355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дьяконов » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 50)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:58

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Игорь Дьяконов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 70 страниц)

– У нас есть сведения, что на нашем фронте появились части, сформированные из чехов. Вам приказывается разыскать в городе человека, знающего чешский язык, чтобы мы могли выпускать листовки на чешском языке. Выполняйте.

Я был ошарашен таким приказом. Беломорск был захолустным городом, в лучшие времена здесь едва ли было 10 тысяч жителей. Сейчас почти все они эвакуировались, и избы либо пустовали, либо были заняты военными учреждениями. Среди военных если и имелись люди со знанием иностранных языков, то все они были на учете. Приказ тем не менее надо было выполнять. Я ушел в город и зашел там в Отдел кадров – этот отдел ведал командирским составом. Попросил там данные о знающих иностранные языки – знающих чешский не оказалось. Затем пошел в отдел комплектования, где были сведения о рядовых, – там вообще ничего не удалось найти. Оставалось спрашивать на улице. Останавливать людей странным вопросом было небезопасно, по тем временам легче легкого могли принять за шпиона. Но поскольку военных я проверил, надо было все-таки браться за штатских. К Новому году в городе оставались только две категории гражданских: если они шли строем и под конвоем, то это были заключенные (концентрационные лагеря не были вывезены); если шли в одиночку и без конвоя, то это были министры: в Беломорск из Петрозаводска приехало правительство Карело-Финской союзной республики. Когда нашей типографии понадобился новый приводной ремень для плоскопечатной машины, мы столкнулись с министерствами. Для получения ремня надо было обратиться в Министерство какой-то промышленности Карело-Финской ССР. Я нашел избу на «Солунинской улича», где на двери была приколота вырванная из клетчатой тетради бумажка с надписью чернильным карандашом, что это и есть искомое министерство. Оттуда получил лично от министра [264]264
  Нормально штат министерства состоял из двух лиц министра и секретарши.


[Закрыть]
другую желтоватую бумажку, исписанную таким же чернильным карандашом, по которой должны были отпустить приводной ремень.

Не исключено было все-таки, что, кроме зэков и министров, на улицах Беломорска можно случайно натолкнуться на еще каких-нибудь штатских. Вот я и стал их останавливать в вечерней мгле на участке от станции Сорока до каменного дома нашего штаба фронта. Всем задавал один и тот же вопрос:

– Не знаете ли Вы кого-нибудь, кто бы знал чешский язык? Занятие мое казалось совершенно бесполезным, но, к моему удивлению, от третьего или четвертого человека я услышал, что кладовщик станции Сорока знает все языки и среди них, может быть, и чешский. Мне назвали фамилию кладовщика, и я пошел его искать.

И нашел. Это был пожилой человек. Я спросил его:

– Правда ли, что Вы знаете чешский язык? Нам нужен человек со знанием чешского языка. Он сказал:

– Да, я знаю чешский язык.

Я стал расспрашивать его, как это получилось. Выяснилось, что он был из Западной Украины, жил где-то подо Львовом. Говорил он вроде бы по-русски. С 1939 г. стал советским гражданином. В те годы за опоздание на службу или работу свыше 20 минут или за три любых опоздания в течение одного месяца гражданин СССР попадал в тюрьму на 3–5 месяцев, а иногда, ввиду переполнения тюрем, его сразу пересылали в концлагерь. Тот лагерь, который находился в Беломорске, в немалой мере был заполнен такими опоздавшими. Кроме кладовщика с чешским языком, оттуда же были почерпнуты два переводчика для Баренцева в развсдотдел взамен Янковского и меня; они были тоже из опоздавших. Из вынули из лагеря и дали им лейтенантские кубики. Впрочем, немецкий они знали только из советской средней школы, т. е. очень плохо, и долго в штабе фронта не удержались. Вместо них потом работала не очень грамотная, некрасивая, но приветливая худышка девушка по фамилии П.

Мой же знаток чешского языка рассказал мне такую историю: человек сильно пожилой, он родился и провел свою молодость в Галиции, когда она была еще частью Австро-Венгрии; будучи человеком непоседливым, он объездил в юные годы всю страну и мог объясняться на всех языках Австро-Венгрии: по-немецки, по-венгерски, по-чешски, по-хорватски – на всех плохо; но по-чешски он все-таки кое-что кумекал.

Я радостно возвратился и доложил, что человек найден.

Потом оказалось, что никаких чешских частей против нас не было, [265]265
  Видимо, речь шла об единичных благонадежных, с точки зрения Гитлера, словаках, зачисленных немцами в дивизии СС «Север» на Кандалакшском (потом на Кестеньгском) направлении.


