Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 70 страниц)
По-видимому, Давид так и сделал, потому что скоро пришел приказ, что Бейлин назначается начальником вещевого склада на станции Няньдома, на железной дороге Вологда – Архангельск, более чем в 400 км от фронта. Я редко в жизни видел человека таким счастливым! То-то он в Няньдоме давал жизни кладовщикам!
Наряду с письмами, снятыми с убитых немцев, нам попался и один весьма интересный текст: памятка о советской армии, составленная для служебного пользования и розданная в декабре 1940–январе 1941 гг. всем немецким офицерам от командира роты и выше. Памятка давала очень точные сведения о структуре нашей армии, высоко отзывалась о нашем вооружении (хотя действительно мощное оружие мы ввели в действие только годом позже); еще выше оценивалась боеспособность советского солдата, как едва ли имеющего себе равных, но отмечался низкий культурный уровень среднего и высшего комсостава и делался вывод, что советская армия будет навязывать немецкой тяжелые бои на отдельных участках фронта, но не сможет устоять в целом, так как советское командование не умеет поддерживать связи с соседними частями и соединениями и оперировать большими массами войск.
Из того, что мы покамест знали о ходе войны, похоже было, что оценки германского штаба были близки к истине.
Не помню, как мы отапливались, кажется, плитой. В нашей избе было немного дров, дощатый стол и две скамьи. Спать на холодном полу в шинелях надоело, надо было как-то устраиваться. Поскольку «война есть преступление, включающее все преступления», то я и начал свою военную службу с небольшого преступления: пошел и украл у соседей сена на всех моих, чтобы было на чем спать. Не знаю, были ли соседи на работе или их уже эвакуировали, по крайней мерс, никто не приходил жаловаться.
Через некоторое время из нашей группы выбыл Прицкср. К нему, как к уже нюхнувшему и пороха, и разведывательной работы в испанскую войну, в отделе относились иначе, чем к Янковскому, Бейлину или мне. Он получил каморку в другой избе неподалеку и какую-то другую работу, которую выполнял в самом 2-м отделе, в «каменном доме» вблизи от станции. Приходил он домой поздно ночью; я бросал ему снежок в окно, – стояла ранняя зима, – и он выходил ко мне. Мы гуляли и разговаривали вдвоем.
Однажды – это было, очевидно, 20 сентября – Прицкер вышел ко мне мрачный и сказал, что наши оставили Киев. В сводке Совинформбюро этого еще не было. В сводках никогда в тот же день не сообщали об оставленных городах, но Прицкср по долгу службы ловил немецкую передачу. Услышать о сдаче Киева ему было особенно горько, так как его родители были киевляне и сам он там родился 7 ноября 1917 г.; в Киеве были родные и друзья, хотя его семья и жила сейчас в Ленинграде.
Об этой новости невольно и заговорили мы с ним. Если пал хорошо защищенный, два месяца оборонявшийся и не окруженный Киев, то устоит ли Ленинград? Что он в кольце, мы знали с самого начала. Наша автоколонна потому и шла на Шлиссельбург, что из нашего города уже перестали уходить железнодорожные эшелоны: уже с середины августа проскакивали Мгу только некоторые, потом – лишь единичные. К концу августа ни одной железной дороги у Ленинграда не было; и нам здесь в Беломорске было хорошо известно, что и Шлиссельбург давно уже взят. Что творилось в нашем городе – о том не было ни слуху, ни духу.
Некоторое время спустя мне попалась среди трофейных материалов финская карта Ленинграда и окрестностей, где все населенные пункты имели финские названия. Но и по этой пропагандистской карте было ясно, что финны на Ленинград претендовать не будут: их сил на такой город, с населением, равным населению всей Финляндии, вместе взятой, просто не хватит. Едва ли эта страна могла бы и прокормить такой громадный город.
Судьба Ленинграда быд неясна. Мы взвешивали варианты. Возможность длительной осады не укладывалась в голове. (Кстати, слово «блокада» мы услышали только от тех, кто её перенес, и уже ближе к концу войны; у нас на Карельском фронте, где было столько ленинградцев, говорили «осада»).
Наряду с печальными известиями были заботы дня и забавные моменты. Мы были молоды, и не только огорчались, но и смеялись. Забавен был иероглифический дневник Янковского: кружок и в нем три точки (т. е. «каша») означал впечатление от еды, балалайка – музыкальные впечатления и т. д. Три кружка – сильное впечатление от еды, три балалайки – сильное впечатление от музыки (в Бсломорск эвакуировалась петрозаводская оперетта). Не менее забавляли нас его рассказы, например, о том, как он решил изобрести однострунный рояль. Для этого он решил очистить мозг голодом. Голодал три недели.
– И'как Вы себя чувствовали?
– Отлично. Моча коричневая, и при этом очень снижается половая потребность.
– А однострунный рояль Вы изобрели?
– Конечно, изобрел. Это же была моя плановая работа.
Однажды по распоряжению начальства капитан Б. приказал нам подать полные списки своих знакомых. Я был ошарашен. По наивности я считал, что нужно перечислять действительно всех. Но ведь знакомых были сотни. Дойдя до Н.Д.Флиттнер, я остановился в сомнении, потому что она была немкой, и не только для меня, но и для нес могли получиться неприятности, если бы по моему списку стали бы рыться в досье моих знакомых. Я пошел советоваться к Прицксру. Он сказал, что я сошел с ума и что надо написать имена 4–5 человек, больше из родственников. Никаких немцев не должно быть. Я.сказал, что ведь могут проверить. На это Давид справедливо заметил, что никто ничего никогда проверять не будет. Нужно только подать бумажку, а раз мы работаем в развсдотдслс, значит, мы уже проверены. Я так и написал, и все были удовлетворены. Но насчет проверки Давид был все-таки не прав.
Мешок с письмами, собранными еще в сентябре, между тем, кончился; появлялись изредка новые письма, снятые с пленных или убитых, но и тех и других было мало, и писем, соответственно, тоже.
Из нашей уютной избы нас перевели обратно в здание штаба [255]255
Наш штаб армии был в тайге западнее Кандалакши.
[Закрыть]. Там шла какая-тда настоящая работа, но больше всего клеили карты. Это было основным занятием развсдотдсла, так как обстановка до декабря еще менялась. Должен сказать, что клеил я очень плохо.
Здесь я стал понимать, откуда берутся разведывательные данные.
Во-первых, из донесений воинских частей: кто ведет огонь, какие орудия и сколько их есть у противника и, судя по этому, какое количество войск при них. Чтобы выяснить, какие именно части стояли перед нами, нужны были «языки». Но время для их захвата еще не пришло.
Во-вцорых, из радиодонсссний от наших агентов. Им ведало отделение дальней разведки. Агенты были, видимо, размещены в узловых точках вдоль дориг, ведущих к фронту (рокадных дорог вдоль фронта у немцев не было) [256]256
Сама Кестеньга была у немцев, а наш штаб армии находился в Лоухи у железной дороги, или в «Лоухах», как у нас говорили, передовая ее часть была около Ухты.
[Закрыть], агенты считали проходящие части и машины. Поветкин и его люди этим донесениям не доверяли, особенно когда они не соответствовали их представлениям о том, что, с их точки зрения, должно было делаться на фронте.
– Сдвоился, – цедил сквозь зубы какой-нибудь штабной майор. «Сдвоился» – значит «стал двойником», работает на нас и на противника, дезинформирует. Двойники, может быть, и в самом деле бывали (во всяком случае были они среди немецких и финских агентов у нас, но об этом в другой раз); но тут дело было в общем отношении, которое установилось к агентам со стороны командования. Выходившего от противника агента часто ждала печальная судьба – очевидно, по такой логике: трудно представить, что, живя за границей, человек не захочет там и остаться. А это переносилось и н$ агентов, живших и не за границей, а в тайге. Ментальность Кулика.
Надо иметь в виду, что единого фронта на север от Онежского озера не было. Были небольшие отрезки фронта поперек дорог, ведших с запада на восток, а в промежутках между ними – сотни километров тундры или пустой, болотистой, редковатой карельской тайги. Наш Карельский фронт был разделен сначала на опергруппы, а с весны 1942 г. – на армии. На Мурманском направлении немцам преградила путь 14-я армия, на Канда-лакшском – 19-я, на Кестеньгском, где немцы смыкались с финнами, – 26-я, на Ухтинском и Медвежьегорском против финнов стояла 32-я, [257]257
Ухта и Медвежьегорск достались финнам, а наш штаб армии был в Сегеже.
[Закрыть] на Свири – 7-я, которая принадлежала то нашему, то Волховскому фронту. На занятой немцами территории не было почти никаких населенных пунктов; а если были отдельные лесные деревушки, да на Кандалакшском направлении – поселок Алакуртти, забранный в финскую войну от финнов, то население из них давно либо было эвакуировано, либо бежало. Только в южной, «олонецкой» и «петрозаводской» Карелии, оккупированной финнами, карельского населения за линией фронта осталось довольно много.
На севере, между Баренцевым морем и Ухтой, наступление их завязло ко второй половине сентября, и фронты были кое-где даже несколько отодвинуты; на юге же противник наступал энергично. К октябрю был взят Петрозаводск, и в конце месяца бои шли у Медвежьегорска. Надвинулась зима. Длинная слякотная осень здесь поздно в сентябре сменяется ранней зимой.
Для понимания дальнейшего нужно, вероятно, сказать, что первоначально на севере – от Баренцева моря до Ухты – армия противника состояла как из немецких (в том числе эсэсовских), так отчасти и из финских частей, и лишь южнее, от Ухты до Свири, части были почти полностью финские. Но впоследствии между финскими и немецкими солдатами начались конфликты: видимо, немцы вели себя высокомерно, и финны ощущали их как оккупантов. Тогда было произведено размежевание: на Мурманском, Кандалакшском и Кестеньгском направлениях стояли только немецкие части (на Мурманском – докомплектованные из горных австрийцев), от Ухты до Свири – только финские.
На расклейке карт я пробыл недолго. Этот период запомнился не работой, а тягостным хождением по нужде. О канализации в Беломорске и не слыхивали, и в тылах нашего роскошного каменного дома был сооружен большой деревянный нужник, расположенный в низинке, посреди незамерзающего озера мочи. Где-то в сторонке был, очевидно, нужник для генералов, но когда в штабе появились девушки, они ходили в большой нужник, куда и все. Это бы все еще ничего, да Янковскому и мне пока что не выдали пропусков в здание штаба – якобы потому, что мы, хоть и на офицерской должности, были «рядовые необученные», на самом же деле – впредь до проверки. Выйти наружу по черной лестнице мимо часового было можно, но вот обратно войти было много трудней; если попадался добросовестный часовой, так приходилось дожидаться, пока пройдет знакомый командир (в то время еще не «офицер») и проведет с собой; а телефона, чтобы позвонить к себе в отдел, у входа не было.
Пройдя мимо часового к озеру мочи, человек прыгал с ледяной глыбы на дощечку, с дощечки на кирпич, пока добирался до входа в нужник. Дальше было труднее: в нужнике моча стояла уже по колено или даже выше; ловким движением человек вскакивал на деревянное корытце писсуара и по нему добирался, балансируя, до кабинки. Здесь его ждал намороженный каловый кол, поднимавшийся почти на метр над очком. А потом – тот же путь обратно к часовому.
В конце концов капитан Б. объявил Янковскому и мне, что есть приказ нас отчислить и перевести в резерв. Я понял, что меня отчислили из-за «репрессированного» отца, Янковского же из-за того, что он был вегетарианцем (он даже жену и дочь обратил в вегетарианство). Очевидно, его сочли сектантом, хотя он исходил из чисто гигиенических соображений: мясо, макароны и еще что-то – «шлаковая пища», вредная для организма. Идеология же его была вполне советской [258]258
На самом деле они были русские немцы
[Закрыть].
Резерв находился в деревянном бревенчатом двухэтажном домике. Командиров (т. е. офицеров) там было мало: одна комната с двухъярусными нарами, да и она вмещала всего четверых. Двое попали сюда, как они считали, неизвестно почему (то были два «военинженера», один со шпалой – капитан, другой с тремя кубиками – старший лейтенант). Они целыми днями лежали на нарах и весьма весело рассказывали неописуемые истории непечатного содержания.
Армия – это громадное количество молодых мужчин без женщин. Кроме того, в отличие от политических размышлений, разговоры о женщинах были совершенно безопасны. Беседовать о политике можно было в те годы только с глазу на глаз с самыми надежными и близкими друзьями, лучше на улице; за «паникерство» или за «антисоветские» разговоры могли подвести под трибунал.
Янковский говорил со мной о музыке и своей профессии; мы ходили с ним в оперетту. Из Петрозаводска был эвакуирован в Сороку этот театр с голодными музыкантами и с откормленными опереточными примадонной и тенором. Видимо, эти актеры (оба, говорят, москвичи) имели дополнительный паек [259]259
Позже мне довелось в 1945 г в Кеми жить у одной эвакуировавшейся местной женщины. По ее словам, ели лебеду и крапиву
[Закрыть]. Все, кто играл вторые роли, были очень тощими – их паек, надо полагать, не мог сравниться ни с примадонским, ни с нашим. На всю оперетту было только два мундира для любой военной роли: фиолетовый с серебристыми нашивками и галунами. Мы с радостью узнавали их то на гусаре, то на улане, смотря по пьесе.
Репертуар театра был не обширен: давали поочередно «Сильву», «Веселую вдову», «Роз-Мари» и, кажется, изредка «Корневильские колокола». Мы ходили ежедневно и в конце концов пересмотрели каждый спектакль десяток раз. Зрителей было немного, билеты всегда продавались, но зал (в деревянном здании клуба или кино) все-таки наполнялся – почти исключительно офицерами.
После каждого спектакля Янковский рисовал в своем дневнике соответствующее впечатлению количество гитар (три гитары – сильное музыкальное впечатление).
Были и другие развлечения. По дороге в столовую у моста стоял облезлый деревянный домик кубической формы, некогда голубой, под выцветшей красной округлой крышей: здесь находилась городская библиотека. Ее еще не эвакуировали. Туда-то я и ходил. Там были две девушки, очень уродливые как часто среди карелов, но очень приятные и славные. Книг, которые можно было бы читать, не было никаких. Был граммофон, на который девушки по моей просьбе ставили пластинки. На одной с лицевой стороны было «Вдоль по улице метелица метет», а на обороте – мой любимый романс «Однозвучно гремит колокольчик». На другой были ирландская и шотландская застольные Бетховена. Они, конечно, провертели их мне почти сотню раз: запомнилось как что-то щемящее на всю жизнь. А больше заняться было нечем. Из Свердловска писем еще не было.
IV
Однажды в помещение резерва вошел высокий, весь в ремнях, очкастый человек с толстым носом; в петлицах у него были три шпалы старшего батальонного комиссара и на рукаве комиссарская звезда.
Мы лежали на нарах, но сразу вскочили и вытянулись по стойке «смирно». Вошедший обратился ко мне, назвав меня по фамилии. Спросил, знаю ли я немецкий язык, и сказал, что я буду работать в Политуправлении фронта.
– Через три дня можете явиться. – Почему через три дня – оставалось неясно.
Улиц Бсломорска мы не знали, обедать ходили через большой мост только по главной, «Солунинской улича».
В Карелии, кроме русского, был свой язык – или, вернее, ряд бесписьменных диалектов. В одном районе, Ухтинском, говорили фактически даже просто по-фински, и даже на самом лучшем финском языке, ибо именно здесь была записана Калевала, финский народный эпос. В Карельской автономной республике до 1937 г. официальным языком наряду с русским был финский. Когда-то здесь было много финнов, в основном из тех, кто во время гражданской войны в Финляндии отошел на советскую территорию; было также порядочно финнов-коммунистов из США и Канады. Почти всех в 1937 г, пересажали, и к нашему приезду их практически не было. В финскую войну Карелия из автономной стала Карсло-Финской союзной республикой (в расчете на присоединение к ней Финляндии?), и тогда снова ввели официально финский язык, тем не менее в промежутке официальным языком был карельский. Его срочно начали изобретать (трудно было объявить государственным языком какой-либо один из бесписьменных диалектов) и делать письменным языком. Но слов, которые совпадали с финскими, боялись из-за возможных (смертельных) обвинений в финском национализме. Быстро придумали своеобразный «общий для всех диалектов» письменный карельский язык. Сущность его заключалась в следующем: во-первых, письменность была принята русская, вместо финской латиницы. Во-вторых, существительные и прилагательные, включая словообразовательные суффиксы, были, как правило, русские, глаголы тоже были больше русские, но с финскими окончаниями; наречия, местоимения и служебные слова были финские (они по большей части совпадали с финскими и в реальных карельских диалектах). [260]260
Шотландская застольная Бетховена была в какой-то момент. запрещена цензурой! Но мои карелочки этого, конечно, не знали
[Закрыть] Для русских слов брали поморские формы. Поморы цокают: «цай, улича». Женского рода в карельском нет, поэтому «Солунинской улича». Надо сказать, что местные городские карелы почти на таком языке и действительно говорили («Ванька городаст тулла?» – «Ванька пришел из города?») [261]261
Судя по газете на другом финно-угорском языке СССР – коми, которую я недавно читал, литературный язык коми образован по тому же образцу.
[Закрыть].
Первый секретарь Карсло-Финского ЦК был карел (из коренной национальности, как было принято для всех союзных республик), но все карелы носили русские фамилии, и он был Прокофьев. Сталин сказал, что первый секретарь должен носить финскую фамилию. «Пусть «будет Прокконен». Все втихомолку смеялись, потому что звукосочетание пр– невозможно ни в карельском, ни в финском языке – тогда уж нужно было «Рокконсн». Но Сталина же не поправишь! [262]262
Все это я узнал от моего товарища-карела, Петра Васильевича Самойлова, вторая жена которого была членом Карело-Финского ЦК – Интересно, что, хотя союзные республики по конституции составляют самый костяк Союза Советских Социалистических Республик и могут только по народному волеизъявлению самоуничтожаться, однако Карело-Финская ССР была распущена по личному волеизъявлению Никиты Хрущева. Одновременно с дарением Крыма Украине.
[Закрыть]
Одним из результатов всей этой лингвополитики было то, что никто так и не знал, как называется наш город.
На другой день после посещения нас старшим батальонным комиссаром я пришел по «Солунинской улича» с обеда, и мне говорят: приходил старший лейтенант и приглашал зайти по такому-то адресу.
Названия мелких улиц были вообще не выставлены, многие дома были необитаемы; я долго блуждал по затемненному городу и наконец нашел нужный дом. Открыл дверь старший лейтенант. Пригласил в комнату, посадил за стол и спросил, хочу ли я служить Родине. Я ответил, что то и делаю. Последовало разъяснение, что время трудное, возможен шпионаж и т. п. Я обещал сообщить сразу же, как услышу что-нибудь вредное для государства. Выяснилось, что это не совсем то, что требуется.
– Мы одобрили Ваше назначение в Политуправление, но просим регулярно сообщать о том, что говорят Ваши товарищи.
Я отказался, ссылаясь на возможность ошибиться и на большую ответственность: не всякий разговор сразу понятен; возможны разные толкования. Он успокоил меня тем, что будет проверка по параллельным сообщениям. Тогда я стал отказываться, уже ссылаясь на то, что таким образом получается, будто мне не доверяют.
Он опять: Вам полностью доверяют. Я: Да, но я не полагаюсь на свое понимание. Он: Но Вас будут проверять. Я: Так значит, Вы мне не доверяете? И так далее. Разговор шел не менее часа, не давая сдвига. Наконец, он казалось, меня припер к стенке, я уж не знал, что и отвечать; но тут неожиданно для меня он сдался. Спросил меня о товарищах, с которыми я до сих пор работал, и попросил написать о них. Я перечислил: капитан Б. кадровый военный, Прицкер, участник испанской войны, Бать, доцент Индустриального института, все высказывались с уверенностью в победе Советской власти. Он меня отпустил, предупредив об ответственности за разглашение. Однако, конечно, это была не последняя моя встреча с «органами» – о других я еще расскажу.
После этого меня, сколько я был в Беломорске, мучила мысль – кто же стал вместо меня осведомителем в нашей «конторе», где я начал работать? Старшего лейтенанта я раза два видел в наших краях.
Один из моих товарищей (не служивших со мной) вскоре рассказал мне о происшедшей с ним аналогичной беседе и о том, что он подписал бумагу с обязательством сообщать о слышанных разговорах. Что было дальше с ним, я не знаю. К концу войны до меня дошел слух, будто было распоряжение завербовать в армии каждого десятого. Но ввиду высокой смертности контингента это вряд ли могло удаться. Однако вербовали, сколько могли.
Так я расстался с резервом. Хуже произошло с моими товарищами: обоих инженеров (которые оказались немцами по национальности) и Янковского (которого, как я уже сказал, видимо, сочли за сектанта) услали в «трудовой лагерь».
Еще до резерва я переписывался со своим другом Юрой Фридлендером. Он по распределению после университета попал в Педагогический институт в Архангельск. Оказавшись вскоре в группе переводчиков Политуправления, я решил переманить его к нам – он превосходно знал немецкий язык; места переводчиков были. Вдруг получил от него письмо, что его отправляют в трудовой лагерь в Коми АССР. Я не знал, что это такое – «трудовой лагерь», хотя и подозревал, что это просто концлагерь. Переписываться с ним я продолжал.
Это и в самом деле были концентрационные лагеря, но так как люди там даже с точки зрения НКВД ничем не были запятнаны, то, может быть, режим там был чуть-чуть полегче. Для каких-то категорий лиц, по-видимому, даже делалис1 известные поблажки: по крайней мере, бедный Янковский через год написал'нам, прося выслать ему справку о том, что он работал на офицерской должности. Конечно, такую справку выслать ему было совершенно невозможно: кто бы ее выдал? Капитан Б.? Кто бы приложил печать? Поветкин? – Больше о Янковском я никогда не слыхал.
Изо всей нашей набранной в Ленинграде группы переводчиков – Альт-шулер, Бать, Бейлин, Дьяконов, Прицкер и Янковский – во 2-м отделе остались только Бать и Прицкер. Кроткий Бать здесь процвел не так, как дерзкий Прицкер, который научился говорить с начальством еще в Испанскую войну. Б., имевший к тому времени свой отдельный кабинет, то и дело вызывал его к себе из общей комнаты:
– Прицкер!… – Прицкер!… – Прицкер!…
Наконец, Давид, как мы говаривали, «сделал челюсть» и сказал ему: – Товарищ капитан Б., «Прицкер» не собачья кличка. Прошу обращаться ко мне, как положено по уставу.
И Прицкер стал «товарищ Прицкер», а со временем даже «Давид Петрович». И в то время как, пожалуй, более успешно трудившийся Бать получил два кубика и звание лейтенанта, Прицкер получил три и звание старшего лейтенанта (впрочем, в Испании он был капитаном). Всю работу за информационное отделение – а может быть, и почти за весь разведотдел – делали втроем Задвинский, Бать и Прицкер.
V
Через два дня я отправился на свою новую службу. Это была редакция газеты «Дер Фронтзольдат». Издавали ее на немецком языке и должны были распространять среди немецких войск. Находилась эта редакция, как мы говорили – «на Канале». Беломорканал – Беломорско-Балтийский канал, – который строили заключенные, и о котором газеты трубили как о месте, где перековываются преступники, становясь ударниками труда, был страшным местом. Там погибло несметное множество людей. В Беломорске говорили, что, когда приехала комиссия, и надо было пускать воду, а на дне еще не кончились работы, то эти работы вместе с людьми прикрывались брезентом и участок затапливался. Но если даже и не так, то все равно были бесчеловечно замучены, замордованы, заморены, расстреляны по меньшей мере десятки тысяч наших людей.
К Белому морю канал выходит в нескольких километрах от Сороки. Он совершенно никчемен, так как узок и мелок. Предполагалось, что по нему можно будет перебрасывать эсминцы на Север с Балтийского флота, но на самом деле могли ходить только небольшие баржи за буксиром.
В том году по нему не ходило ничего, потому что выход в Онегу был занят финнами. Речной вокзал на самом кончике канала, где его искусственные берега выдвигаются двумя молами в Белое море, был пуст; следующим летом солдаты купались с него в канале и в море. За каналом, на той стороне, находилась деревня Сальнаволок, очень красивая, похожая на Кижи: старинные дома из огромных бревен с внешними лестницами на галерею второго жилья, скошенные первые этажи, резьба, Жили в них поморы и карелы, их не эвакуировали.
Несколько изб было и по эту сторону канала. Грунтовая дорога вела из Беломорска мимо них к пристани у канала; направо отдельные здания вдоль дороги почти терялись в ровном, тонком рыжеватом окружавшем пространстве, кое-где проткнутом кривыми культями березок; налево за избами видны кое-где были полуплоские розовые гранитные глыбы и за ними сероватое море, почти всюду издали окруженное такими же сероватыми берегами. Выхода из моря не было видно.
Деревянный барак Управления каналом теперь занимало республиканское НКВД, выселенное из города, где его каменный дом занял штаб фронта. Ближе к нам было еще несколько жилых изб и пожарная команда (сарай с комнатой-казармой для пожарниц, – мужчины были мобилизованы). Затем друг против друга по обе стороны дороги к каналу стояло два одинаковых рыжих дома – вероятно, в свое время жилье офицеров охраны канала, а теперь справа от дороги – редакция фронтовой газеты «В бой за родину» слева – наша редакция газеты для немцев, «Der Frontsoldat» – наш дом.
Это была типовая постройка, какие и сейчас можно видеть на любой захолустной железнодорожной станции. Они были разбросаны по всему Северу от Лодейного Поля до окраин Мурманска. Бревенчатый, двухэтажный, с двумя подъездами на четыре квартиры; по краям и в середине четыре дощатые окантовки, крашеные в рыжий цвет. Здесь и помещалась редакция, в которой я провел три года.
Позади него стояла покосившаяся избушка и какие-то сараи, и за ними – гранитные подушки у Белого моря, окруженные отдельным?! камнями по сторонам и между плоскими скалами.
Первый год мы совсем не выходили к морю – не было оно ни страшным, ни веселым, ни манящим, ни отталкивающим – никаким. И ко времени моего прибытия было, насколько хватал взор, покрыто льдом. Шагов до него было пятьдесят-сто.
С моря всегда дул холодный ветер, зимой и летом.
В отведенном нам доме, в первом этаже с правой лестницы входишь направо в коридор, по левую сторону которого находилась уборная, продуваемая ветром от залива, рядом кухонька, где помещалась машинистка, Минна Исаевна Гликман, веселая, круглолицая и белозубая, старше большинства из нас, – я считал ее пожилой: ей, наверное, было за тридцать. По правую сторону была жилая комната с большим окном; здесь помещалась другая машинистка, Айно. Она была финка, из тех, кто переселился к нам из Канады и Соединенных Штатов участвовать в строительстве социализма, и чудом осталась жива. В Америке она была призером чемпионата по машинописи: получила на конкурсе премию за четкость и скорость. Мы, бывало, давали ей рукопись маранную-перемаранную, по-немецки, т. е. на языке, которого она совсем не знала, и она мгновенно перепечатывала ее без единой ошибки и даже, бывало, поправляла авторские описки. Это была приятная молчаливая женщина с льняной стрижкой, видно, много хлебнувшая на своем веку, лет тридцати пяти, пожалуй.
В конце коридора были две параллельные комнаты: слева кабинет и спальня начальника редакции, старшего батальонного комиссара Питерского, направо – наша комната переводчиков; было нас трос.
Другая такая же квартира была с площадки лестницы налево. В одной комнате жили младший по чину инструктор-литератор, старший политрук Клейнсрман и переводчик V., в других двух – старшие: заместитель начальника редакции батальонный комиссар Гольденбсрг и пожилой инструктор-литератор, тоже с двумя шпалами – Ривкин. Они должны были писать текст газеты для немцев, который мы уже только переводили, затем оформить самую газету. У., хотя числился переводчиком, немецкого не знал. Впоследствии он стал весьма замечательным детским писателем. В кухоньке жил короткий краснолицый художник Ж. Предполагалось, что инструкторы-литераторы будут писать материалы для газеты по-русски и по-немецки.
Над нами (во втором этаже направо) были только две комнаты (помещение в торце коридора не делилось надвое). В торцовой комнате была женская спальня, в продольной – столовая; кухонька была действующая.
В левом подъезде внизу находилась типография с плоскопечатной машиной и маленькой «американкой» для листовок, наборный цех и (в кухоньке) цинкографический цех. Наверху было общежитие шофера (у Питерского была машина) и типографских рабочих.
Питерский в мирное время был директором Музея революции в Москве. Он был скор, все решал быстро и нередко бестолково. Постоянно был занят двумя вещами – самоэкипировкой и женщинами. Сначала он завел роман с местной колхозницей, которая стряпала на нас, стирала и делала уборку. Это была здоровенная красивая поморка, никого не боявшаяся и не стеснявшаяся, иной раз пускавшая Питерского по матушке при его подчиненных. В конце концов он ее уволил, а у нас в соседнем сарае появилась столовка. И можно было раз в неделю ходить в баню и там сменить белье. Баня стояла позади редакции «В бой за Родину», на болоте.
Питерский между тем постоянно шастал по Беломорску в поисках романа, играя роль «пробника». Так на конном заводе называют жеребца, запускаемого к кобыле ради ее возбуждения и перед явлением собственно племенного производителя. Едва Питерский затевал роман, как его всякий раз отшивали для другого.
В обеспечении его экипировки по моде главную роль играли декоративные ремни, но последним воплем моды по части ремней был, конечно, бинокль на ремешке через шею.
Раз в Беломорск для допроса привезли немецкого танкиста. Всякий пленный был тогда еще сенсацией, ну а танкист был огромной сенсацией: мы еще не знали, что на нашем фронте против нас были танки. На допрос танкиста собралось сравнительно много народа: от разведотдсла сам Б. с переводчиком (Прицкером), от политуправления сам Питерский с переводчиком (Дьяконовым), а от танковых войск сам начальник их, красивый, стройный капитан С. (впрочем, всего-то танков в его подчинении тогда были, вероятно, единицы), [263]263
Капитан С дружил с Андроповым, начальником карельских партизан, вернее, диверсантов, так как местного населения за линией фронта не осталось – по крайней мере за линией фронта 14, 19 и 26 армий. И выходили после операции партизаны – главным образом, партизанки – в Кемь и Беломорск, где мы узнавали их по партизанским медалям на зеленой ленточке. Позже Андропов стал нашим послом в Венгрии, отличился в 1956 г., затем стал начальником КГБ и в конце концов – первым секретарем ЦК КПСС, а за ним генерал С, имевший за собой великолепные танковые операции – уже не с двенадцатью танками – на Кандалакшском и Мурманском направлении в 1944 г, оказался министром обороны СССР – но был снят из-за дела Руста, немца из ФРГ, благополучно приземлившегося в 1987 г на Красной площади в Москве, минуя всю нашу «границу на замке».
[Закрыть] в красивой черной форме танкиста и с полным набором ремней, включая и бинокль. Питерский не мог этого спокойно видеть: подошел к капитану-танкисту и стал своими быстрыми фразами как бы невзначай спрашивать, где можно достать такой бинокль:
– Я командую отдельной частью, а у меня нет бинокля! – Как! – удивился капитан С. – В Вашей части нет ни одного бинокля? А какой частью Вы командуете?
Тут Б., отлично знавший, какой частью Питерский командовал, сказал:
– Бинокль ему нужен для рассматривания готического шрифта.
Питерский вскоре стушевался, и уже без него выяснилось, что у немцев на Кандалакшском направлении только одна опытная танковая часть из французских «Рено», и что их командование склоняется к мысли о неприменимости танков в северных условиях. – Однако Питерский все-таки бинокль где-то достал и украсился им: лишние ремешки!
У Питерского была своя манера проверять новых людей. В соответствии с нею он в один из первых дней моего пребывания в редакции вызвал меня в свой кабинет и сказал: