Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 70 страниц)
Место было красивое, лесистое; была чистая порожистая речка, на которой мы проводили время, купаясь или катаясь на лодке. Вылазки на лодке совершались обычно втроем – с веселым инженером по фамилии Шмуклср, кудрявым, с выпуклыми черными глазами, приятелем Паустовского, по прозвищу почему-то Поршня. По вечерам Нина писала реферат, который требовался для поступления в аспирантуру.
Все бы ладно, но именно в этой избе я проявил себя как последнее ничтожество. Самое печальное в этой истории для меня было то, что я ее сам вовсе не заметил, а Нина, по обыкновению, затаила обиду и рассказала мне о ней с большой горечью не раньше, чем лет через двадцать. Так или Газету я читал даже и в Лыкошине. Летом М.М.Громов, не имевший шумной славы Чкалова, но летчик весьма замечательный, повторил с двумя товарищами чкаловский перелет через полюс и приземлился уже не в Канаде, а прямо в США – в Калифорнии, где был принят с восторгом. США только недавно признали Советский Союз. В августе по тому же маршруту вылетел через полюс в Америку Герой Советского Союза Леваневский – и погиб в пути.
ЛИФЛИ был закрыт и влит в состав Ленинградского университета: лингвистическое и литературное отделение составили филологический факультет (оставшись в прежнем помещении), историки ЛИФЛИ были переведены на университетский исторический факультет, философы составили отдельный философский факультет.
Еще при выпуске из нашей компании были рекомендованы в аспирантуру: Талка Амосова, Шура Выгодский, Нина Дьяконова, Воля Римский-Корсаков, Яша Бабушкин и Юра Фридлендер; были, конечно, и другие. Аспирантурой филфака заведовал тоже знакомый – Исаак Цукерман, курдовед, ученик И.А.Орбели, старше нас на два-три курса, и ближайший друг Нининого былого поклонника, Гриши Розенблита [167]167
Были приняты Борис Карпович из Нининой группы (оставивший потом аспирантуру – У него была семья, и надо было зарабатывать) и известные впоследствии лингвисты Ю.С.Маслов и его жена С.С.Лошанская. Из литературоведов – Юра Фридлендер, Н.Всрховский, А.С.Ромм. Но были и не принятые, например, подруга Сары Лошанской, Гуля Фейгельсон, которая очень скоро после этого (хотя, конечно, не от этого) сошла с ума и выбросилась в окно
[Закрыть].
Поступление в аспирантуру не было особенно сложным делом: требовалось подать реферат и пройти собеседование. Оно состоялось в первые дни сентября; был вывешен приказ о зачислении аспирантов и выдан им аванс в счет стипендии. Занятия должны были начаться несколько позже, а пока Нина со своей закадычной подругой Талкой Амосовой уехала отдыхать на несколько дней в Павловск. Эти дни Нина всю жизнь вспоминала как самые беззаботные и веселые в жизни. Талка была человек не только очень умный, но и остроумный очень, они с Ниной вели в Павловске юмористический дневник, который Нина потом всю жизнь не уставала цитировать – действительно забавный, хотя для того, чтобы полностью оценить каждую цитату, надо было бы слышать за нею своеобразный, густой и убедительный Талкин голос [168]168
Талка имела па Нину большое влияние. Как-то, году в 1933–34 (может быть, под влиянием Гриши Розенблита), Нина, гуляя с Талкой под ручку по институтскому коридору, сказала ей, что подумывает подать в комсомол. Талка вырвала у нее свою руку, и это произвело на Нину такое же впечатление, как на меня в 176 школе – обязательное голосование пионеров за смертную казнь, предшествовавшее суду в деле Промпартии
[Закрыть]. Но когда Нина вернулась из Павловска и явилась в Университет, ей было сообщено, что «Москва вас в аспирантуре не утвердила». И не только ее, но – какое необычное совпадение! – еще и Амосову, Выгодского, Римского-Корсакова и Бабушкина. Жалуйтесь в Москву.
Все не принятые собрались у нас с Ниной на «совещание» – решили ехать в Москву бороться. Я не хотел оставлять Нину в такой критический момент. Мне предстояло зачисление на постоянную работу в Эрмитаж, но я еще не успел оформиться, а в Университете я как-то договорился с Александром Павловичем и смог поехать со всей компанией в Москву.