[Закрыть]
так что все кончилось ничем, и кладовщик напрасно ждал, что его возьмут в штаб.

Вот два маленьких эпизода, характеризующих нашего начальника. Далее последуют еще.

Помощником Питерского был батальонный комиссар Гольденберг (две шпалы), человек задумчивый и строгий: любил сажать под домашний арест. Главной его функцией было исполнять обязанности выпускающего, когда газета «Der Frontsoldat» изредка шла в набор. Помимо этого, особой пользы от него не было, хотя он хорошо знал полиграфию и газетное дело и мог дать хороший совет. В мирное время, помимо технической работы в какой-то газете, он занимался поэзией на языке идиш; мечтал перевести на идиш сборник стихов Константина Симонова «С тобой и без тебя». Перевел стихотворение «Жди меня, и я вернусь», которое все в армии знали наизусть. На идиш оно звучало так:

Варг аф мир, их кср зех ум,

Нор аф эмес вapт,

Варт вен велкен оп ди блум… и т. д.

Следующим по должности был Григорий Семенович Ривкин. Он тоже был батальонный комиссар (две шпалы). [266]266
  Майор (войсковое звание), батальонный комиссар (политическое звание) и интендант II ранга (интендантское звание) были равнозначны в пределах общевойскового, политического и нecтpoевoгo состава, и все носили по две шпалы. К ним приравнивался также майор медицинской службы и капитан третьего ранга флота. Форма у всех (кроме флотских) была одинаковая, но политсостав должен был носить тряпичную красную звезду на рукаве. Петлицы были разного цвета, и в них носились опознавательные знаки рода войск – но это только в парадной или городской форме. На фронте, включая по большей части и штабы, все обычно носили петлицы одинакового защитного цвета без опознавательных знаков родов войск Артиллеристы и танкисты часто сохраняли свои черные петлицы и, конечно, флотские носили свою синюю форму. Обращения были, «товарищ лейтенант», «товарищ майор» и т. п.
  Тряпичные звезды были позднее спороты с гимнастерок политруков и комиссаров, так как при взятии в плен все «комиссары», наряду с евреями, расстреливались на месте – а мы тогда еще были в какой-то мере обеспокоены судьбой своих пленных, хотя не допускали «Красный крест» к немецким пленным (так как не подписали конвенции!) – и, соответственно, немцы не пускали «Красный Kpecт» к нашим, что позволило им в лагерях с «нашими» установить режим быстрого вымаривания голодом (погибло около 3.4 наших пленных, многих отправляли в «лагеря смерти»).


[Закрыть]
Комиссарской звезды он не носил, но строевым майором не был. Не был он и интендантом второго ранга, потому что инструктор политуправления – даже инструктор-литератор – приравнивался к инструктору обкома и должен был быть партийным. (Так в начале войны: позже и я был одно время инструктором-литератором политуправления, не будучи в партии).

С Ривкиным я познакомился в первый же день, как только появился на Канале. Проделав несколько километров от города по дороге, кружившей по болоту и свалкам, я наконец добрался до «хозяйства Питерского» [267]267
  Названия и номера частей были у нас строю засекречены и назывались «хозяйствами» – по своим командирам. Лишь во время наступлении в 1943–44 гг. мы с удивлением увидели, что у немцев – всюду вывески с полным обозначением частей. Мы тогда тоже ввели указатели, но без номеров части, а – «хозяйство такого-то» и т. д.


[Закрыть]
и его кабинета. Он коротко поговорил со мной и послал меня наверх в столовую. Все уже отобедали. На столе стояла большая банка с вареньем. Правила там бойкая тетка (та самая, которую Питерский позднее уволил); подала мне первоклассный мясной обед. Кроме меня, за столом сидел хорошенький маленький блондин-лейтенантик (Сева Розанов). Вслед за мной в комнату вошел, волоча ноги, сутулый человек с испитым красным лицом, с синим носом сливой, сам весь в ремнях (мобилизованным офицерам ремень обычно давали только поясной, но мечтою была портупея, а лучше две). Заложив пальцы за ремень, вошедший батальонный комиссар некоторое время раскачивался с носка на пятку, затем плюхнулся на стул. Начался разговор:

– Вы из Мсквы? – Нет, из Ленинграда. – А, Лнград крсивый город, я там бывал. Вы знаете Виллу Родэ?

