Весть об этой находке быстро разнеслась по раскопу; все сбежались; мы с гордостью показывали нашу ложку. И вдруг на наших глазах она начала как бы таять; ее края обвалились. Мы скорее закопали эту ложку в сырую землю. Тут над нами на холме появился Борис Борисович.
Он имел обыкновение при виде плохой археологической работы кричать «Рассамы!» – в честь раннего (XIX века) месопотамского археолога-кладоискателя, загубившего немало городищ. Но теперь, узнав про ложку, он ругался гораздо хуже, и тут же уехал в город за бинтом и парафином.
Никто не ждал находки дерева – в раскопках Месопотамии и Хеттского царства дерева никогда не находили, и все считали, что оно может сохраняться только в сухом климате Египта. Мы, конечно, наткнувшись на ложку, должны были немедленно прекратить копку, – но ведь и у Б.Б. не было никаких подручных средств на случай находки деревянных предметов. Ложка хранится теперь в Эрмитаже, но увы, уже не такая целенькая, какую видели мы.
С раскопа мы разъезжались усталые и в приподнятом настроении. Все разъехались кто куда – мы с Борисом Борисовичем в наш гостиничный номер, к ужину «малой кашей» или в ресторане (все-таки) и к заслуженному отдыху. Борис Борисович садился за свой экспедиционный дневник. Все, что находила его экспедиция – стены и вещи, их точное расположение, – Борис Борисович точнейшим образом записывал на месте своим четким почерком и аккуратно зарисовывал, а потом еще подводил итоги работы в дневнике. Но иногда он справлялся с этим быстро, и тогда он тащил меня в гости к Николаю Михайловичу Токарскому. Я бы охотнее пошел к Байбуртяну – он мне нравился своей мягкостью и спокойствием, какой-то внутренней интеллигентностью. Но он меня не звал, и, я знаю, он спешил к жене, которую очень любил. [215]215
Е.А.Байбуртян был вскоре арестован и погиб
[Закрыть]
Байбуртян сравнительно недавно приехал в Ереван из Ростова-на-Дону и рассказывал забавную историю про свою поездку. Жена его очень огорчалась отъезду из знакомого Ростова в незнакомую и фактически совершенно чуждую среду – в Ереван, и плакала в вагоне; Е.А. обнял ее и пытался её утешить. Увидев эту картину, проходивший мимо проводник-грузин крикнул ему:
– Нэ смэешь! Нахал!
Токарский был полуархитсктор, полуархсолог, занимался историей закавказской средневековой архитектуры и несреднс пил. Этим мы и занимались по приходе к нему на квартиру. Токарский жаловался Борису Борисовичу на то, как несправедливо поступают с ним армяне, всячески оттесняя его; назывались знакомые им обоим имена и обстоятельства, а я скучал и без конца ставил на патефон пластинку:
Вдоль по улице метелица метет,
За-а-а метелицей мой миленький идет:
– Ты посто-ой, посто-ой, красавица моя,
Дай мне наглядеться, радость, на тебя.
В октябре мы вернулись в Ленинград.
V I
В октябре 1939 г. в газетах были опубликованы сообщения о переговорах с Финляндией по поводу обмена территорией – она должна была отдать нам Выборг и Карельский перешеек (с мощнейшими укреплениями «Линии Маннсргейма» (считалось, что они грозят обстрелом Ленинграду), а мы ей – большой кус Карельской АССР, в основном болота. Финляндия не соглашалась, на границе начались перестрелки, а 30 ноября была объявлена мобилизация Ленинградского военного округа, в ночь на 1 декабря началась Финская война. Ленинград был затемнен; уличные огни погасли, в подворотнях ввинтили синие лампочки, на окнах, до сих пор сиявших по всему городу одинаковыми оранжевыми абажурами (других не было в продаже), было вслено завести шторы.
Конечно, среди преданных, честных комсомольцев было много добровольно кинувшихся на войну – таких как поэт Павел Коган, автор знаменитой «Бригантины», и другие молодые комсомольцы Литературного института (был создан специальный институт по писательской подготовке). [216]216
Мне-то казалось, что писателя должна учить жизнь.
[Закрыть] Мишин аспирант Леня Бретаницкий не пошел в армию лишь по очень сильной близорукости. Но в нашей компании, хотя среди нас были партийцы Выгодский и Бабушкин, финская война не вызвала энтузиазма – что-то она мало походила на оборонительную, и тот самый Яша, который так рьяно рвался на Испанскую войну, сейчас не торопился пойти на Финскую.
Хотя считалось, что на войну мобилизован Ленинградский военный округ, но вокруг нас почти не слышно было о мобилизации – во всяком случае, студентов и аспирантов не брали. Зато шли эшелоны на фронт откуда-то издалека.
Из Териок (быстро занятых нашими войсками) был получен «радиоперехват» – образовалось «Народное правительство Финляндии» во главе с коминтерновцем Отто Куусиненом; оно предложило текст мирного договора с СССР, который должен был быть ратифицирован после вступления Красной армии в Хельсинки. Карельская АССР была срочно превращена в Карело-финскую союзную республику. Это было важным симптомом: в своей речи по поводу новой конституции Сталин определил, какая республика может стать союзной, то есть конституирующей Союз Советских Социалистических Республик, – а именно, если местная национальность составляет в ней большинство [217]217
Сейчас (1986 г.)это уже неверно в отношении Казахстана, и в ближайшее время станет неверно в отношении Латвии.
[Закрыть] и если она граничит с иностранными государствами, а потому может осуществить свое неотъемлемое право (!) выхода из состава Союза. В Карелии, конечно, русских было много больше, чем карелов, а все почти финны были схвачены (а финнов было там довольно много – это были частью отошедшие сюда бойцы потерпевшей поражение в 1922 г. финской Красной армии, частью коммунисты – реэмигранты из США). Значит, ясное дело, готовилось слияние Карелии с Финляндией в составе СССР.
Между тем мы уложили полмиллиона солдат и не продвину.ись дальше Выборга, и в конце концов должны были заключить мирный договор. Выяснилось, что наша армия вооружена и воспитана все еще в духе гражданской войны. (Как пели в песне: «Ведь с нами Ворошилов, первый красный офицер»). Мы не знали, что есть минометы, снайперские винтовки, противопехотные мины, мощные оборонительные линии типа маннсргсймов-ской; и что нельзя воевать зимой в шинелях. Но мы, я и мои друзья, хотя и понимали, что здесь мы промахнулись, но все же были уверены, что в большой войне опыт войны финской и предшествующих серьезных столкновений с Японией (озеро Хасан, война на Халхин-голе, в Монголии), из которых, как кажется, мы вышли с честью, будет учтен надлежащим образом.
Франция и Англия поддерживали финнов против нас (по той причине, что мы-то были в фактическом союзе с гитлеровской Германией). Это была почти чисто словесная помощь, но нам казалось – в соответствии с официальной точкой зрения, – что империалисты (Франция, Англия и Германия вместе с её «осью» – Италией и Японией) смогут договориться между собой. Однако война мыслилась так, как она шла в Западной Европе: мощное танковое наступление и, прежде всего, бомбежки городов. То обстоятельство, что мы заключили с Германией пакт о ненападении, рассматривалось как тактическая уловка, позволяющая нам подготовиться, а сама неизбежность войны была нам ясна. Мы допускали, что воевать придется со всей Европой, но танковыми колоннами.
На финскую войну ушло много добровольцев из молодежи, в том числе интеллигентской, но моих друзей это не коснулось. Финская война была для моего круга непопулярной. Хотя необходимость лучшей защиты Ленинграда была сильным доводом, но к финской (так называемой «Зимней») войне отношение было двойственным. Комсомольская интеллигенция, воспитанная на Багрицком («Если надо убить – убей»), на Фадееве и т. д., безоговорочно приняла объяснение, что Финляндия нам грозила, что ее пушки нацелены на Ленинград и, попав в руки империалистических держав, испепелят его; что она отказалась от уступки равноценной нашей территории и спровоцировала военные столкновения на границе. Поток добровольцев был велик. Но все же это было совсем не то, что бесспорная для нас справедливость войны в Испании; нельзя было отделаться от мысли, что безнравственно большой державе, да еще после сотен мирных заявлений («Чужой земли не хотим»), нападать на маленькую, что это агрессия в точном соответствии со знаменитым определением, изложенным Литвиновым в Лиге Наций и принятым многими государствами. В правдивость газетных утверждений, будто Финляндия напала на СССР, верилось с трудом. А кто разбирался лучше в политике, экономике, географии и просто обладал здравым смыслом (это всегда очень незначительное меньшинство), понимали, что Карельский перешеек – житница Финляндии, а на предлагавшейся в обмен территории растет одна клюква, что Выборг не менее важен для Финляндии, чем Ленинград – для нас, и что укрепления линии Маннсргейма, на десять метров врытые в землю и залитые бетоном, в 60–80 км от Ленинграда, с артиллерией дальнобойностью в 20–25 км, не угрожали Ленинграду обстрелом, а были созданы для защиты от нас – и оправдали себя.
Мы и мои друзья понимали это не совсем ясно. «Оборона от нас» казалась нам дичью, абсурдом – ведь мы за мир, против экспорта революции! Утверждать, что кому-то надо было обороняться от нас, казалось так же бессмысленно, как «агитировать за Советскую власть». Был такой идиом: «Не агитируй меня за Советскую власть», в смысле – не ломись в открытую дверь. Все это повторяли.
Но финская война озадачивала, по меньшей мере. А тут еще явно липовое народное волеизъявление в государствах Прибалтики (после ввода туда наших войск) – для обороны их от Германии. Значит – Германия потенциальный враг? Но только что был раздел Польши между нами и Гитлером. В головах было смятение.
Прибалтика была наглухо закрыта для советских граждан, и вообще эти районы оставались как бы за границей. Даже коммунистов Западной Белоруссии, оказывается, не пускали в советскую Белоруссию (и наоборот). Все это походило на аннексию. Захват земли нас беспокоил. Хотя мы допускали, что война с финнами обеспечивает безопасность Ленинграда, но воевать в Финляндии нас не тянуло.
Конец войны в 1940 г. был относительно благополучен для Финляндии, и она не была захвачена. Кровопускание кончилось. Временно налаженные отношения с Германией отстраняли немедленную опасность войны, но наиболее разумные – к которым я должен отнести и нашу компанию – как я уже упоминал, предполагали, что осенью 1941 г. она разразится. Поэтому начало ее не было для нас ударом с неба, как для многих. Но о войне с Германией думалось в понятиях, выражавшихся Сталиным и Ворошиловым, сводившихся к фразе: во-первых, «мы войны не хотим, чужой земли нам не надо, своей земли ни пяди не отдадим» и, во-вторых, что мы «могучим ударом» перенесем войну на вражескую территорию. До 1937 г. этот расчет, возможно, и имел некоторое основание – то есть до того, как был уничтожен весь высший командный состав армии (о чем мы не знали, да и никто не знал из гражданских) и были распущены танковые корпуса, подготавливавшиеся маршалом М.Н.Тухачевским, и что между тем Ворошилов и Буденный настаивали на развитии конницы – как будто лошадь может противостоять танку.
А немецкая армия за то же время стала гораздо сильнее. Но мы не знали о состоянии нашей армии и все еще полагали, что будут встречные танковые бои. Не знали и того, что оборонительные сооружения на старой границе снесли, а на новой не построили, – боясь «спровоцировать» Гитлера, который тем временем уже с конца 1940 г. подводил войска не только к этой границе, но и к финско-советской.
А что касается бомбежек, то мы думали прежде всего о Лондоне: бомбежка Лондона была тяжела, но все-таки город жил и работал.
Еще один маленький эпизод. Уже к концу финской войны мне вдруг позвонил мой брат Миша и вызвал меня к себе. Он тогда разошелся со своей' первой женой, а со второй никак не мог сойтись, там тянулась сложная романтическая история. Жил он в огромной пустой комнате в Ламоттовском павильоне Эрмитажа. Туда он меня и вызвал.
Когда я пришел, он сказал, что ждет особу, которая позвонила и сказала, что придет к нему по важному делу, и чтобы он вызвал и меня. Через короткое время раздался звонок, и вошла очень интересная молодая дама, черноволосая, крупная, решительного вида, на груди у нее был орден «Красной Звезды». После войны этот орден носил каждый третий, а тогда он был большой редкостью. Поэтому женщина с военным орденом производила сильное впечатление.
Дело же у нее было следующее. Спросив нас, верно ли, что мы можем говорить по-норвежски, как норвежцы (что мы подтвердили), она сказала, что через Скандинавию готовится оказание англо-французской помощи Финляндии, и нам очень важно знать, что там происходит, особенно в гражданском, финансовом, а не военном мире. Поэтому нам предлагается пройти некоторые курсы, и затем мы будем отправлены в Норвегию на английском или американском пароходе. Там мы должны выдавать себя за американских миллионеров, сорить деньгами и выполнять задание, которое нам будет поручено.
Мы были ошарашены и не пришли от этого в большой восторг, сказав, что норвежско-американский акцент очень типичен и мы не можем его имитировать. Многие норвежцы проводят молодость в Америке и прекрасно отличают американцев от неамериканцсв. Это будет несерьезно.
Тогда она сказала: «Вы можете быть австралийскими миллионерами, этот акцент они не знают».
Разговор продолжался довольно долго, и хотя мы и отверчивались, он пробудил в нас жилку авантюризма; мы были молоды, и поехать со шпионским заданием, выдавая себя за австралийских миллионеров, было любопытно. Главное, отказаться на том основании, что это страшно и опасно – перед женщиной с военным орденом, было ужасно неудобно. Когда мы заикнулись, что, конечно, кончим в тюрьме, то она сказала, что в шведской тюрьме отсидеть два-три года – пустяк, а потом нас выменяют. Когда она ушла, мы обсудили её предложение и сказали себе, что после того, как мы побываем в Швеции, нас возьмут под такое наблюдение со стороны собственной государственной безопасности… Во всяком случае, решительного «нет» мы не смогли ей сказать. Но тут кончилась финская война, и вопрос отпал сам собой.
На Новый год мы, как и в предыдущий, ссорились с Ниной: я считал, что я должен его встретить с мамой, которая одна, только с Татой и Алешей, а Нина тогда говорила, что ее мама тоже одна. Теперь Я.М. был дома, но Нина все же не хотела, чтобы я шел встречать Новый год к маме. Не помню, как мы порешили, – но потом, как обычно, поехали к Шуре Выгодскому и, как обычно, пили, «чтобы не было войны». Мировой войны, конечно: «малая» – не очень малая – война уже шла. Пили мы в этой компании только на Новый год и то чуть-чуть – в других случаях не было ничего крепче чая.
На Скороходовой обстановка стала чуть-чуть спокойнее. Мама работала библиотекарем в своем Первом медицинском институте и очень увлеклась своей работой, стараясь заглушить свой ужас и устремив все мысли на встречу через десять лет. Тата смирилась со своей судьбой. Бусыга (Андрюша) рос и радовал бабушку (никогда не поминал ни отца, ни деда, и это казалось странным – хотя потом, уже взрослый, говорил, что дедушку помнил очень остро). Алеша написал сценарий о военно-морской войне Советского Союза и даже получил поощрительную премию. В Политехническом институте он получил разрешение писать дипломную работу по корабельным турбинам.
Однажды он вдруг пришел ко мне на Суворовский, что случалось не часто, и принес мне кипу своих новых, не известных мне стихов с просьбой спрятать. [218]218
К сожалению, они погибли у меня на квартире во время блокады;
[Закрыть] А через несколько дней было сообщение, что Алеша женится. Невеста была его одноклассницей, по имени Нина Луговцсва, коротенькая девушка с выразительными карими глазами и зачесанными назад волосами; она оказалась лучшей из маминых невесток.
Алеша, Нина и вторая пара, тоже из их школы – Фима Эткинд и Катя Зворыкина, и третья – Леня Салямон и Гета Волосова – вместе проводили свой медовый месяц на станции Лисий Нос, у Мадлсны Геральдовны Меллуп, более ранние, детские стихи сохранились.
Фиминой (и университетской) преподавательницы французского языка, женщины весьма замечательной; я знал её немного через дочку, дружившую с Наталкой Кавун и Надей Фурсенко. Другая ее дочь, Ремочка, была тоже человек весьма замечательный и привлекательный. Молодым у Мсллупов определенно было хорошо. Алеша смирился с Катей Зворыкиной, на которую он очень сердился за разрушение тройственного союза друзей (Алеша, Эрик Найдич и Фима), чему была посвящена сатирическая «гомеровская» поэма «Катериниада» (гомеровская потому, что описывала гекзаметрами гнев и даже рукопашную драку героев).
А Миша, когда я его в очередной раз навестил, заявил мне, что он вступает в партию.
– Ты не можешь, – сказал я ему, – вступить в партию, у которой руки по локоть в крови твоего отца. – Он отступился. Я почувствовал влияние честолюбия Евгении Юрьевны – которая в конце концов и добилась своего, когда я не мог больше оказывать на Мишу влияние. Она видела его мысленно не ниже чем членом-корреспондентом, а беспартийный член-корреспондент Академии наук стал уже редким явлением.
Уже после Нового 1940 года я опять как-то зашел в Ламоттовский павильон к Мише. Он был встревожен и сказал мне, что его вызывали в Большой дом к следователю. Я сказал:
– Наверное, как и меня, свидетелем по чьему-нибудь делу? Миша сказал, что это дело его не беспокоит, но попросил зайти к нему назавтра во второй половине дня – узнать, что и как.
– И, пожалуйста, – сказал он, – ты будешь на Скороходовой? Если можешь, принеси мне мою виолончель.
Алеша давно уже перестал играть на скрипке, хотя мама бережно хранила и скрипочку, и подушечку к ней; но Миша до недавнего времени – до папиного ареста – продолжал играть на виолончели.
На другой день я тащу виолончель по темному подъезду Ламоттовского дома. Миша, видно, услышал мои шаги и открывает мне дверь; стоит в дверях.
Я протягиваю ему виолончель и вижу выражение ужаса на его лице.
– Папа умер, – говорит он.
Я вхожу,'ставлю виолончель в угол и спрашиваю:
– Что это ты говоришь?
Не отец мой в это время умер – он умер еще прошлой осенью, – умерла мучительная, неверная надежда.
Миша рассказывает, что он пришел к следователю – у того «была ко мне одна просьба» (он не сказал, какая – вербовал в стукачи? Возможно).
– Он мне сказал, что от этого будет зависеть папина судьба. А потом сказал: «Подождите немножко» – и вышел. Через несколько минут возвращается и говорит: «Я должен Вас огорчить, Ваш отец скончался».
– И с этим ты и ушел? – С этим и ушел. Он назвал мне день. – (Эту дату Миша тогда мне назвал, но я ее не помню – знаю только, что в официальной справке, полученной мной в 1955 году, дата стояла другая. [219]219
Редко кому сообщалась истинная дата – эти даты, может быть, не всегда и фиксировались. Причиной смерти в моей справке 1955 г была обычная «сердечная слабость»
[Закрыть] Для меня дата смерти отца – 26 октября 1938 г., день, когда он выбыл из «Крестов»).
Мы договорились, что не скажем не только маме, но и вообще никому, чтобы до нее не дошло. Я почувствовал, что надо хоть куда-нибудь, но вон – опять выехать, как тогда в Аше. Но надо было продолжать жить.