В поезде (мы говорили «в вагоне отвергнутых аспирантов») мы держали еще один «военный совет» – как действовать в Наркомпросе. Здесь Талка Амосова рассказала, что встретила в университете хромого Саню Чемоданова (давно и безнадежно влюбленного в Нину, и так до конца жизни – он спился и покончил самоубийством в 50-х годах). Саня сказал ей, что ездил в Москву, в Наркомпрос, по собственным делам, и, будучи оставлен чиновником наедине с его столом (чиновник куда-то вышел), он прочел лежавшую у него бумагу, посланную вдогонку к официальным документам о приеме этого года в аспирантуру. Эта бумага была не что иное как донос – формально же «дополнительная характеристика», посланная в наркомат за подписью заведующего аспирантурой филфака ЛГУ И.Цукермана. В ней значилось, что Амосова состояла в связи с врагом народа Кадацкой (это была скромная женщина – скромная и по способностям – жена Кадацкого, председателя горисполкома и члена обкома, личного друга Кирова; Кадацкий к этому времени был расстрелян, а жена отправлена в «лагерь жен». Особой близости с Кадацкой у Амосовой не было); что Дьяконова состояла в связи с врагом народа Розенблитом (этот Нинин былой поклонник был арестован в июле. Надо сказать, что с тех пор как Нина, после трехмесячного увлечения им, с ним рассталась на втором курсе, Розенблит был на нее обижен, не разговаривал с ней, хотя они учились в одной группе, и говорил о ней всегда плохо); и такие же доносительские сведения были поданы о Выгодском, Римском-Корсакове и Бабушкине.
В Москве Шура Выгодский жил у своей двоюродной сестры, детской писательницы Бруштейн, Нина жила у своей тети, милой и доброй Юлии Мироновны, другие тоже устроились у разных друзей и знакомых, а я…
Раньше наши останавливались в Москве у Сергея Пуликовского, брата тети Нади, – я у него побывал в 1929 г. по дороге в Нижний Новгород, и хотя его почти не помнил, но несомненно поехал бы ныне именно к нему, если бы мои родители не узнали случайно, что он арестован и исчез. Миша посоветовал мне остановиться у его друга, математика Сергея Львовича Соболева, моего бывшего репетитора, а тогда уже бывшего накануне избрания действительным членом Академии наук.
Дорога к Сереже Соболеву на Якиманку шла мимо «самого знаменитого дома» в стране – углового дома, поднятого и сдвинутого на десять метров в сторону и затем установленного на новом фундаменте. Эта широко популяризировавшаяся в газетах операция была проведена ради расширения улицы по «плану реконструкции Москвы».
Началось наше хождение по приемным Наркомпроса на Чистых прудах и предъявление характеристик и заявлений – а по составлению их главным мастером считался я. Я был за то, чтобы не сдаваться; когда Шура Выгодский вышел, подавленный, из какой-то очередной канцелярии и стал говорить на ту тему, что, пожалуй, он и вправду не тот человек, которого нужно принимать в аспирантуру, я сказал ему, что не нужно уподобляться герою
Ильфа и Петрова Васисуалию Лоханкину. Но, во всяком случае, нас только отфутболивали из комнаты № х вкомнату № у,а потом сказали, что это не в компетенции наркомата.
Университет тогда почему-то находился в двойном подчинении _ Наркомпросу и Комитету по делам высшего образования. Наркомпросом тогда, после падения А.В.Луначарского, был А.С.Бубнов, в честь которого наш университет был недавно переименован в «Ленинградский университет имени А.С.Бубнова»; но нарком нас не принял, и мы перекочевали в Комитет, который возглавлял старый большевик И.И.Мсжлаук. Мы не скучали в очередях; честно говоря, мы были тайно уверены, что в крайнем случае все устроится и без этой аспирантуры. Мы шутили, острили, Воля Римский-Кор-саков сочинял стихи.
На популярный мотив «Песни беспризорника» («Позабыт, позаброшен с молодых-юных лет») мы пели:
Намечался, выдвигался
С молодых-юных лет,
Аспирантом назывался,
А потом сказали «нег».
Когда был на факультете.
Все хвалили меня,
Но завяз я в Комитете,
Где могилка моя.
Или на мотив нэповского фокстрота «Джим-подшкипер с английской шхуны»: (Там в заливе, где море сине, Где небо как хрусталь, Где туманны изгибы линий И голубая даль – Есть Россия, свободная страна, Всем примером служит она…) писался стишок:
В Наркомпросе, где и поныне
Наши заявки спят,
Где туманны изгибы линий
И гибнет кандидат…
Наркомпрос – отличный наркомат,
Там цветет махровый бюрокрак… и т. д.
Чуть ли не перед приемной Мсжлаука Воля сочинил «Речь председателя Комитета»: «Пришли в Пантеон просвещения? Привет пышно подготовленным! Пора прекратить просвещаться – поезжайте подальше!»
Мсжлаук [169]169
Мы могли бы догадаться, что Мсжлаук не может быть способен на решительные действия: на свою должность в Комитете он был снижен из зам. председателей Совнаркома и председателей Госплана, а это значило, что он в серьезной опале. Жить ему оставалось считанные дни – как и Бубнову
[Закрыть]нас принял поздно, уже ночью. И приказал выдать нам бумагу в Отдел аспирантуры ректората ЛГУ с указанием не то «пересмотреть», не то «рассмотреть заново» дела пятерых отвергнутых кандидатов в аспиранты. Вернулись мы в Ленинград почти окрыленные. Однако Талка Амосова встретила в университетском коридоре Петра Потапова – красавца блондина, бывшего мужа ее и Нининой подруги Галки Ошаниной, – и имела с ним настораживающий разговор. Потапов давно выбыл из их дружеской компании, потому что действительно отвратительно поступил с Галкой; сейчас он был женат на преподавательнице Буштусвой. Талка возобновила с Потаповым отношения на выпускном вечере (мы с Ниной были в то время в «Широком»): порядочно перепившись, она обнаружила себя танцующей с ним. Когда она теперь рассказала ему историю пяти аспирантов, Петя, хорошо осведомленный в подобных вещах, сказал ей, что у нес ничего не получится, и чтобы она написала заявление начальнику спецотдела о том, что она просит защитить ее от злостной клеветы. Талка не принадлежала к компании Шуры Выгодского; она рассказала этот разговор Нине, но не знаю, повторила ли она его остальным. Да и вряд ли они последовали бы этому совету, а если бы и последовали, то сама множественность заявлений была бы, по тем временам, расценена как «коллективка», что могло бы вызвать самые тяжелые последствия.
В ректорскую комиссию первой вызвали Талку Амосову – и она вышла сияющей: восстановили! Второй пошла Нина. Ей задали вопрос, что писал Ленин в XVI томе собрания сочинений? Она не знала. Ее попросили перечислить наркомов СССР. Это было невозможно потому, что они все время менялись – вопрос был рассчитан на то, что она ненароком назовет какого-нибудь врага народа. Но она просто совсем не ответила.
– Вот видите! А вы еще претендуете на аспирантуру!
Остальные уже решили не ходить в комиссию.
Помнится, Мсжлаук был расстрелян несколько недель спустя. И около того же времени и Бубнов.
Яша Бабушкин долее других оставался связан с Университетом, потому что находился там на партийном учете. Он воспользовался ближайшим партсобранием, чтобы публично обвинить Цуксрмана в ложном доносе на Нину – в составлении бумаги о ее якобы связи с Розснблитом, хотя было общеизвестно, что вовсе не Нина, а сам Цуксрман был близким другом Розснблита.
Цукерман отперся от доноса на Нину, но признался «в своей тяжкой вине» – дружбе «с этим подонком, мерзавцем, врагом народа Розснблитом».
– Но, – сказал он, – за это я уже ответил в другом месте.
Где – это выяснилось.
Около этого же времени Нина встретила Саню Чсмоданова. Саня, потрясенный, сказал, что Гриша Розснблит, который был самым близким его другом, был – арестован по доносу своего другого ближайшего друга и участника многих бесед с ним о теоретических вопросах марксизма и мировой революции – Исаака Цуксрмана. Тогда еще политические процессы проходили (по крайней мере, иногда) через суд – на него свидетелями были. Около этого времени вышел в свет подготовленный и комментированный Шурой и Юрой Фридлендером пол руководством М.А.Лифшица монументальный том «Маркс и Энгельс об искусстве». С 1940 т. Шура потупил на работу в Ленинградский Радиокомигет, где уже с 1938 г. работал Яша Пабушкин; Яша там и проработал всю блокаду; во многом благодаря нему, с трудом державшему сюя у микрофона, голос радио был жив в течение всех роковых 900 дней; но после снятия блокады Яша был уволен и заменен каким-то москвичей; был мобилизован в армию и сразу погиб. – Шура был мобилизован еще в 1941 г. и тоже быстро погиб. вызваны и Чемоданов, и Цукерман. Саня рассказывал, как Гриша Розенблит [170]170
О Розенблите мы тогда больше не слышали, по в 60-х годах Нине кто-то сказал, будто Розенблит жив и работает в каком-то городе на Северном Кавказе.
[Закрыть]вскакивал в бешенстве, слушая спокойную и смертоносную ложь Цукермана.
С осени 1937 г. Нина продолжала работать во Втором Педагогическом институте иностранных языков; английская кафедра по-прежнему была под умным и любовным управлением Веры Игнатьевны Балинской, и состав преподавателей был тот же, весьма замечательный – все это были люди знающие и преданные делу. А я из экскурсионного бюро перешел с октября в Отдел Востока Государственного Эрмитажа – в Отделение древнего Востока, или так называемый «Египет».
I I I
«Египет» помещался на Комендантском подъезде Зимнего дворца, на отскоке от всех других служебных помещений. И ходить на работу надо было тоже через Комендантский подъезд, с Дворцовой площади; тогда еще не было издано распоряжение – открывать лишь один служебный подъезд – на набережной, так же как открывался, в целях безопасности, только один для публики (в то время – подъезд с «Атлантами»). Помещение было уютное: сначала комната заседаний с большим столом, крытым малиновой бархатной скатертью и окруженным красными креслами; из нее шел коридор в просторную комнату заведующей отделением Милицы Эдвиновны Матье и ее сотрудницы по хранению и изучению коптских художественных тканей, К.С.Ляпуновой, племянницы композитора. Из коридора же была витая лестница вверх, и там находились еще три комнаты; по стенам они все были заставлены одинаковыми черными застекленными шкафами, где хранились главным образом фаянсовые и бронзовые мелкие египетские изделия – ушебти и боги: ибисы, кошки и т. п. В дальних, меньших комнатах были большие окна до полу и стояли столы египтологов – Наталии Давыдовны Флиттнер и Исидора Михайловича Лурье, мужа Милицы Эдвиновны. Комната ближе к двери на лестницу, большая, была отчасти разгорожена надвое, потому что четыре черных застекленных шкафа стояли здесь боком к простенку между двумя большими окнами, и спинами друг к другу. Слева от простенка стоял стол Н.А.Шолпо, а справа – Б.Б.Пиотровского. Мне поставили столик в дальней маленькой комнате, оттеснив столик Наталии Давыдовны несколько вглубь. Шолпо скоро ушел: в Эрмитаже ставки были
Цукерман служил в то время со мной вместе в Институте востоковедения Он очень пытался дружить со мной и раз спросил, почему я сторонюсь. Я сказал из-за дела Розенблита и Нининой характеристики в аспирантуру. Он горячо отрицал свое участие в обоих этих делах. Я хотел сказать, что Розенблит жив и что все это легко проверить, – хотя я был не совсем уверен, что он действительно жив, но мне очень хотелось поглядеть на реакцию Исаака. Но он был так жалок, что мне стало противно, и я ничего больше не сказал. Несколько лет спустя, когда мы выпивали на каком-то диссертационном шмаусе, Цукерман подсел ко мне и доверительно рассказал, как он в армии раз конвоировал двух пленных немцев, и когда – как нередко бывало – под ошел незнакомый советский штабной офицер и пожелал расстрелять их («убей немца», как учил Оренбург), он этому не воспротивился. Нужно ко всему прочему иметь в виду, что взять двух «языков» означало, по большей части, уложить из посланных за ними разведгрупп десятки наших
² Вера Игнатьевна кончила жизнь монахиней в Пюхтице, в Эстонии. нищенские. На его место был взят к нам и получил его стол Михаил Абрамович Шср, один из самых чудных людей, которых я когда-либо знавал.
Почти все столы были необычайной красоты, музейные, и стулья тоже. Исидор Михайлович сидел за миниатюрным письменным столиком карельской березы с яхты Николая II «Штандарт», у Наталии Давыдовны было потрясающее бюро XVIII века, с тысячью выдвижных лотков, «гнезд» для бумаг и безделушек, и даже с потайными ящиками.
Четыре года, проведенные в этом уютном уголке науки, были для меня вторым университетом, и мой долг – описать здесь моих товарищей-учителей.
Старшей была Наталия Давыдовна Флиттнер. Седая, с зеленой лентой в аккуратно убранных волосах, всегда в тсмнозслсной шелковой кофточке с янтарной брошью, она была общительна, проста со всеми и дружелюбна. Вечно у нес под крылышком были какие-нибудь юноши, интересовавшиеся древностью и Востоком. Это она приголубила и привела в Эрмитаж еще мальчиком Бориса Борисовича Пиотровского. Она не была большим ученым, – в том смысле, что писала она мало и по мелочам; но зато она была замечательной учительницей, в науке и в жизни. Она всегда говорила: «Надо, чтобы они (т. е. древние люди) у вас жили, ногами дрыгали». Именно она научила меня в каждом научном построении прежде всего стараться себе представить – а как это было в реальной жизни? Она же утвердила меня в давнем убеждении – необходимости неукоснительной честности в науке, как и в жизни.
Наталия Давыдовна была пстсрбуржской немкой: предки ее в непрерывной линии со времен Анны Иоанновны были пасторами на Васильсвском острове или в Анненкирхс на Кирочной. Однако говорила она не на Baltisch Deutsch, а на отличном Buhncn-Dcutsch; но особенно хорош был её чистый и красивый русский язык: учили ее хорошо. Вместо школы училась она в Екатерининском женском институте, основанном еще Бецким, на Мойке; после института пошла на Бсстужевскис курсы. Эти курсы были заменой университета для молодых женщин, которых при царе в университет не пускали, – однако часто профессора были одни и те же, и можно было без шума посещать занятия в Академии Художеств (у А.В.Прахова; и в Университете (у Б.А.Турасва). Наталия Давыдовна вспоминала, как она с товарищами носила на занятия из университетской библиотеки за четыре угла старинные издания египетских иероглифических текстов, фолианты почти в человеческий рост.
Выбор науки как жизненного поприща тогда означал для женщины отказ от семейной жизни – Наталия Давыдовна на это пошла. В 1913 г. она, почти одновременно с выпускником («кандидатом») Петербургского университета Вильгельмом Вилыельмовичсм Струве, была послана в Берлин и Мюнхен совершенствоваться; Струве учился у Эдуарда Мейера, Н.Д. – у Германа Ранке, и оба – у Адольфа Эрмана.
Война вернула ее в Петербург, а революция привела и в Эрмитаж. До февраля 1917 г. он был подчинен министерству двора, а в его служебных помещениях господствовал строгий ученый декорум, визитки, крахмальные воротнички, строгие галстуки, подстриженные бороды – и женщины были решительно невозможны. «Наверху», в помещении за картинной галереей, говорили только по-французски; внизу, за античными залами – только по-немецки. Наталию Давыдовну принял в античный отдел степенный эрудит Вальдгауэр. Она горячо участвовала в перестройке музея для народа – водила первые экскурсии, читала популярные лекции. Ходившие за ней мальчики были началом знаменитого эрмитажного школьного кружка.
С созданием в начале 30-х гг. Сектора Востока (во главе с И.А.Орбели), Эрмитажу был отдан Ламоттовский павильон и часть Зимнего дворца (в остальной части помещался Музей революции). Было создано Отделение древнего Египта (потом – Древнего Востока, потому что тут хранились также шумерские таблетки и ассирийские рельефы); во главе его встал один из младших учеников Б.А.Тураева, Василий Васильевич Струве. Он, впрочем, не поладил с И.А.Орбели, а с 1933 г. перед ним открылись более широкие дороги в Университете и в Академии материальной культуры, и он ушел. Наталия Давыдовна была немножко обижена, что новым заведующим отделением стала не она, а ее ученица Милица Матье, но это не испортило ее доброжелательного отношения к новой заведующей, как и ко всей молодежи.
Жила Наталия Давыдовна в двух шагах от Эрмитажа, на набережной, в квартире первого этажа, хорошо известной всем ходившим мимо – её большие сплошные окна были сверху донизу изнутри загорожены сеткой необыкновенных зеленых растений, а иногда на подоконнике сидели кошки. В ее гостеприимной квартире постоянно бывал кто-то из её родных и друзей, а также ее покровительствуемые мальчики. Заходил и Василий Васильевич Струве, к которому она относилась несколько иронично и критично. «Василий Васильевич – человек добродушный, но не добрый», – говорила она. Она же рассказывала о том, как он, приехав в Берлин, заказал себе визитные карточки:
Wilhelm von Struve
Mag. phil. и о том, как Эрман спрашивал ее, что это значит – Mag. phil., а она отвечала не без яду: Magister philanthropiac, ибо магистром философии Струве еще не был. [171]171
Звание магистра примерно соопютствовало современному кандидату наук, хотя получить его было несколько труднее.
[Закрыть] Струве, конечно, знал, что она подтрунивает над ним, но ей разрешалось то, что другим не было разрешено.
Совсем другой человек была Милица Эдвиновна Матье. Она была дочерью морского офицера, англичанина по происхождению, но рожденного в России и русского подданного, поэтому «по паспорту» была русской. Небольшого роста, с умным некрасивым лицом, со странными торчащими зубами; она опиралась на палку и волочила ногу, и не то чтобы у нее был выраженный горб, но одно плечо было явно выше другого. В то время ей было тридцать восемь лет.
Милицей она была названа, конечно, в честь великой княжны.
Детство Милица Эдвиновна провела в страшных мучениях, лежа в больнице «на вытяжении», ходила в ортопедическом корсете и ортопедической обуви. В молодости была очень религиозной, даже входила в «церковную двадцатку», и, как при случае выяснилось, была весьма образована в богословии. Успела еще застать Б.А.Тураева и учиться египтологии у него в университете (Тураев принял малый постриг в 1921 г. и вскоре умер).
Совсем девочкой Милица Эдвиновна вышла замуж за Д.А.Ольдерогге. Дмитрий Алексеевич был человек обаятельный, во всех отношениях интересный мужчина, замечательный рассказчик, всеобщий обворожитель – и что Милица Эдвиновна сумела его женить на себе, казалось родом чуда. Впрочем, брак продлился недолго, – официально считалось, он прервался по инициативе М.Э. – и вскоре она второй раз вышла замуж: за Исидора Михайловича Лурье, который был хоть и поплоше Дмитрия Алексеевича, но все же муж хоть куда.
До своей смерти Тураев успел подготовить довольно много египтологов; это были Н.Д.Флиттнер, И.Г.Франк-Каменецкий, рано умершие И.М.Волков и И.Коцейовский, И.Г.Лифшиц, В.В.Струве, затем Ю.Я.Перепелкин, затем М.Э.Матье, Ю.П.Францов, Д.А.Ольдерогге, М.Л.Шер, И.М.Лурье; А.А.Ма-чинский же, И.Л.Снегирев, Н.А.Шолпо, Р.И.Рубинштейн, Б.Б.Пиотровский, Д.Г.Редер, И.С.Кацнсльсон отчасти учились уже у В.В.Струве или у М.Э.Матье. Еще позже появился М.А.Коростовцев, коммунист-ортодокс, братишка в тельняшке, со стажем партийной и, поговаривали, будто и чекистской работы. Да еще в Москве были В.И.Авдиев и еще несколько египтологов, ученики В.В.Викентьева [172]172
Человек он был своеобразный и неоднозначный. То, что он писал до войны, было поверхностно и неинтересно. Во время войны он был послан по партийной линии в командировку постоянным корреспондентом в Египет, с женой Здесь он стал учиться у лучших египтологов, а когда кончилась командировка, просил о ее продлении, но получил отказ; на пароходе по дороге и Одессу он и жена его были арестованы и посланы в лагеря. Вернулся он в 1954 г., писал уже более основательно, в войне Струве – Авдиев поддерживал Струве; написал убийственную рецензию на книгу И.М.Лурье, и вообще умел писать жестокие отзывы: так, он два раза подряд писал смертельные отзывы на мою большую книгу «Языки древней Передней Азии» – как оказалось, потому, что ему наврал Иська Кацнельсон, что я будто бы называл его белым офицером. Узнав это, я ему сказал, встретив его в коридоре Московского Института востоковедения: «Михаил Александрович, мы с вами не такие молодые люди, и за мою жизнь я мог говорить про вас всякое, и плохое, и хорошее. По единственное, чего я никогда о вас не говорил, это что вы – белый офицер»
– Ах, мерзавец Иська, – сказал Коростовцев, и тут же взял назад свой отрицательный отзыв па меня; но дружбы с Иськой не оставил.
В академики его выбрали буквально случайно: фракция А хотела провалить кандидата Б., а фракция Б – кандидата А; согласились на Коростовцеве.
Став академиком, он сделался верной опорой всех обиженн х и жаждущих справедливости, отважно боролся с антисемитизмом.
Любопытно, что он оказался по рождению дворянином и тщательно хранил свои родовые бумаги и фотографии.
[Закрыть]. Прокормить столько египтологов было невозможно, поэтому среди них шло постоянное разбегание в стороны, но в то же время и подспудная, но довольно ожесточенная борьба; создавались группы. Это поняли уже первые ученики: Волков занялся ассириологией и семитологией, Струве, сохраняя за собой и поле египтологии, однако, будучи хранителем шумерских хозяйственных табличек, сделал себе имя на исторической теории и на шумерологии. Другие этой ситуации не поняли, и Струве, всегда в душе шахматист, постарался помочь уйти из египтологии наиболее многообещающим, чего они по гроб не могли ему забыть. Перепслкин всю жизнь был тише воды, а в роли хранителя Музея книги, документа и письма как бы ушел в полную тень; Ольдерогге добился командировки в Гамбург и переквалифицировался в африканисты; Францов ушел в музей атеизма и религии и потом сделал большую философско-дипломатически-журналистскую карьеру, кончив жизнь академиком и ректором Высшей партийной школы; Франк-Каменецкий работал по сравнительной мифологии (но не по египтологии) в ГАИМКе, а потом в Институте литератур и языков Запада и Востока, и наконец на кафедре у А.П.Рифтина; Снегирев и Кацнельсон выбрали роль адъютантов и «теневых авторов» при Струве; Мачинский ушел в археологию СССР, Пиотровский – в урартскую археологию (здесь он справедливо прославился, а с языками у него всегда было плоховато, хотя ему удавались кое-какие комбинации с марровскими четырьмя элементами на материале египетской иероглифики); Шолпо с Рубинштейн устроились на преподавании всеобщей истории и на музейной работе. Лифшиц кое-как перебивался. Хуже всего был устроен М.А.Шер, отличавшийся большой прямотой и напрямик говоривший, что именно он думает о египтологических познаниях В.В.Струве. Работал Шер в Музее этнографии гардеробщиком.
Большой любви среди египтологов к В.В.Струве не было, а М.Э.Матье и И.М.Лурье сыграли немалую роль в том, что Струве ушел из Эрмитажа, хоть тут были и другие причины. Я уже упоминал, что после его ухода заведующей отделением Египта стала не Н.Д.Флиттнер, как предполагалось, а поддержанная парторганизацией Милица Эдвиновна, к тому времени вступившая в партию, – под влиянием И.М.Лурье, как думал он сам, а скорее по подсказке собственного ума.
Ибо Милица была человеком незаурядного ума, воли и способностей. Даже Ю.Я.Перепелкин, скептически смотревший на научные возможности большинства своих коллег, признавал ее научные достижения. Она сумела написать и напечатать больше, чем кто-либо из её сверстников-египтологов (по искусству и религии Египта, по коптскому искусству; вместе с И.М.Лурье издала хрестоматию по египетской скорописи и начальный учебник египтологии). Если бы наши издания доходили бы до заграницы, то, несомненно, она была бы среди видных людей международного востоковедения.
Она была приятна в общении – не только по своему уму: разумно советовала. – но и по широкой образованности: хорошо знала поэзию, даже тихонько пела – «Александрийские песни» М.А.Кузмина, например.
Для того, кто ей нравился и представлялся достойным, она не жалела усилий, стараясь всячески помочь; но к тому, кого невзлюбит, была жестка и непреклонна (как к своей ученице Элле Фингарет, которая провинилась только легким отношением к любви – почему такой ригоризм вдруг? – может быть, не до конца сведенные счеты Милицы с матерью?). Жизнь не берегла Милицу от страданий и унижений, – можно понять, что она не считала нужным щадить других, когда не было у них особых заслуг.
Ко мне она относилась очень хорошо, внимательно следила за моей научной работой и спрашивала моего мнения о своей.
Внизу вместе с Милицей Эдвиновной в кабинете сидела хранительница коптских тканей, искусствовед Ксения Сергеевна Ляпунова. Какая она была – я не могу рассказать; кроме того, что она была крупная, со здоровым цветом лица, сероглазая, темноволосая – и очень тихая и молчаливая. Я лучше узнал ее как надежного, добросовестного, трудолюбивого товарища во время эвакуации Эрмитажа в 1941 г. За все довоенное время я помню только одну ее реплику: когда мы сверху зачем-то спустились к М.Э. и очень галдели вокруг ее стола, она обернулась на стуле и сказала вдруг:
– Можно я процитирую Гоголя?
– Можно, можно, Ксения Сергеевна.
– Пошли вон, дураки.
Это так не шло к ее старомодной вежливости и дворянской осанке, что мы вес засмеялись и ушли.
Наверху как бы «главным» был Исидор Михайлович Лурье. Он уже не носил кожанки и слишком коротких брюк, но пиджачный костюм сидел на нем как кожанка. Он был минчанином, сначала подпольщиком-партизаном, а потом учеником Н.М.Никольского (библеиста, давно осевшего в Минске, сына «старика» М.В.Никольского, профессора Духовной академии, издававшего шумерские хозяйственные документы коллекции Н.П.Лихачсва). Из Минска И.М. рано перебрался в Ленинград, где он учился египетскому то ли у Струве, который его не выносил, то ли у Милицы Эдвиновны. Исидор Михайлович был партийным ортодоксом, несгибаемым («я не согласен!»), и твердо верил в генеральную линию партии и в теорию феодализма на древнем Востоке, внушенную ему Н.М.Никольским. Египтолог он был средний, по образованию самоучка, но очень доброжелательный к людям, – к которым он, впрочем, не совсем относил тех, в ком видел идеологических и классовых врагов. Он тоже очень интересовался моей научной работой, а так как он был принципиальный спорщик, быстро замечавший слабые места собеседника, то говорить с ним и обсуждать свои работы было очень интересно. Он и свои работы охотно давал читать и обсуждать товарищам. Мне было, конечно, странно, что при всей его явной доброте, по всем спорным вопросам посерьезнее ему всегда хотелось писать письма в обком или, чего доброго, в ЦК – к 1938 г. различие между письмом в ЦК и письмом в НКВД становилось несколько теоретическим. Я как-то спросил его:
– Ведь если марксизм-ленинизм – это наука, то, как всякую науку, её должны развивать ученые, так как же? Он ответил:
– А ее и развивают.
– Где же?
– В ЦК нашей партии.
Он умер после речи Хрущева на XX съезде.
Борис Борисович Пиотровский по части науки держался в стороне от нас – история как таковая его не интересовала, ни соцэк, ни искусство, ни религия – он весь уже давно ушел в археологию, был учеником А.А.Миллера, основательно готовился к ведению раскопок в Армении (археолог он вообще был очень обстоятельный, серьезный и аккуратный). Незадолго до моего появления в Эрмитаже он совершил вместе со своими эрмитажными товарищами А.А.Аджя-ном и Л.Т.Гюзальяном большое разведывательное путешествие по Армении с целью полного учета возможных урартских городищ и выбора наиболее перспективного. И он не ошибся, выбрав Кармир-блур.
Бориса Борисовича в Эрмитаже тогда очень любили – был он человек компанейский, всегда готовый помочь в любом техническом деле: поднять, передвинуть, прибить, сделать рисунок для статьи.
Находился он уже не на первой стадии своего развития. Сначала он был мальчиком-египтологом при Наталии Давыдовне, потом – как пелось (до меня) в песне Сектора Востока:
Кто из всех нас моложе и выше,
Кто быстрей всех работы печет,
Кто по виду живет тише мыши,
А de facto не скучно живет?
Египтолог и ассириолог,
Начинающий он халдовед,
Замечательный яфетидолог –
Вот Б Б вам готовый портрет.
В песенке не сказано того, чем Б.Б. бесспорно был: замечательным археологом – пока не стал директором. Но и как у археолога у него все-таки был грешок – он всегда жаловался, что его обижают, и не терпел никого самостоятельного на своем раскопе. Как и М.Э., Б.Б. был сыном офицера. Во время войны он вступил в партию – по любви ли – не знаю.
Кончил он жизнь сейчас (1990 г.) академиком, директором Эрмитажа и Дома ученых, членом буквально десятков академических и других комитетов и зарубежных академий, единолично представлявшим всю эрмитажную науку в многосерийном телефильме.
Мы с ним были в хороших отношениях.
И, наконец, Михаил Абрамович Шер. Это был маленький быстрый очкарик, хранивший в своей лысеющей под слегка рыжеватыми кудрями голове необыкновенную ученость. Когда-то Б.А.Тураев написал магистерскую диссертацию о египетском боге Тоте. После этого каждому из учеников он старался дать тоже тему по какому-нибудь египетскому богу. Так, Франк-Камснецкий написал диссертацию о боге Амоне (по-немецки – и защитил ее в Германии, в Кенигсберге, что ныне Калининград). Шеру достался бог Сет. Надо сказать, что в ходе развития египетской религии Сет, брат и соперник Осириса, постепенно превращается в божество злого начала. Шер начал искать параллели в демонологии всего мира и, в особенности, христианской. Товарищи его шутили, что, встретив в романе XX в. персонаж, который восклицает: «Черт возьми!», Шер его выносит на отдельную карточку. Это, может быть, было преувеличением, но верно то, что Шер был не в состоянии ограничить свои поиски параллелей. После войны его картотека одно время побывала в нашем отделении, и я ее видел: это был огромный ящик, примерно 150x100 см, тесно набитый карточками нестандартного формата и самого странного, но всегда чертовского содержания: Шер был величайшим в мире специалистом по черту. Не знаю, владел ли он латынью, но, наверное, владел: патрологические сочинения, во всяком случае, им были изучены. А также православные славянские жития и хождения по святым местам: на свои гроши он собрал их целую библиотеку.