(Это было известное в Петербурге злачное заведение в Новой Деревне, как спускаешься от Чернореченского к Строгановскому мосту).

– Знаю, – отвечаю я с некоторым удивлением. – А шшто там теперь? – Родильный дом. – Рдильный дом! А в мое время там был не рдильный дом…

Тут он чмокнул, потянул к себе коротенькими лапками банку с вареньем и стал запускать туда суповую ложку. Лейтенант быстро отодвинул банку:

– Нельзя, Григорий Семенович!

Это совершенно не вязалось с моим представлением об армейской субординации.

Стоит тут же рассказать всю историю Григория Семеновича Ривкина. У нас он был «инструктор-литератор» (Политуправления фронта, которому подчинялась редакция). Его заданием было писать статьи для немецкой газеты. Это ему не удавалось. Ради каждой статьи он сидел две-три недели в своей комнате, обложившись словарями. Иногда заходил на нашу половину и к нам в комнату.

Лучше всех нас знал немецкий язык Лоховиц, веселый, бодрый, седой и лысый нестарый человек в звании интенданта II ранга (майора). Он был лингвист, и в мирное время был автором популярного немецкого словаря. Иногда он вдруг прихорашивался и шел куда-то в город – теперь я думаю: не к тому ли старшему лейтенанту? Тьфу, тьфу, надеюсь, что нет.

В нашей комнате переводчиков стояли сдвинутые столы у большого окна, выходившего на пожарный сарай. Справа, спиной к другому окну (на дорогу) сидел Розанов (он был сыном писателя Огнева, автора «Дневника Кости Рябцсва», в свое время очень знаменитого романа о советских школьниках двадцатых годов – к тому времени его отца давно не было в живых, но он умер своей смертью). Мать Розанова работала в Германии в нашем посольстве, и Севка много лет учился в немецкой школе. Он идеально говорил по-немецки, но писал с ошибками.

Между Лоховицсм и Розановым, спиной к печке, сидел я. Работая, я быстро набрался немецких идиом (а отчасти и вспомнил кое-что из уроков Сильвии Николаевны); но с падежами и родами я справлялся плохо. Лоховиц немецкие тексты сам писал редко (и скучно), но нам всем правил грамматику: без него бы мы не могли обойтись.

В этой-то комнатке у нас время от времени сбоку от печки, перед дверью появлялся Григорий Семенович. Раскачиваясь на пятках и заложив короткие толстые пальцы за ремни, задавал один и тот же вопрос:

– Пишете? – Пишем. – Ну, ну…

Лишь один раз Григорий Семенович явился с опусом.

– Я тт напсал статью, м-можно прочту? – И начал: – Der Gcneral-Polkownik Dictl… Мы говорим:

– Григорий Семенович, это же не по-немецки, надо General Oberst!

– Нет, Polkownik – это немецкое слово.

После этого Лоховиц пошел к Питерскому и обоснованно попросил избавить нас от Григория Семеновича. Попытались сократить ему задания, а в конце концов поручили ему только одну работу: ежедневно приносить нам свежий номер газеты «В бой за Родину» из редакции, находившейся в бараке напротив нашего. Однажды к нам шел оттуда сотрудник этой газеты, поэт Коваленков. Он увидел Григория Семеновича, застрявшего посреди дороги. Было очень скользко, и Коваленков стал ему помогать перейти дорогу. Тот долго отбивался, не в силах объяснить, что он идет туда, куда в данный момент повернут спиною, так как его занесло не в ту сторону.

Таким образом, и эта дорога оказалась для него непосильной. Питерский решил избавиться от него совсем. Это было очень трудно, так как он был майор, и на фронте ему полагалось бы командовать полком. Питерский вызвал свою машину с лихим шофером Ваней Панченко и двинулся с Григорием Семеновичем к начальнику Политуправления фронта, генералу Румянцеву – решать его судьбу. Но Питерский никогда не мог ехать прямо по назначению, и раз десять заворачивал пофлиртовать и разузнать новости то в одном военном учреждении, то в другом. Григорий Семенович неподвижно сидел в машине. Наконец, добравшись до длинного голубого деревянного здания Политуправления и опять оставив Григория Семеновича в машине, Питерский пошел доложить генералу. Когда же он вернулся за объектом своего ходатайства, то выяснилось, что тот, от долгого ожидания, наложил в штаны и выйти не может. После этого Ривкин был переведен в Резерв Главного командования в Москву.

Сажал его в поезд Ваня Панченко. Это было очень непросто, так как проходящие поезда осаждали огромные толпы военных и гражданских. Ваня всех растолкал и со словами «раненого майора везу, раненого майора везу» запихнул его в вагон. Вечером, наконец освободившись от майора, мы хотели попить чайку – тут оказалось, что Григорий Семенович у всех увез сахарные пайки.

Это было не последнее напоминание о нем. Год спустя наш сотрудник Клейнерман был зачем-то командирован в Москву и в коридоре Министерства обороны натолкнулся на Григория Семеновича в полном параде. На приветствие и вопрос о том, чем он занимается, тот ответил:

– Ппрпдаю. – Что же Вы преподаете? – Mmundliche Praxis (Устную практику по немецкому языку).

Следующий за Ривкиным по званию был Клейнерман. Он был с одной шпалой – капитан, или, вернее, старший политрук. Как я сообразил только уже после войны, он был мой ровесник, я же воспринимал его как старшего и почтенного: я же был без звания, а он был капитан.

Правда, у нас в редакции не называли по званиям, кроме как Питерского и Гольденберга. Я называл Клейнермана по имени и отчеству (Юлий Абрамович) и на «вы», а он называл меня «Игорь» и на «ты». Только после войны и я стал говорить ему «ты». Он был черноглаз, очень миловиден и пользовался успехом у женщин. Имел бесконечное количество жен и умел расставаться с каждой без ссоры. Последняя его жена (послевоенная) говорила мне: «Юлик чудный человек, у него только один недостаток: все его жены приходят в гости».

Клейнерман много разъезжал по командировкам, так как именно на его обязанности лежала доставка газеты немцам. Специальных средств доставки не существовало. Только открытые двухместные «ночные бомбардировщики» – фанерные самолеты «У-2» – и больше ничего. Клейнерман садился позади пилота, и в нужном месте пилот-сбрасывал через борт пятидесятикилограммовую бомбочку, а Клейнерман – через свой борт – пачку листовок.

Приезжая в Беломорск, Клейнерман иногда писал статьи для газеты «Der Frontsoldat», но уже довольно рано стало получаться так, что большинство статей писал я и изредка Лоховиц и Розанов. – С Клейнерманом я подружился не сразу.

Затем у нас было два лейтенанта – вернее, два техника-интенданта II ранга, У. и Сева Розанов. Розанов был ленив, и чуть появлялась возможность ничего не делать, заваливался спать тут же в нашем кабинете.

У Севы в Москве была жена – маленькая актриса МХАТ – и маленький мальчик. Сам же Сева был еще больший донжуан, чем Клейнерман, но в другом роде – и это выяснилось не сразу. Был он довольно малообразован и треплив. И очень влюблен в У., которого (видимо, как уже известный знаток немецкого языка) именно он сумел устроить в эту контору.

У. мне очень не нравился. От него пахло затхлостью, изо рта торчали большие редкие зубы, и был он отвратительно циничен. Безделие было у него возведено в принцип. Я понимал, что он прав, считая, что вся работа нашей редакции – мнимая, но его убежденное безделие мне претило: шла война, и какое бы дело ни было приказано делать, его нужно было выполнять в полную силу.

Меня раздражала его матерщина. Одно дело, когда мат – это междометие, в которое никто никакого смысла не вкладывает, но У. произносил матерные слова со смаком и с явственным соотнесением к конкретному объекту. О женщинах, с которыми жил, любил рассказывать подробно весьма неделикатные подробности. В основном он лежал на койке. Жил он на отшибе, во второй квартире вместе с инструкторами, в отличие от нас, переводчиков: Розанов спал там, где мы работали, у своего окна, мы с Лоховицем сначала там же, а потом, когда уволили нашу кухарку и закрыли нашу отдельную столовую, – с ним же спали наверху, в бывшей столовой на втором этаже.

У. знал много, любил и умел читать стихи (чужие и свои), зло острил. Запомнилось его четверостишие:

Буржуазный онанизм

Разрушает организм,

Наш советский онанизм

Укрепляет организм.

Конечно, в авторстве этого он не признавался (естественно для 1941 г.!) – «у нас в Литинституте ходило…» Но вряд ли кто другой мог это сочинить – в этом был весь У.

Другие его эпиграммы касались женщин, их общих с Розановым знакомых.

Вообще он казался мне недоброжелательным. Однажды я решился прочесть ему одно свое стихотворение. Он процедил: «Это не профессионально». Да, может быть, и в самом деле не профессионально, беда только в том, что у него ни для кого не находилось доброго слова. Тогда я написал другое стихотворение – о жизни насекомых, подсмотренной мною в траве:

Я утонул лицом в траве высокой,

Кругом колышется нежнозеленых стеблей

Колышимый и непроходимый лес,

Спешит здесь тварь за срочным предприятьем, и т. д. – и выдал его за перевод почему-то из Т.С.Элиота. У. без всякой иронии сказал:

– Сразу видно, что писал великий поэт.

Я тогда понял, что он человек никчемный. А ведь он был на самом деле необыкновенно талантлив, добр и чуток!

Розанова позже перевели на радиостанцию, которая выдавала себя за подпольную немецкую, расположенную на оккупированной немцами территории, хотя находилась она на Соловках. Мы стали писать тексты и для этих передач. Розанов теперь жил на станции; там у него была подружка, радиотехник. Когда она его будила за две минуты перед передачей, то он отвечал: «Еще вагон времени». С тех пор мы стали считать время вагонами: например, «без пяти вагонов пять», «без десяти вагонов четыре» – без десяти пять, без двадцати четыре.

Если я рассказывают о всех обитателях «рыжего барака», то нельзя забыть и о наших милых соседях. Наискосок от нас у дороги стояла довольно видная изба, где обитала большая карельская семья. Взрослые не решались заходить в военное учреждение, но дети постоянно у нас околачивались. Особенной нашей любимицей была девочка Маша, лет одиннадцати-двенадцати, с сияющей краснощекой мордочкой и белозубая, большая выдумщица и шутница. Ребят мы, конечно подкармливали. Дни наших соседей, однако, были сочтены. Изба была заражена чахоткой, и семья, один за другим, быстро вымирала.

В Ухте тогда еще был жив финский, а в Олонце и в Заонсжьс – карельский и вепсский языки, но в Поморье карельский вымирал. Родители говорили с детьми по-карельски, но тс всегда отвечали только по-русски или на некоем макароническом карельском.

К Новому году я получил два кубика в петлицы и стал получать офицерский дополнительный паек. В нем был, во-первых, табак, который я выменивал: сам я не курил. Затем были хорошие консервы (тресковая печень в масле) и сливочное масло, которое я перетапливал: паек должен был превратиться в посылку для моих ленинградцев. Становилось все яснее, что в Ленинграде очень плохо, но насколько – мы не знали. Было только известно, что там тяжелый голод. Исподволь просачивались оттуда известия. От эвакуированных тоже долго известий не было. Место эвакуации Эрмитажа было засекречено, и куда им писать – я не знал. Лишь много позже стали доходить вести из Свердловска – оказалось, они там же, где мои. И от брата Миши долго не было вестей.

В ноябре я получил письмо от Алеши о том, что его вызвали в военкомат и отобрали белый билет, хотя у него была -8 близорукость. Это всюду, кроме Ленинграда, освобождало от военной службы. Мама писала коротенькие грустные письма, из которых про их жизнь узнать было ничего невозможно. Затем Алешу мобилизовали.

В начале января пришло письмо от Алеши из части, от конца декабря. В нем сообщалось о смерти бабушки Марии Ивановны на 82-м году жизни: она надорвалась, нося дрова. Несмотря на это письмо было в целом очень оптимистичное. Он писал, что холодно и что «дядя Адя» (Гитлер) «часто нас навещает» (т. е. бомбят), однако наше наступление под Москвой показывает, что уже начался перелом в войне не в пользу дяди Ади.

Это было его последнее письмо. Почта из Ленинграда больше не шла.

Немецкие письма и газеты к нам поступали часто. Но примерно в январе начались наши первые встречи с живыми немцами: появились пленные Питерский был для допросов слишком важной персоной, Клейнерман был в командировке – послали меня. Пленные содержались в каменном здании СМЕРШа, [268]268
  Кажется, это анахронизм: Особые отделы (филиалы КГБ и армии) лишь несколько позже (как говорили, и, я думаю, не без основания, – по придумке Сталина) получили официальное название Отделов «Смерть шпионам», сокращенно СМЕРШ. Ясно из названия, что никакие судебные процедуры не предусматривались, как не предусматривались и никакие кары, кроме расстрелов.


[Закрыть]
в подвале. Я шел туда и щипал сам себя, изумляясь, что не меня ведут на допрос, а я иду допрашивать.

Немцев было двое. Нам отвели келейку. Порознь допрашивать их оказалось невозможно.

Пока я допрашивал одного, другой из своего угла подавал реплики: «Идиот! Кретин!» Когда они сменились, то уже первый делал совершенно аналогичные замечания по поводу второго.

Мне впервые приходилось активно говорить по-немецки. Я справился, хотя иной раз приходилось переспрашивать. Особенно сбивало с толку то, что все «г», оказывается, глотаются, а «-сг» произносятся как долгое а (Сильвия Николаевна, конечно, учила меня произношению Baltisch-Deutsch!). Но из писем я уже знал много слов немецкого военного языка: Stuka – «пикирующий бомбардировщик», [269]269
  Sturzkampfflugzeug


[Закрыть]
KFR или Krad – «мотоцикл», [270]270
  Kraftfahrrad


[Закрыть]
Kampf-wagcn – «танк», Fahrrader – «мотоциклист». [271]271
  Так немецкие солдаты называли и партийных карьеристов «ег drückt nach unten und buckt sich nach oben» – «жмет вниз, сгибается наверху».


[Закрыть]

Нашу «беседу» с немцами мы сами называли «допросом», но официальное название было «политопрос».

Задача политического опроса проста. Он не требует раскрытия военных тайн. Как уже упоминалось, немецкому солдату в плену разрешалось сообщать то, что содержалось в его Soldbuch: имя, фамилию, место и год рождения и номер части. Но разведчикам и СМЕРШу было нужно еще многое другое. Чтобы добыть данные о действиях, намерениях, силе и численности противника, пленных били, кормили селедкой, чтобы хотелось пить. Конечно, такие методы – свидетельство некомпетентности допрашивающего, независимо от этики, которой на войне нет. Хороший работник разведки не тронет пленного пальцем, а сведения получаст, конечно, гораздо более достоверные. Мы же вообще только выясняли бытовые обстоятельства, новости из дому, анекдоты, характеристики офицеров и т. п. Все это тоже шло на пользу нашему командованию, но пленные об этом говорили легко.

Когда мой первый пленный пожаловался на холод, то я удивился, сказав, что ведь немецкие шинели теплые (они были какие-то даже пушистые на вид). На это он возмущенно сунул мне в руку свою полу; она оказалась только на вид ворсистой, а была совсем тонкая, вроде полы больничного халата.

– Niе mеhr Karеlien! – воскликнул он («В Карелию – больше никогда!»).

С первых вопросов выяснилось, что настроение у немцев ужасное. Если  бы у нас тогда были силы – все то, что могло бы и должно было бы быть: командиры, автоматы, танки, минометы, артиллерия, «катюши», современная авиация, – мы бы выгнали немцев за рубеж к лету 1942 г.

Наши прославленные «ястребочки» («Чайки») годились против авиации Франко в испанскую войну, но не против немецких «Юнкерсов» и «Мессершмиттов» 1941 года; бомбардировочной авиации у нас просто не было – за бомбардировщика сходил «руссфанер». Только штурмовики («Der schwarze Tod» – «черная смерть» по-немецки) представляли для немцев реальную опасность, но что-то тогда я не слышал о них на Карельском фронте. Немецкие «рамы» (двухфюзеляжные разведчики) и «юнкерсы» то и дело появлялись в нашем небе и над Беломорском, и мы быстро научились отличать немецкие самолеты от своих по голосу их моторов.

К тому времени сложилась определенная картина Карельского фронта. Война приняла здесь стабильные формы. Расстояние от Баренцева моря до южного конца нашего фронта примерно равнялось общей длине всех остальных фронтов от Ленинграда до Одессы. Но наш фронт, как я уже упоминал, был не сплошным, а прерывистым. Наши армии стояли поперек нескольких дорог, ведших из тыла в сторону противника. Рокадных дорог (параллельных фронту) у нас не было, если не считать Мурманской железной дороги (от Мурманска до Сороки и далее на Обозерскую). У немцев рокадной дороги и вовсе не было.

Скажу здесь о нашем фронте немного подробнее, хотя я уже перечислял наши армии выше.

Нигде на советско-германском фронте наши не отступали так мало, как здесь на севере. Между границей Финляндии, выходившей у Петсамо-Лии-нахамари к Баренцеву морю, и Кольской губой стояла наша 14 армия – наискосок от реки Большой Западной Лицы к р. Титовке не далее чем в 60 км от границы; затем дгел пустой кусок горной тундры, где с довоенных времен стояла наша пбгрёничная застава Ристикент, продержавшаяся всю войну. В тылу у немцев оставался нашим полуостров Рыбачий, занятый нашей морской пехотой, державшейся в бесплодных горных хребтах Муста-тунтури, который отделял полуостров от большой земли'. На нем раньше жили норвежцы, но к 1941 г. они были почти все репрессированы.

Здесь нигде не было леса ни на землянки, ни на топливо. Но наши продержались здесь три года.

Гораздо дальше на юг, уже не в тундровой, а в таежной зоне находилось Кандалакшское направление нашей 19 армии. Это был лесной район с озерами и горами. Основная часть фронта проходила по озеру Верман и его притокам и смежным озерам. Затем опять шел участок пустой тайги и болот, потом два больших озера; между озерами находился поселок Кестеньга, который был у немцев. Это был участок 26-й армии, тоже менее чем в 100 верстах от нашей границы; тылы армии были расположены на станции Лоухи на железной дороге.

Немцы всюду занимали самое выгодное положение: на Мурманском направлении, например, они стояли наверху остроконечной горы («сопки») – «высота 314,9», имевшей один крутой, другой пологий склон, а по бокам два вертикальных почти стометровых обрыва; немцы держали верхушку и пологий склон, а мы – крутой. Этот склон был настолько крутым, что нельзя было подносить боеприпасы и пищу: снаряды поднимали веревочными лифтами сбоку, и на них же спускали раненых; немцы катили на наших сверху большие камни и свободно просматривали все наше расположение. На Кандалакшском направлении, у озера Верман наша 19 армия тоже окопалась под горой. Немцы видели наш тыл и простреливали его. На Кестеньгском направлении наша 26 армия стояла в болоте, а дефиле (проход) между двумя дорогами был в руках немцев [272]272
  Старые солдаты говорили мне впоследствии, что такое положение было и на других фронтах. Там это отчасти объяснялось тем, что в северном полушарии, как известно, вследствие вращения Земли западный берег реки всегда выше восточного. Действительно, Волховский фронт проходил по реке Волхов. Но не всюду было так.


[Закрыть]
.

В 1941 и начале 1942 г. на всех северных направлениях вместе с немцами были и финские части, а на южных направлениях – вместе сфиннами и немецкие; немецкие подразделения периодически выводились в финский тыл на отдых. Но финны плохо относились к немцам – те, понятно, держали себя высокомерно, безобразничали на хуторах, – а финны считали, что немцы втянули их во вторую войну, и это добром не кончится, кто бы войну ни выиграл; поэтому с середины 1942 г. немцы были выведены со всех направлений южнее Кестеньги, а финны – со всех севернее Ухты. Таким образом, соприкосновение немецких солдат с финским населением было сведено до минимума (на севере страны финского населения было очень мало). Теперь на Ухтинском направлении (26 армия) и далее к югу стояли только финны. От Ухты до Повенца был передний край 32 армии. Медвежьегорск был уже в тылу у финнов. Далее они занимали весь промежуток между Онегой и Ладогой, с городами Петрозаводском и Олонцом, а вдоль реки Свири лицом к северу стояла наша 7 армия, относившаяся то к нашему, то к Волховскому фронту.

Главные бои с финнами в 1941 г. происходили к северу от Петрозаводска: наши отводили войска с потерями, но в порядке. Во время операции финны стали обходить нашу группировку. Один генерал со штабом бросил свои части и вырвался из окружения, а большинство людей попало в плен. Генерал за это был отдан под суд и разжалован в солдаты.

Здесь в январе 1942 г. наши задумали контрнаступление с целью отбить Медвежьегорск и, по возможности, освободить Петрозаводск. В связи с этим значительная-часть штаба фронта была выделена в опергруппу и переброшена из Беломорска в Сегежу. Туда уехал и Прицкер. Наступать-то мы начали, но опять это кончилось нашим окружением [273]273
  Впрочем, он выслужился довольно быстро, и к концу войны был, кажется, подполковником.


[Закрыть]
. Дошло до раздачи сотрудникам штаба личного оружия, чтобы они могли отстреливаться. Однако финны, видно, не сообразили, что едва не захватили штаб фронта, и отошли от Сегежи, остановившись за Медвежьсгорском; Повенец тоже остался у финнов, вернее, прямо через него проходил фронт.

У немцев тогда было полное господство в воздухе. Железная дорога от Сороки до Мурманска подвергалась ежедневным бомбежкам. Однако, хотя немецкие пикирующие бомбардировщики бросали бомбы почти в упор, тем не менее попасть точно в поезд или даже в нитку железной дороги было в те времена очень трудно: машинист при налете старался менять скорость _ то убыстрял, то замедлял. Поезда, несмотря на бомбежку, ходили точно по расписанию.

Соседняя с нами Кемь (город, очень похожий на нашу Сороку, но с отличием: в центре его стояла обветшавшая, с заколоченными окнами изумительная деревянная церковь, ровесница той, что в Кижах), город всего в часе езды от Сороки, подвергалась довольно сильным бомбежкам. Рыжий бухгалтер штаба, которого я упоминал, поехал в Кемь по делам – как все мы ездили время от времени – и там погиб при бомбежке. Кругом, совсем близко, шла война, но Бсломорск вел спокойную жизнь.

Поздней осенью 1941 г. в Беломорскс была первая и единственная воздушная тревога [274]274
  Особенно усилия немецких лётчиков-бомбардировщиков были сосредоточены на длинном ажурном мосту через реку Ковду южнее Кандалакши: разрушение этого моста надолго, если не совсем, парализовало бы единственную железнодорожную нить, связывающую нас с Атлантикой. Я видел в трофейном немецком журнале аэрофотосъемку моста через Ковду – весь снимок был усеян, как просом, точками воронок. И слышал поговорку немецких летчиков Die Kovdabruckе steht immеr noch – «А мост через Ковду так и стоит») Уже после войны мне попалась немецкая история Карельского фронта, и там утверждалось, что мост через Ковду был ими разрушен!


[Закрыть]
. Бомбили около вокзала, от нас далеко: мы слышали взрывы и стрельбу зениток. Оказалось, что погибло довольно много народу. Настоящих бомбоубежищ в городе не было, были кое-где вырыты только щели, и бомба попала в одну такую щель, где пряталось, по слухам, более 100 или даже 200 человек гражданского населения. Об этом мы узнали позже из разговоров. И больше бомбежек не было. Город как будто забыли.

Я объяснял себе это промежуточным положением Бсломорска – между финским и немецким участками фронта: видно, немцы считали, что задача бомбить Беломорск лежит на финнах, а финны так же полагались на немцев. Между тем, казалось бы, разбомбить его было лестно: здесь было сосредоточено управление всеми войсками от Баренцева моря до Свири; и его легко было разбомбить: город весь был деревянный – и избы бревенчатые, и тротуары и мостовые дощатые. И в порту был лесной склад. Но мне всю войну везло, и как будто из-за меня Господь Бог отменил бомбежки Беломорска – хотя в небе мы часто видели и слышали и «юнкерсы», и «рамы».

Хотя Беломорск и не бомбили, но пожары возникали довольно часто. Около нас, на задворках, не доходя метров двадцати до вылизанных гладких скал на берегу Белого (серого) моря, стояла ветхая избушка, полуразвалившаяся конура. Но в те дни все было под снегом: и избушка, и скалы, и замерзшее море. В избушке жила женщина с кучей детей и коровой. Муж ее был на фронте; в отличие от городских, деревенских не эвакуировали. Чем они жили, я уж и не знаю.

Женщина ушла на работу, дети топили печку; из открытой топки выбросился огонь, и дом вспыхнул, как спичечный коробок. Дети успели выскочить. Они не кричали, но мы из наших окон увидели, что горит. Кинулись тушить. X чем? Достали в типографии ведро и бегали за водой к пожарной бочке перед нашим бараком.

Этим ведром потушить избу было невозможно, и мы только поливали стенки соседних сараев, чтобы не занялись. Тут кто-то обнаружил корову: хлев был полуподзсмный, и морда её была вровень с землей, а сверху был сеновал, который горел огромным костром. Мы зовем: «Бурснушка, выходи, выходи!» Она ни за что идти не хочет. Стали тянуть – не поддается, боится. Тогда мы вчетвером спустились в хлев, взяли ее за четыре ноги, подняли и поставили на снег. Она посмотрела на нас, глаза закатились – и она упала в обморок. Никогда я не думал, что корова способна на обмороки.

Против нашего окна и рядом с нашей столовой, шагах в шестидесяти-семидесяти от горевшей избы, находилась пожарная команда. Пожарники все были мобилизованы в армию, и на их месте работали женщины, которые никогда раньше не тушили пожаров и не знали, как это делается. После того как дом горел минут сорок, появилась пожарная машина: обогнув нашу столовую, подъехала к горящему дому. Тут выяснилось, что забыли шланг. Побежали за шлангом. Принесли шланг – негде взять воды. Надо сделать прорубь во льду на море, чтобы опустить туда шланг. Пока рубили прорубь, за всем этим дом сгорел дотла. Пожарницы усердно поливали пустое пожарище – ну и, конечно, соседние строения, чтобы пожар не вспыхнул и там.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю