Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 70 страниц)
Нередки были драки. Они носили характер поединков и имели определенный обряд. Едва один мальчишка заедет другому в ухо, а тот даст ему сдачи, как вокруг драчунов во дворе образовывался круг зрителей, начинавший методически издавать особый звук, вроде жужжанья или гуденья, – род обязательной «подначки». Заслышав этот звук, оба дежурных учителя, стоявшие всю переменку на ступенях подъездов школы, кидались, как коршуны, расталкивали толпу и волокли драчунов к директору. Этого наказания боялись больше, чем «парадирования»; нередко виновный появлялся, сконфуженный, лишь через урок. Что происходило у директора, узнать Мне пока не случилось.
Если драка имела, так сказать, принципиальные, важные причины, то поединок затем продолжался при секундантах, до крови из носу. Происходило это либо на нейтральной территории, после уроков, либо иногда во время Регби – игры, которая и сама-то по себе носила характер общей потасовки, а успехом не пользовалась. В регби вообще в Норвегии играли только профессионалы, которых за настоящих спортсменов не считали (тс состязались не за плату). Футболом же у нас увлекались, как все мальчишки во всем мире. Я был не драчлив. И кроме того, – хотя никто мне этого не говорил, – я хорошо знал, что каждый мой промах в школе будет поставлен в вину не мне, а Советскому Союзу и советскому воспитанию; помимо моего природного законопослушания и склонности к тишине, меня и это особенно побуждало вести себя примерно. Но иной раз от драки не отвертеться.
Однажды на переменке ко мне подошел мальчик на класс младше меня. Я его хорошо знал по виду – он был темноволос, как и я, плохо одет – в какой-то рваный синий свитер, – и очень вспыльчив. Отец его был рабочий, кажется, каменщик. Он подошел ко мне, сверкая глазами, и произнес со злобой:
– У-у, большевик!
Нас разняли Одд и мой друг Улав Эвергор. До жужжания дело не дошло.
Почему изо всей школы именно его ожесточило мое большевисткос происхождение? Чтобы ответить на это, мне нехватало моей политграмоты.
Вообще же я твердо придерживался маминого правила: отшучиваться, и на задирания отвечал добродушно. Так, следуя отцовскому примеру, я часто ходил в узбекской тюбетейке и приходил в ней и в школу. Она вызывала насмешливое удивление и называлась «киргизской юртой». Я только посмеивался. Но надо сказать, что мне мало преходилось страдать от насмешек товарищей. Я был своего рода школьной достопримечательностью. Моя слава затмила славу школьных чемпионов и скандалистов; первое время вокруг меня собирались толпы: просто поглядеть на такое чудо – русского; мной гордились – особенно наш класс – ив случае нужды защищали меня.
Но раз я сам полез в драку. Виной тому был Эдвард Бсдткер. Незадолго перед этим Эдвард поленился сделать домашнее задание – нарисовать цветную карту Франции. В рисовании карт я был силен, и он попросил, – очень вежливо, – сделать эту карту меня, хотя до тех пор вряд ли сказал мне за все время пять-шесть слов. Я удивился, зная его за прекрасного ученика, но отказаться счел нетоварищеским и нетактичным, учитывая мое особое положение в школе. Возился я с обеими картами – своей и его – до поздней ночи; надо было еще сделать так, чтобы они были непохожи, и чтобы надписи были на его карте сделаны не моим, а измененным почерком. Бсдткер получил свою карту, а затем и положенное ему «очень»; но через день он, сбегая с классом по лестнице во двор на переменку и, может быть, взвинченный страшным нагоняем от чопорной немки параллельного класса (за «ругательство»: он споткнулся и сказал «черт»!), – опять начал изводить меня какими-то насмешками, к тому же политического характера. Я вспылил.
Задыхаясь и заикаясь от бешенства, я подошел к нему вплотную и сказал:
– Когда тебе работать лень и нужно, чтобы раб-ботали за тебя другие, чтобы работал за тебя я, чтобы делал за тебя я твою поганую карту, которую тебе делать лень, тогда я «Игорь, пожалуйста», а когда… а когда… ты смеешь, бездельник, мне говорить…
С Эдвардом, королем класса, так никто не разговаривал. Я понимал, что это кончится дракой, и понимал, что сильный и ловкий Бедткер сотрет меня в порошок, но мое бешенство было сильнее рассудка. Я видел перед собой своего противника, кругом все померкло, и, как из чужого мира, откуда-то издалека, еле слышалось начавшееся жужжанье… Вдруг сильная рука дежурного схватила меня за локоть. Я покорно пошел к директору, уже думая о том, что из этого выйдет, какие пойдут разговоры о советском воспитании, думая о том, не ждет ли меня у директора унижение во сто раз хуже, чем от Бедткера, и – с досадой – о том, что Бсдткер, сволочь, успел удрать и не попадет на директорскую расправу.
К моему удивлению, такой свирепый на вид директор усадил меня перед собой в кресло и стал спрашивать, не трудно ли мне учиться, не болен ли я, почему я такой бледный. И через десять минут отпустил меня домой.
Я с неприятным чувством думал о том, что с Бсдтксром придется «додраться», что он меня вздует и что из всего этого все равно выйдет один позор. Но додраться с ним мне не пришлось: недаром я был бледен у директора; у меня начинался жестокий грипп, который прошел по Норвегии, свалив с ног более половины населения. Когда я вернулся в класс, в нем было всего семь человек. Я невольно подумал, что так, вероятно, выглядела чума, «черная смерть», поразившая в Средние века Европу, когда в Норвегии вымерли целые долины. И мысль о том, что я не был бы в числе выживших, повеяла на меня холодом. Судьба делает по-своему, а в жизни еще столько нужно сделать. Как отвратить судьбу, если она постучится в дверь не в виде невинного гриппа, а всерьез?
А что нужно мне делать в жизни – я уже твердо знал. На вопрос Мссселя, кем я хочу быть, когда кончу школу, я сказал: «историком древнего Востока», в который уже раз удивив товарищей и педагогов.
Астрономией я увлекался по-прежнему, но школа меня научила, что математика мне будет не по силам.
В целом же я был доволен своим пребыванием в школе. Я не только не отставал от товарищей, но – если не считать гимнастики, столярки и немецкого, и отчасти математики, – учился не хуже первых – Веры и Эдварда.
Я не срамил Советского Союза.
Мысль об ответственности за свою страну, – эта политическая струя моей жизни, – не забывалась ни на минуту. Все напоминало мне о том, что я представитель страны социализма.
Домой мы часто шли вдвоем с Улавом Эвергором и говорили на политические темы. Я рассказывал Улаву о революции, чувствовал, что это ему интересно, но непонятно, и говорил ему, что вот мы с ним дружим, а если случится война, то это будет война с Советским Союзом, и он очутится «по другую сторону баррикады». Я прекрасно понимал, что в Норвегии нет, и наверное, в течение всей моей жизни еще не будет никаких предпосылок Для пролетарской революции, которая, конечно, виделась мне не иначе как в русской форме, с гражданской войной, красными флагами, расстрелами. И, как исход всего – НССР, часть Всемирного Советского Союза. В Норвегии *с, с её общим чувством личной независимости, общим относительным олагосостоянием и отсутствием настоящей, грозной нищеты, с давно отмененной смертной казнью, с фанатической любовью к выстраданному национальному флагу – как все это могло бы быть? В газете «Афтснпостен» были напечатаны антисоветские стишки, кончавшиеся словами:
«Никогда мы не спустим норвежского флага, чтобы поднять красную тряпку…»
Это мне было неприятно, но я должен был признать крайнюю маловсро-ятность мероприятий по подъему красного флага в Норвегии.
И что Улав, действительно, будет, как я ему сказал, «по другую сторону баррикады», – тому я очень скоро получил наглядное доказательство.
После моей болезни мне нужно было узнать заданные уроки. Адресов большинства ребят я точно не знал, к нашему близкому соседу – Эллсфу идти не хотел, и потому пошел к Улаву Эвсргору, хотя его дом был не ближе всех. Улав вышел ко мне в переднюю очень смущенный, в комнаты не пригласил, поскорее сказал мне, что задано, и выпроводил. Я понял, что большевистский мальчик в этом доме – нежеланный гость и что мой друг Улав уже и сейчас «по другую сторону баррикады».
Что таково ко мне отношение, я чувствовал и раньше, и потому я отнесся с недоверием к искренности Эллсфа Рингнсса, когда он однажды пригласил меня зайти к нему. Это было еще до моего визита к Улаву – иначе я бы вовсе не пошел. Эллсф жил в небольшой – но побольше нашей – белой «вилле», в густом саду, недалеко от станции. На двери была медная дощечка: «Ellcf Ringncs Jr.»
Я удивился, но сообразил, что это его отец был «Эллсф Рингнсс Юниор», а мой товарищ был просто Эллсф Рингнсс, как и £го дед-миллионер.
У Эллсфа оказалась славная, простая мама, славная, простая квартира, славный, очень похожий, как и Эллеф, на зайца, но, кажется, более спсобный брат Трюльс. Приняли меня ласково, звали вместе играть. Но я сидел как на иголках и скоро попрощался, напутствуемый приглашениями Эллсфовой мамы «заходить почаще».
Это тоже был политический урок. Я и раньше теоретически знал, что капиталисты вовсе не напоминают тех толстяков в цилиндрах, которых носили на палках во время наших демонстраций. Здесь же я наглядно увидел, что классовый враг может быть лично славным и симпатичным. Что Эллсф был классовый враг – это не подлежало сомнению. Но зато было сомнительно, чтобы Осе Лэуманн, и «Ротта» Нильсен, и мальчик в синем свитере, подросши, стали бы громить «виллу» Рингнссов и ставить Эллсфа к стенке. Пути мировой революции будут сложными и неожиданными и часто, может быть, более милостивыми, чем наш русский путь, – это становилось ясно. И в Ахагии придумывались утопические пути перехода к коммунизму.
Иногда политические противоречия принимали несколько комическую форму. Как-то – кажется, в тот раз, когда мы смылись с урока Дсдикена, – мы шли целой компанией – Ханс Ссликман, Улав Эвсргор, Улаф Раабс, Шак Рэдср, Том Встлсссн и я. Ребята говорили о политике, а я молчал, как всегда в таких случаях: не агитировать же мне полкласса за советскую власть! Это была часть моей программы не компрометировать Советский Союз. Более или менее откровенно на политические темы я говорил только с Улавом, да и то до визита в его дом.
Темой разговора был король. Большинство ребят было за республику, а о короле говорили, как о бесполезном украшении. Говорили долго, забавно и убедительно. Нервно молчавший Том вдруг сказал:
– И вес же – Боже храни короля! Все изумились.
– А на что же он нужен, король-то?
– Ну, как… например, выставки открывать…
Общий хохот. Ребята начали подтрунивать над Томом и заодно над его любимцем – Муссолини.
– Муссолини – замечательный человек! – заявил Том. – Он осушил болота и сделал так, чтобы все ходили по левой стороне улицы…
– А зачем это надо, чтобы все ходили по левой стороне улицы? – удивились ребята.
– Ну, все-таки, порядок…
Бог знает, какие отзвуки взрослых разговоров бродили в его толстой голове.
О Муссолини мой читатель знает, конечно, больше, чем Том Встлсссн; но о норвежском короле Хоконе VII, – хотя я о нем уже рассказывал раньше, – стоит рассказать побольше. История его любопытна. Когда в 1905 году Норвегия отделилась от Швеции, державы намекнули ей, что новое государство не будет признано, если оно не будет монархией. Временное правительство стало искать особу королевского происхождения, годную на престол, но притом такую, чтобы с ней вместе не проникло в страну влияние какой-нибудь могущественной державы. Немецких принцев было много, но норвежцы боялись Вильгельма. Сначала они решили просить на престол шведского принца, но шведский король, обиженный «вероломством» Норвегии, запретил членам своего дома принимать норвежский трон (такие вещи еще бывали всего пятьдесят лет назад); тогда выбор временного правительства Миккельсена остановился на одном из младших датских принцев – Карле. Карл служил лейтенантом флота, имел много братьев и никаких шансов на датский престол и, что было существенно с точки зрения поддержки Англии, был женат на английской принцессе Мод.
Однако лейтенант был неглуп и, главное, хорошо понимал тенденции своего века. Он объяснил норвежским посланцам, что сейчас, по политическим соображениям, им нужна конституционная монархия, а через несколько лет, по другим политическим соображениям, норвежцам понадобится республика, и что он предпочитает прочное положение лейтенанта датского флота сомнительной карьере «экс-короля». Поэтому он займет норвежский престол только под условием, что он будет избран всеобщим плебисцитом. Ссылки Миккельсена на то, что норвежская конституция не предусматривает плебисцита, не помогли: Карл был тверд, и плебисцит был проведен. Норвежские газеты вспоминали славное прошлое Норвегии во времена ее древних королей, живописали трудности, грозящие молодому, независимому государству в случае провала идеи монархии, и Карл был избран огромным оольшинством голосов.
Прибыв в Норвегию с женой и двухлетним сыном, Карл принял древнее норвежское королевское имя Хокона VII и начал завоевание норвежских сердец. Ни высокомерие шведского двора, ни более патриархальные традиции Двора датского не были взяты им за образец. Он ограничился самым скромным штатом и небольшим цивильным листом. Весь его образ жизни должен был быть образом жизни норвежца. С трех лет его сын обучался ходить на лыжах, да и сам король, как я уже говорил, превзошел эту науку. А по достижении школьного возраста кронпринц был отдан в общую школу.
В течение школьных лет царственное происхождение кронпринца сказывалось только в том, что он иногда на свой счет водил весь класс в кино. По окончании школы Улав просил отца разрешить ему учиться на инженера – неизвестно ведь, придется ли править: на дворе XX век! Но король не разрешил. Пришлось уступить традиции и поступить в военное училище. Так же и позже Улаву не было разрешено взять в жены его норвежскую любовницу, а пришлось жениться на костлявой шведской принцессе Мэрте.
Но, впрочем, король, как сказано, во всем пытался вести жизнь скромную и демократическую, как подобает первому из норвежцев. Принимая Коллон-тай, делавшую ему визит по случаю вручения верительных грамот, король порекомендовал ей поскорее подписаться на издание классиков норвежской литературы, а то можно не поспеть. «Я уже подписался!» – прибавил король. Тогда же он сказал ей: «В душе я социал-демократ!» И действительно, вопреки мнению своих советников, Хокон VII, глядя вперед, первым из глав европейских государств призвал к власти левых социал-демократов. Но тогда мало кто обращал внимания на его деятельность. Скромный образ жизни и, как подобает конституционному монарху, полное отсутствие всякой реальной власти делали то, что большинство норвежцев попросту не замечали его существования. К тому же первый из норвежцев имел один существенный минус: он так и не выучился говорить по-норвежски. Впрочем, в этом не было большой беды: ведь пользовались же норвежцы датской Библией, да и язык наиболее старых чиновных семейств Кристиании мало чем отличался от датского.
Король Хокон приобрел неожиданно большое значение со времени войны и оккупации: когда один незащищенный норвежский город за другим падал под ударами немцев, когда мирные норвежцы были парализованы неожиданно свалившимся на них ужасом, когда английская помощь оказалась коварным обманом, а норвежское правительство готово было на все уступки Гитлеру, – король ушел в леса вместе с остатками норвежской армии, стойко выступал против капитуляции, возглавил вооруженное сопротивление и уехал в Англию лишь с последними отрядами норвежских солдат. В эти годы его популярность настолько возросла, что даже коммунисты должны были временно снять лозунг о республике. И на этот раз король Хокон показал, что знает своих норвежцев.
Но это было позже. В мое время король Хокон был лишь одной из достопримечательностей Осло, по росту – самым высоким из его обитателей. Роль декоративного короля была несколько смешной, – в Англии, по традиции, такой король, может быть, и имеет вид, но норвежцам повольно-думнес он щекотал чувство юмора. Но, конечно, я бы не позволил себе показать, что он и мне кажется смешным. Я, со всеми вместе, посмеялся над Томом, но в разговоре не участвовал. Не часто при мне развязывались языки – я все-таки был чужаком, да и не делал попыток втереться в сложившиеся компании. Во всяком случае, свои мальчишеские дела – бойскаутские лагери, школьные вечера, секс – ребята обсуждали без меня и умолкали, когда я приближался.
Так я и бродил один по двору.
На этом дворе, поздней осенью, под приспущенным флагом на мачте, происходил траурный митинг: газеты принесли известие о находке бензинового бака от «Латама», самолета Гильбо. Амундсен погиб.
Наш «проректор» произнес длинную и нудную речь. Она показалась мне сухой и лицемерной: из переведенной папой автобиографии Амундсена я знал, как много горя принесли Амундсену его компатриоты – их финансовые ловушки, их равнодушная клевета.
Я чувствовал себя чужим этому народу.
III
Я был одинок в школе, но не ощущал это как неприятность. Важно было то, что я не представлял в классе жалкого зрелища, всегда был самим собой, – а не скучно мне было и самому с собой. Дружба с норвежскими мальчишками – лыжниками, футболистами и спортсменами, но из книг не читавшими, вероятно, и десятой доли того, что я успел прочесть, – мне была не нужна. Они были уже слишком взрослыми, чтобы играть, и, мне кажется, у них не хватало воображения. Интересы их ограничивались богатеньким мещанским мирком – или спортивными подвигами, которые были мне недоступны и которые поэтому я предпочитал презирать.
Здесь, впрочем, дело обстояло не так просто.
По-моему, всякий человек – во всяком случае, всякий мужчина, – стремится быть первым. Много позже, когда мне сказали, что я честолюбив, я обиделся – я никогда не считал себя честолюбивым. Почестей мне никогда не было надо. Но желание быть первым – не то же, что честолюбие. Это скорее активное самолюбие – не быть хуже других; а я был самолюбив, самолюбив до гордыни. И я инстинктивно чуждался всех тех областей деятельности, где я не имел шансов быть первым. Поэтому я не завидовал товарищам в их спортивных подвигах. Но в жизни есть положения, когда физическая неполноценность не может быть скрыта и неизбежно подает повод к насмешкам, – и насмешкам заслуженным, не то что по поводу «киргизской юрты». Разве легко мне было трусить перед Бедткером? Разве легко было дважды в неделю на глазах у всех позориться на гимнастике? Разве легко мне было никогда не показываться перед людьми на лыжах? Правда, я не хуже других мог нестись километрами под горку по виндеренским дорогам на финских санях, радуясь, как они слушаются каждой моей мысли. Но это – не то. Зато скатываться на лыжах с большой горы мне было просто страшно, как страшно было на ходу запрыгнуть в трамвай в Ленинграде и соскочить на ходу – как делали все, абсолютно все мальчишки. А за страх – уже не Другие, а я сам себя презирал. Только на войне я понял настоящую механику страха и храбрости. Бесстрашие – это не только умение побороть естественный ужас перед опасностью, это еще и уверенность в своих собственных силах и способностях. Я не был труслив, где надо полагаться на свою голову, так как в своих умственных способностях был уверен. Но слабые руки, так и не смогшие в университетские годы швырнуть гранату на заветные сорок метров, требуемые по нормам ГТО; неловкие руки, создавшие столь печальный пюпитр в Риисской школе; быстрые, но нетренированные ноги, неуклюжее, негибкое туловище, – мое сознание им не доверяло, поэтому и подсознание трусило, когда надо было на них полагаться. Я был трусом, но должен был победить свою трусость, чтобы иметь право уважать себя. Без этого я не мог бы поддерживать свое самолюбие, а без самолюбия я, – ни тогда, ни позже, – не мог бы и жить. Презрение к себе было бы мне смертным приговором.
Что сделал в таком случае Амундсен? Слабый, тщедушный мальчик, он силой воли воспитывал в себе пловца, борца, мастера умелых рук. Так же должен был бы, пожалуй, сделать и я. Живи я среди моих товарищей-спортсменов всю жизнь, или хоть пять-десять лет – может быть, я и сделал бы это. Но судьба меня с ними быстро разлучила. Уже в эти годы я поставил себе задачу стать ученым, книгочеем. И мне куда легче было презирать физическое совершенство, как животное качество в человеке. Так легко было быть первым среди книг, – зачем мне было ради развития силы и ловкости преодолевать такие страшные трудности, которые, еще неизвестно, удастся ли и в лучшем случае преодолеть, – и все это ценой насмешек, ценой унижения, ценой потери самолюбия, может быть, навсегда, – стало быть, ценой жизни? Мне это было не нужно. Было нужно преодолеть только свою физическую трусость – я не знал, что суть тут одна, 6jg одного невозможно и другое. Я должен был научиться не бояться высоты, не бояться ушиба, не бояться кулаков, не бояться Бсдтксра с его манерой пренебрежительного превосходства, с его насмешечками – и отличными мускулами.
И я забирался на высокий бетонный полуподвал недостроенного дома, утонувший в стороне от дороги в высокой траве, и, дожидаясь, пока пройдут прохожие, заставлял себя прыгать, – и не мог заставить. Не сейчас, – надо хорошенько раскачаться. Не сейчас, – там что-то стукнуло в саду домика за углом, – появится кто-нибудь. Ну, сейчас ничто не мешает, – что же? И я раскачивался снова и снова; прошло минут сорок – или так мне казалось, – пока я заставил себя прыгнуть с двухметровой высоты на неизвестную, может быть каменистую почву, скрытую травой. (Мои сыновья прыгали потом с такой высоты лет в шесть-семь). Правда, для уровня моих глаз этот «трамплин» был не двухметровая, а почти чстырсхмстровая высота: я был неуклюж, но рост мой был 170 сантиметров, и я вставал вторым от правого фланга на уроках Дсдиксна. Но, увы, рост не оправдание: Инголф стоял на правом фланге, Эдвард стоял всего на три-четыре места левее меня, а они прыгали на лыжах с настоящего трамплина, повыше моего бетонного подвала, и не падали на двадцатиметровом прыжке. Нет, я хотел презирать Бедтксра, но выходило, что презирать надо себя.
Трусость я так и не одолел, но это осталось долгом перед собой на будущее.
А дома продолжались «ахагийские» игры – но реже: времени стало меньше, интересов больше. Главным деятелем здесь постепенно стал Алешка.
Центром игры стал Алешин Виррон, наполовину населенный индейцами и другими полудикими племенами. В отличие от моей ахагийской, игра в Виррон была более грубой и мужественной. Там шла гражданская война, потом была установлена советская власть, затем началась индустриализация.
Алеша уехал из Ахагии, бросив свою должность кассира носороговского театра, и, кончив университет в Вирроне и женившись здесь на хорошенькой, тщательно нарисованной в его записной книжке Ринке Рот, стал инженером-оптиком на авиационных заводах Эрруки и астрономом. Между тем Председатель вирронского ЦИК – Урэ Урм – связался с мятежными индейскими племенами, а индейский вождь и марионеточный «император» Робин Псрут, напротив, перешел на сторону социализма и даже был избран на место Урма. Шла война, и международные бандитские отряды Хокрс Пишука вместе с мятежными племенами индейцев были разгромлены вирронской Красной Армией под командованием Теофиля Казо. Урм признал свои ошибки и ему был возвращен почет. В вирронском флоте был даже крейсер «Урм». Но до мира и порядка в Вирроне было далеко. В этой варварской стране были варварские нравы: каждый день в предместьях Асы, столицы Виррона, водили публично вешать бандитов, к развлечению вирронских мальчишек. Меня это коробило; и у меня был издавна мальчишеский интерес к образам пыток и казней, – еще со времени, когда я читал впервые «Принца и нищего», – но я размышлял о них один, а в Ахагии вес должно было быть чисто; смертная казнь там была запрещена.
Боясь дурно повлиять на Алешу и на его Виррон, я постарался переключить игру на другое. Готовилась большая международная межпланетная экспедиция, – и на заводах Эрруки строились две огромные ракеты. Сотни фигурок из хальмы были отмечены снизу номерами, но и без номеров мы знали каждого в лицо: маленькая красная фигурка, которая когда-то была бегун Альботов, стала Ринкой Рот, другая была Алешей; зеленая фигурка с головкой, вымазанной серебряной краской, был отважный пилот Рин Олл; а вот желтые – инженер Форкельпрантов и сам Эрруки, вот молодой синенький астроном Вантин, вот большая красная фигурка – великий астроном Красвиль… этот номер когда-то носил мой любимый спортсмен Хонин.
Ракеты были тщательно склеены из белого картона, произвели пробные полеты вокруг Луны, и раз, в воскресенье, как только выпал первый снег, были выкинуты в форточку в свой полет на Венеру. Мы еле дождались, пока нас выпустят в сад: добрались ли астронавты благополучно, не погиб ли кто-нибудь? Затем началось путешествие наших «хальм» по покрытой сплошной живой первобытной плазмой (снегом) Венере; горячий от тления, со стаявшим снегом старый стог сена был вулканом; многие путешественники едва не погибли на его склонах. Алеша был одним из главных инженеров и фотокорреспондентом экспедиции; его фотографии, в виде серии рисунков с соответствующими подписями, тщательно заносились им в специальный блокнот. И вот – торжественное возвращение на Землю! Собирается научный конгресс, хальмы сажаются в аудиторию из кубиков, Красвиль, Форкельпрантов и Вантин читают отчетные доклады.
Это путешествие было отголоском того, что занимало умы в настоящей жизни. Каждый законченный полет Амундсена означал увлекательную популярную книгу, которая должна была окупить ему расходы экспедиции. Работа над переводом этих книг превращалась у нас дома в общее дело: кто Давал советы, кто объяснял отдельные трудные фразы, кто переводил целую главу. С перипетиями этих путешествий, со стилем этих книг и фотографических иллюстраций мы сжились. В Ахагии все это было повторено по-своему. В моем старом атласе карта Арктики давно уже была исчерчена путями плаваний ахагийских кораблей, а на карте Антарктиды прибавлен открытый и колонизованный нашими воображаемыми учеными остров Месполя. К 1929 году Земля была уже почти вся открыта. Пора было выходить за ее пределы в межпланетное пространство.
И, пожалуй, пора было выходить из Ахагии. Это окончательно произошло еще не скоро, но уже и теперь я принимался за эту игру лишь тогда, когда что-нибудь надумывал Алеша. А у него было много своих занятий и помимо Ахагии и Виррона. Он подружился в это время с соседским мальчиком. Кисе, или Кристиан Хейердал-Ларсен, был, как все дети вокруг, что называется, «из хорошей семьи», но в нем было много чего-то родного. Белокурый, чумазый, добродушный, привязчивый, полный выдумки, он вполне мог бы сойти за русского мальчишку, если бы не короткие штаны, каких русские мальчишки в десять лет обыкновенно уже не носили. Они гоняли с Алешкой по соседним пустырям и по нашему саду, что-то строили, что-то разыгрывали, что-то сооружали, и только очень редко в этом участвовал я и страший брат Кисса – Нурдал, тоже воспитанник Риисской школы. Нурдал был славный парень, но в его ловком, чистом английском костюмчике, в его «спортивности» было уже что-то чужое, как в мальчиках моего клачьа, и с ним было не так просто, как с Киссом.
Дома и в школе – это было два разных мира, и они не соприкасались. Но раз мир школы ворвался ко мне домой довольно забавным образом.
Однажды по почте мне пришло письмо. Оно было адресовано на имя Igor de Janikoff. В конверте было анонимное любовное объяснение с назначением свидания. В письмо был вложен желтый локон волос, и оно было надушено жестокими дешевыми духами, вроде керосина. Письмо было показано всему дому, и затем торжественно сожжено во дворе, вместе с локоном – чтобы в комнатах не было вони духов. На свидание я, конечно, не пошел.
Через несколько дней я получил новое письмо. На этот раз оно было адресовано Igor de Jakonoff – на дворянской приставке автор настаивал. Ясно, что оно исходило из школы. Я рассказал о нем Улаву и Одду, и они пожали плечами, но выразили предположение, что автор писем – девочка Бет Арисхолм из параллельного класса. Бет была известна своими шальными выходками и с некоторых пор выспрашивала ребят из нашего класса обо мне. Я решил избрать страшную месть: на переменках я находил Бет и останавливался шагах в пяти-шести от нее, глядя на нее бессмысленно-невыразительным взором. Она перейдет к другой группе девочек – я тоже меняю место. Так продолжалось с неделю; наконец, преступница не выдержала.
Как-то вечером я сидел в своей ванной комнате и готовил уроки. На дворе стоял густой туман, – такого я больше никогда не видел: человека было совершенно не различить за метр. Вдруг раздался звонок на парадной. Мама открыла дверь.
– Там тебя просит какая-то девочка, – сказала она, улыбаясь.
Я вышел. В дверях стояла смутно видимая незнакомая девочка лет одиннадцати.
– Игор, – сказала она смущенно, – тебя там просят… Я ничего не понял: кто просит? Ведь вот же она.
– Выйди к калитке. Там тебя ждут.
Я дошел с ней до калитки, и она скрылась в тумане. Послышалось шушуканье, и другой голос сказал:
– Я Мари Лисбет Арисхолм. Я хотела попросить у тебя прощения за глупую шутку. Ты не сердишься?
– А, это письма? – сказал я. – Нет, нет.
– Так мы друзья? – спросил голос из тумана.
– Хорошо, мы друзья. – Из тумана протянулась рука и появились смутные очертания маленькой фигурки. Я пожал руку.
– Можно, мы с Биргит придем завтра днем?
– Пожалуйста, конечно, – сказал я галантно, хотя нисколько не жаждал ее визита. Впрочем, мне было любопытно познакомиться с ней, и что-то лестно щекотало внутри.
На другой день Мари Лисбет с подругой действительно явились, уже без всякой романтической таинственности. Они сидели у нас в комнатах и хихикали. Из разговора выяснилось, что духи и локон принадлежали прислуге Бет. Больше ничего дельного извлечь из нее не удалось, хотя девочки и позже не раз являлись, – часто совсем не вовремя, когда мне надо было готовить уроки. Я вошел в роль, вел себя с вычурной галантностью; когда же они мне уж очень надоедали, то я подавал условный знак, и из сада появлялись чумазые Алик и Кисе, вооруженные медными прутьями от занавесок. Я был в отчаянье от невежливости этих грубых мальчишек, а те, довольно энергично пуская в действие медные пруты, быстро заставляли девиц ретироваться. Не мог же я отвечать за действия каких-то хулиганов!