Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 70 страниц)
Первым после меня и, помнится, раньше Ереховича в нашу группу (на арабский цикл) перевелся Миша Гринберг; вслед за ним несколько позже [65]65
В печатных воспоминаниях Т.А.Шумовского этот эпизод рассказан совершенно искаженно; имени Миша Гринберга и моего он совсем не упоминает, как будто этих людей и не существовало – по какой причине, я расскажу ниже. При всей сложности своих отношений с Советской властью, Тадик следовал ее примеру: кто ей не нравится или чем-либо против нее провинился, того она начисто предает забвению потомства и стирает резинкой из истории. Так же пытался поступить и Тадик. И столь же бесполезно: из-под главной резинки все равно выступают через многие годы Гумилев, Вавилов, Бабель, Бунин, Рахманинов, – даже Игорь Северянин, а из-под резинки Тадика – его тщательно скрывавшиеся товарищи и романы. Шумовский рассказывает совсем несообразную историю, как он будто бы получил на руки (!) из рукописного хранилища (кто видывал такие порядки?!) манускрипт неизвестного арабского поэта; манускрипт будто бы погиб при его аресте, но сохранился стихотворный перевод, который он и опубликовал в своих мемуарах. Арабские поэты никогда не упоминают в стихах имен своих возлюбленных – здесь же было названо имя – но не арабское
[Закрыть]– Тадик Шумовский. Они вдвоем образовали ядро арабской группы, в то время как остальные, кроме, пожалуй, Вали, были лишь необходимыми статистами, балластом для остойчивости кафедрального корабля (слишком малочисленную группу могли бы закрыть, а преподавателей уволить!). Где-то уже ко второму курсу на гебраистике откуда-то появился бледный, старше нас, до крайности бедно одетый и державшийся особняком Илья Гринберг – не знаю, где он учился раньше; но мне представлялось вполне понятным, что евреев, как и людей любой другой национальности, интересует история их собственной культуры, и люди с традиционным знанием иврита, подобные Илье Гринбергу и «Старику Левину», казались естественными на этой специальности. Но не все думали так.
Еще немного позже к нам на гебраистику перешел Велькович. Это был маленький, веселый, необыкновенно прелестный молодой человек, эллинист и поэт, весь сиявший доброжелательством и добродушием. В отличие от «Старика Левина» и Ильи Гринберга, он легко вошел в нашу компанию. (Он последним поступил на наш цикл – и первым с него выбыл: его арестовали в конце 1936 или начале 1937 года). Теперь группа гебраистов состояла из пяти евреев и одной русской. Мы не придавали этому ни малейшего значения, просто не задумывались об этом (и кому же учиться еврейскому, как не евреям, подобно тому, как таджики учатся на иранском цикле?). На самом деле такой состав группы имел для дальнейшего очень серьезное значение.
«Старика Левина» и Илью Гринберга, как кажется, не особенно интересовали другие предметы, кроме древнееврейского языка. Оба были воспитанниками еще хедера (как и Миша Гринберг), но хедерное учение так засело в «Старике Левине», что обучить его научной гебраистике никак не удавалось. Илья Гринберг, который был моложе «Старика Левина», но старше всех остальных, напротив, усваивал лингвистические знания хорошо. Наверное, сейчас наши русские националисты назвали бы их обоих сионистами, но тогда такого бранного обозначения в ходовом политическом лексиконе не было. [66]66
Евреям были первоначально предоставлены Советской властью довольно широкие возможности развития собственной национальной культуры; возникли еврейские сельскохозяйственные коммуны в Белоруссии, Новороссии и степной части Крыма. Правда, неудачей было создание Еврейской автономной области в болотисто-таежных местах Дальнего Востока; хотя она и сейчас существует для вида, но идиш там считают родным языком менее 1 %населения. До начала 30-х п. идиш был одним из четырех официальных языков Белоруссии (наряду с белорусским, русским и польским; даже названия железнодорожных станций некоторое время писались на четырех языках), выходили газеты и книги на идиш, с Москве был еврейский театр, возглавлявшийся великим актером Михоэлсом; но узаконен был именно только идиш, но отнюдь не иврит; к началу тex же 30-х гг., если не раньше, были закрыты все хедеры и иешивы, и всякий интерес к ивриту преследовался – не как сионизм, а как «еврейский клерикализм». Дело в том, что само сионистское движение было ответвлением социал-демократии, а большевизм еще помнил, что и сам он был из РСДРП; все другие социал-демократические группы и секты считались поэтому гораздо опаснее открытых классовых врагов.
В период становления Советской власти на территории бывшей Российской империи были разные еврейские культурно-политические движения: среди городской еврейской интеллигенции было подавляющее число обрусевших, отдававших должное своему народному прошлому, но полностью принявших русский язык и культуру как свою собственную: некоторые крестились, но большинство, по примеру русских интеллигентов, оставили всякую религию. Что бы они ни были обязаны писать в документах, они считали себя русскими; в числе их были кадеты, меньшевики, большевики, эсеры и просто беспартийные; далеко не все прочие евреи были сионистами, т. е. сторонниками создания еврейского национального центра в Палестине (вместе с арабами, а позже – за счет арабов). А сионистско-масонский всемирный заговор никогда не существовал – давно доказано, что он был придуман в царской охранке в 1903 г. после Кишиневского погрома, а позже воскрешен из небытия гитлеровцами. Вне России и Польши были люди иудейского вероисповедания, говорившие на совершенно различных народных языках. По язык иврит был единственным общим достоянием всех евреев вообще: экзамен на знание иврита входил и течение более двух тысяч лет в обязательный для всех мальчиков обряд вступления в совершеннолетие и в еврейскую общину
[Закрыть] Я не могу сказать, был ли интерес «Старика Левина» и Ильи Гринберга к ивриту просто интересом к собственному культурному прошлому (скорее всего, так) или имел и какой-нибудь политический оттенок. На внутриполитические темы в 1933.34 гг. уже никто между собой не разговаривал.
Несколько раньше других – на втором курсе – в нашей ассириологической группе, состоявшей в тот момент только из Ереховича и меня, появился Липин.
Было уже не самое начало второго курса, «ассириологическис» женщины выбыли, и мы с Ереховичем уже привыкли, что вдвоем именно и составляем группу ассириологов, но раз мы с ним вошли в ту крошечную аудиторию, где обычно занимались с Рифтиным, – а за столом сидел новый для нас человек лет под тридцать – чуть меньше, чуть больше, небольшого роста, коренастый, скуластый, с широким ртом и широким носом, впалыми глазами и черными волосами бобриком. Мы остановились и посмотрели на него, он назвался:
– Лева Липин. Зачислен на второй курс по специальности ассириологии.
Мы несколько удивились, но не очень – столько народу перевелось к нам не с самого начала занятий – и не только из других групп ЛИФЛИ, как Миша Гринберг, Тадик и Велькович, но и откуда-то извне, как Илья Гринберг или Ника Ерехович. Уже впоследствии, когда мы ближе познакомились, Липин рассказал, что до института работал продавцом в Торгсине, а о нашей специальности узнал от Миши Гринберга, с которым был издавна в приятельских отношениях (честолюбием Миши было либо быть знакомым со всеми евреями Ленинграда, либо, по крайней мере, знать про них все, что возможно – биографию, характер и т. п.). По словам Липина, Миша как-то раз сказал ему, что в ЛИФЛИ открылась специальность ассириологии. Он спросил Мишу, что это за наука; тот ответил, что она изучает Ассирию, Ашшур.
«Тогда я спросил его, – рассказывал Липин, – Зелбике Ашшур ви им тойре? – «Йо» [67]67
«Та же Ассирия, что в Торе?» – «Да» (идиш).
[Закрыть], – ответил Миша, – и я решил поступить к вам». Липин знал уже, что я понимаю идиш.
Про экзамены он сказал что-то неопределенное, но поскольку могли же принять Фалееву и даже Ереховича, я не видел причин, почему не могли бы принять Липина. Во время приема 1934 г. по-прежнему учитывалось социальное происхождение. Отец Липина считался рабочим, а продавец Торгсина [68]68
Торгсин (в народе это сокращение, на самом деле обозначавшее «Торговый синдикат», истолковывалось как «Торговля с иностранцами») представлял собой сеть магазинов с очень богатым ассортиментом продовольственных товаров и одежды, которыми торговали на валюту, и том числе на золото и серебро, дополняя достижения «Золотой лихорадки» (описанные, из цензурных соображений, в виде «сна» в «Мастере и Маргарите»). Торгсин (без этого названия – по той же причине, почему «Золотая лихорадка» описана в виде сна: книга была рассчитана на подцензурную печать) тоже описан Булгаковым в «Мастере и Маргарите» (это его громят в конце романа Кот с Фаготом). Конечно, работники Торгсина тщательно отбирались ОГПУ
[Закрыть]– это тоже чего-нибудь да стоило.
Секрет железного преследования иврита и писателей и поэтов, писавших на иврите, был в том, что иврит был официально принят сионистами, а сионисты, как все бывшие социал-демократы, рассматривались как более вредные, чем прямые капиталисты. Официальным же объяснением преследования иврита было то, что он якобы только религиозный и «мертвый язык», что воскрешать мертвое так же плохо, как сохранять мертвое и не закрывать и не сносить православные храмы и синагоги. И партийные массы, конечно, в это верили твердо.
Так или иначе, Липин взялся за учение очень усердно и к концу второго курса почти догнал нас с Ереховичем, хотя и позже всегда немного отставал от нас.
Александр Павлович Рифтин вел у нас на первом курсе специальный предмет; года с 1937 он читал также введение в языкознание для всех первокурсников (вместо башинджагяновского «нового учения о языке») и общее языкознание для пятого курса и аспирантов. Первокурсники обожали его: переходя к новой теме, он любил ставить ее как загадку, разгадка которой – у него, Рифтина, и это увлекало студентов и заставляло их думать. Но старшие любили его меньше – его педагогические приемы уже казались им примитивными. Зато преподаватель языка он был идеальный; не выучиться у него просто было нельзя. После зазубривания первых клинописных «ста знаков» начался собственно курс аккадского языка. Вот тут-то и было самое главное. Занятия шли так: первый из двух ежедневных уроков он начинал с повторения определенного раздела русской грамматики (правильно считая, что из школы студенты ее не помнят) и лишь затем излагал соответствующий раздел грамматики аккадской; в начале следующего урока он вызывал к доске и заставлял писать парадигму за прошлый урок, и не двигался дальше, пока мы не ответим эту парадигму без ошибок и наизусть; на втором уроке в тот же день мы читали текст. Часов на языковые занятия было достаточно (четыре-пять двойных уроков в шестидневку), так что мы проходили весь грамматический курс на первом курсе и успевали прочесть два больших текста. Мы читали по немецким учебным пособиям, пользуясь приложенным к ним немецким словарем. Это было не очень трудно, так как число текстов в хрестоматии Делича было не особенно велико, и, соответственно, словарик был небольшой и, хотя он и был, по семитологическому обычаю XIX века, расположен в порядке согласных корня, и по еврейскому, а не по латинскому алфавиту, и притом давал, естественно, лишь немецкий, а не русский перевод слова, но находить семитские корни я научился еще у Юшманова; Ника Ерсхович тоже быстро усвоил эту премудрость (поскольку параллельно мы занимались и древнееврейским; а Липин знал идиш, а потому читал еврейские буквы и с грехом пополам понимал и немецкие слова). [69]69
Впоследствии Лев Александрович Липин (впрочем, в студенческих списках он числился как Леонид Харитонович, а по метрике – Лейб Хацкелевич) выпустил русскую хрестоматию по аккадскому языку и словарь. Не затрудняя себя, он просто воспроизвел хрестоматию Делича, прибавив лишь один большой текст, изданный великим французским ассириологом Тюро-Данжэном; словарь он тоже перевел с немецкого словарика Делича, почти вовсе не включая в него слои из добавленного Тюро-Дапжэновского текста и не затрудняясь уточнениями значений аккадских слов, выявленными в течение 50 лет после Делича. Немецкий он по-прежнему знал слабо и часто выбирал не те значения немецкого слова, что надо, например, давал в свой словарик омоним действительного перевода. Любопытно, что «хрестоматией Липина» охотно пользовались преподаватели аккадского… в США, так как русский перевод слов был тамошним студентам, глава богу, непонятен, и они не могли пользоваться устаревшими, а потому вводившими в заблуждение переводами – ни Делича, ни Липина. По вообще мне кажется правильным для такого сложного предмета, как наш, пользоваться международными учебными пособиями – попутно поневоле выучивая и немецкий и английский, а без них в науке все равно как в темном лесу.
[Закрыть] Александр Павлович никогда не спрашивал, знают ли студенты немецкий: учили же они его в школе! В конце недели по всем языковым занятиям выставлялись отметки по пятибалльной системе.
На следующий год мы быстро повторили грамматику и прочли еще несколько текстов: в первом полугодии «Поход Саргона на Урарту» – тяжелый текст, после одоления которого чувствуешь, что уже взаправду стал ассириологом; во втором – несколько литературных текстов, а также Законы Хаммурапи. А.П. читал нам краткий курс ассиро-вавилонской литературы, но при этом во второй час (учебные часы были сдвоенные) мы читали разбираемые литературные тексты по транскрипции из французской книги Дорма. На третьем курсе мы читали дальше аккадские тексты, в том числе много староассирийских и среднеассирийских надписей и законов, а кроме того, проходили шумерскую грамматику и читали простые шумерские тексты; на четвертом А.П. читал введение в клинописное право, а в классе мы читали с ним образцы старовавилонских юридических документов и писем и старовавилонскую версию эпоса о Гильгамеше, а по-шумерски – надписи Гудеи и Урукагины. Кроме того, для меня и Ереховича Александр Павлович читал краткий курс введения в хеттский язык [70]70
В печати появилось сообщение, что первым в ленинградском университете вел курс хеттского В.К.Шилейко. Это не так: В.К.Шилейко занимался с Александром Павловичем хеттским, но это было до появления первых грамматик и учебников, так что это был, скорее, неофициальный совместный разбор текста, чем систематический курс. Официально Шилейко читал курс «клинописи» вообще: тут были и шумерский, и аккадский, и хеттский языки, причем на уровне последних достижений мировой науки. В недавно опубликованных в журнале фантастичных и сурово осуждавшихся А.А.Ахматовой мемуарах неплохого поэта Георгия Иванова Шилейко посвящено строк пятьдесят – ив них не меньше пятидесяти ошибок и прямой лжи
[Закрыть], а у Александра Васильевича Болдырева я факультативно занимался греческим. Наконец, на пятом мы читали у А.П. по-шумерски «Цилиндр А» Гудеи – необыкновенно трудный текст; занятия превращались в споры, и нередко Рифтин признавал толкование, предложенное мной или Ереховичем, более удачным, чем свое. На пятом же курсе А.П. читал историю аккадского языка с чтением образцов текстов из всех диалектов и эпох.
Работать в заданном темпе было трудно. Вплоть до середины третьего курса я, придя домой и пообедав, немедленно садился за урок и сидел за ним чаще всего до часа или двух, а к девяти надо было опять в университет. Но когда я несколько освоился с клинописью и ушел немного вперед, я давал себе сам еще дополнительные задания, и таким образом еще до «Похода Саргона против Урарту» я прочел сверх всякого задания три маленьких поэтических текста, ставившие предо мной весьма непростые загадки, и «Вавилонскую хронику», писанную не ассирийским, а незнакомым мне тогда нововавилонским пошибом и к тому же сплошь зашифрованную шумерограммами.
Помимо аккадского и – с третьего курса – шумерского, для ассириологов и арабистов был обязателен древнееврейский. На первом курсе нам его читал И.Г.Франк-Каменецкий: был он, вообще-то говоря, египтолог, и хотя когда-то учился древнееврейскому у П.К.Коковцова, но знал этот язык слабо и нередко сбивался, излагая парадигмы; но у меня была куплена у букиниста великолепная подробнейшая грамматика Гезениуса-Кауча, и я ее постепенно отлично выучил. Читали мы отрывок из «Бытия» про Иосифа и его братьев, но для собственной пользы и удовольствия я прочел и «Книгу Ионы» и кое-какие отрывки из «Книги царств».
Что касается гебраистов, занимавшихся у М.Н.Соколова, а потом у А.Я.Борисова, ближайших учеников П.К.Коковцова, то они, конечно, успели за первый год гораздо больше нашего; но там была особенность: если Тату Старкову, Келю Стрешинскую и Мусю Свидер надо было учить, как и нас, с азов (Мирон Левин вообще не снисходил до того, чтобы выучить толком хотя бы только еврейский алфавит), то «Старик Левин», Илья Гринберг и «Продик» [71]71
«Продиком» он был назван на классическом цикле за предполагаемое сходство с греческим философом V в. до н. э. Продиком Кеосским, который славился тем, что любому аргументу мог противопоставить контраргумент, не считая истину абсолютной. Прозвище так привилось, что настоящего имени Велькович я не упомнил. Продик был еще и поэт; об этом я узнал десятилетиями позже
[Закрыть] Велькович еще до университета свободно читали по-древнееврейски (но по-ашксназски), и их надо было не учить, а переучивать, и, кроме того, отучить от хедерного перевода, основанного на модернизированных реалиях (например, Илья Пророк возносился на небо не в «карете», как переводил Илья Гринберг, а в «колеснице»). Кроме того, надо было и не нюхавших ранее древнееврейского языка заинтересовать им; это тоже было совсем не легко – для девушек и Мирона это была какая-то чудовищно запутанная диковина, которую совершенно непонятно было зачем надо учить. Ну, может быть, у Муси был еще какой-то интерес к древнееврейскому как к языку ее предков; но эта очень славная и скромная девушка была в высшей степени неспособна к языкам вообще.
Для гебраистов, кроме древнееврейского, был обязателен и арабский, который арабистам преподавал Эберман, а гебраистам – красивый, молодой, стройный В.И.Беляев; но А.П., пользуясь тем, что у меня было много свободного времени, приказал мне тоже ходить на арабский к В.И.Беляеву, а на втором курсе – и к И.Ю.Крачковскому, который читал арабистам историко-географическую литературу арабов и Коран.
И.Ю.Крачковский был человек неколебимого, даже беспощадного благородства, стройный, красивый, с благородной седой бородой. Говорил гладко, без запинок и придаточных предложений.
Лекции его были тяжелым испытанием. Он четко произносил название очередного арабского сочинения – а каждое из них, названий, представляет собой рифмующееся двустишие, совершенно бессмысленное, никакого отношения к содержанию произведения не имеющее – примерно «Ожерелие мудрых Для просвещения темнокудрых». Все это, конечно, произносилось по-арабски, а арабский я знал плохо; затем упоминался автор произведения, какой-нибудь Абдаллах ибн Фуфу Курдуби, или Мухаммед ибн Ахмад Кайравани; затем сообщалась дата старейшей рукописи, хранящейся в Эскориале или другом хранилище, цитировались мнения двух-трех арабистов о вероятной дате написания; и так далее, до конца лекции шло перечисление названий и авторов рукописей. Зарезаться! И все это без повышения и понижения голоса, без малейшего жеста. Удавиться!
Что касается Корана, то это бессмертное произведение было, как известно, записано после смерти пророка Мухаммеда со слов его учеников, наизусть хранивших его проповеди в памяти. Никто уже к тому времени не помнил, в каком порядке и даже в какой связи эти проповеди (суры) были произнесены, а никакой логической связи между ними нет, – так что премудрые главари ислама решили записать их в порядке длины каждой проповеди – начиная с самой длинной суры «Корова» и кончая самой короткой. Игнатий Юлианович счел, что для студентов лучше начинать с самых коротких сур, и в результате мы читали Коран задом наперед. Но так как весь Коран сочинен монорифмическим раёшником (рифмованной прозой), с одной сквозной рифмой на каждую проповедь, а последние суры посвящены малопонятным видениям судного дня в конце времен; а этот погонщик верблюдов, даже когда не касался судного дня, не отличался большой стройностью мышления (ни образованностью, даже по древневосточным масштабам), то все чаще наше чтение лежало в плане поэзии абсурда. Кончилось это для меня тем, что я не выдержал и сбежал: мало того, не сдал даже экзамен В.И.Беляеву. В результате арабскому я не выучился, кроме, впрочем, фонетики и грамматики у Юшманова. Арабская грамматика – строгая и логичная, как геометрия, и я сразу запомнил ее хорошо.
Зато необыкновенно интересен был курс введения в семитологию, которую читал на первом курсе Николай Владимирович Юшманов. Александр Павлович сделал ошибку, что поставил «Введение» на первом курсе – это был «не в коня корм», потому что никто еще не знал никаких семитских языков, и все, что рассказывал Н.В., ни с чем не могло ассоциироваться и не могло заинтересовать. Поэтому, кроме двух-трех студентов, уже познакомившихся с арабским или ивритом, его никто не слушал. Уже для Тадика Шумовского, Ильи Гринберга и Ники Ереховича его лекции были трудноваты.
Николай Владимирович всегда входил в аудиторию с опозданием минут на пятнадцать, садился, хмыкал, улыбался в пышные рыжие усы и рассказывал кому-нибудь из сидевших в первом ряду некий анекдот или вспомнившийся случай, иной раз на идиш; затем уже приступал к лекции. Читал он, излагая свои факты с необыкновенной логичностью и краткостью, и его легко было записывать. Но курс был годичный, а свой материал по введению в общую семитологию он легко уложил в течение первого полугодия.
Во втором полугодии курс его стал фантастически интересным – о чем он только не рассказывал! О родстве семитских языков с так называемыми «хамитскими», о теории неточных фонетических соответствий А.Майзеля, о гипотезе первичных диффузных фонем, об искусственных языках, об обстоятельствах изобретения воляпюка и эсперанто, о теориях Щербы и Шахматова, о происхождении редких русских слов, фамилий русских и еврейских, об эпизодах из жизни Юлия Цезаря Скалигсра, Нсльдеке или Велльгаузсна, о принципах топонимики с примерами из России, о сложнейших этимологиях русских слов «зимогор» и «абрикос», причем давал разбор закономерности каждого перехода из языка в язык – «абрикос» проходил через шесть языков – всего не только не перечислишь, но даже и не вспомнишь. А я все точнейшим образом, почти стенографически записывал.
Ребята же, как не слушали его в первом полугодии, так не слушали и во втором. Николай Владимирович очень скоро заметил пары, игравшие в крестики и нолики, и одиночек, читавших романы за задними столами. Он отнесся к этому со своим обычным спокойствием. Однако с течением времени он приходил на занятия все позже, анекдоты «Старику Левину» рассказывал вес дольше, а на предпоследней своей лекции, закончив анекдотическую часть, он сложил руки на груди и, ухмыляясь в рыжие усы, замолчал. Самое интересное, что студенты, занятые каждый своим, этого даже не заметили. Дождавшись звонка на переменку, он вышел, погулял по коридору, пришел в аудиторию опять с опозданием в пятнадцать минут и, уже не рассказывая никаких анекдотов, просто сел на свое место и просидел молча, ухмыляясь, до конца академического часа и затем ушел.
Аудитория этого просто не заметила. Но я, человек законопослушный по природе и к тому же староста цикла, внутренне похолодел. Ведь только недавно был очередной грозный приказ о дисциплине не только студентов, но и преподавателей, какие-то комиссии ходили по аудиториям, и все это грозило большими неприятностями – не нам, конечно, но Николаю Владимировичу. Вдруг кто-нибудь войдет в аудиторию и обнаружит молчаливую лекцию – или тот же Мусссов капнет в партбюро. Поэтому на следующей неделе я забежал минут за пять перед лекцией Юшманова к нему в профессорскую (это было крошечное помещение на том месте, где узкий коридор ЛИФЛИ отделялся от широкого; в нем едва помещался десяток стульев, а стола вовсе не было). По обычной студенческой наивности я думал, что всякий профессор или преподаватель, входя в аудиторию, излагает знания, доступно покоящиеся у него в мозгу, – о том, что к каждой лекции нужно готовиться, и нередко столько же времени, сколько ее приходится читать, мне было совершенно неведомо. [72]72
Не только мне это было невдомек, но и министерству до сих пор невдомек: служебная нагрузка преподавателя рассчитывается только по аудиторным часам; часы подготовки, так же как заседания кафедры, методические совещания и т. п., в счет не идут, что, конечно, приводит к увеличению рабочего дня мало-мальски добросовестного преподавателя намного сверх законных 8-ми часов в день – даже если учесть более длинный отпуск (48 дней). По тогда и штатно-окладной системы для преподавателей не существовало, и они оплачивались только по фактически прочитанным часам. Штатные оклады были введены лишь в 1937 г.
[Закрыть]
– Николай Владимирович, сейчас у нас последняя лекция – не могли бы вы прочесть краткую обзорную лекцию по всему вашему курсу?
– Обзорную лекцию? – сказал Николай Владимирович совершенно спокойно. – Можно.
Я рысью бросился в аудиторию.
– Ребята, сейчас записывайте тщательно, Николай Владимирович будет читать обзорную лекцию по всему курсу – все, что он будет спрашивать!
И он вошел в аудиторию без опоздания и за два часа прочел вкратце, очень ясно, полный обзор сравнительной грамматики семитских языков.
Еще до экзамена он отпечатал основную суть своего курса на 15 машинописных страницах, размножил, сообщил, что это он и будет спрашивать, поэтому экзамены сдавались всеми с большим успехом. Кажется, и эти тезисы его курса (под названием «Введение в семитологию» или «… в семитское языкознание») не сохранились в факультетской библиотеке.
Я этой записью не пользовался, потому что у меня был толстенный подробнейший рукописный конспект всего курса, включая и его вторую половину, представлявшую особую ценность. Я собирался, – по своему обыкновению (когда дело касалось важных курсов), – весь этот материал переписать начисто; задача непростая, так как он занимал три или четыре очень толстые тетради, завернутые в общую бумажную обложку, – страниц триста рукописных. Но пока я собирался это переписывать, Дуся-арабистка решила проявить особую добросовестность.
– Игорь, – сказала она, – ты очень подробно записывал курс Юшманова – не можешь ли дать мне твою тетрадку?
– Пожалуйста, – сказал я, – но зачем тебе? Николай Владимирович ведь подготовил машинописный конспект на 15 страницах и больше ничего спрашивать не будет!
– Да, но я хочу подготовиться как следует. – Я дал ей тетрадку. Осенью на втором курсе я решил наконец переписать ее начисто и попросил ее у Дуськи обратно. Она обещала принести в следующий раз. Но и дальнейшие мои настойчивые просьбы не помогали. Наконец, уже к весне, она призналась:
– Знаешь, я думала, что тебе она больше не нужна, и бросила твою тетрадку в урну.
Так погиб неповторимый, насыщенный бездной познания курс Юшманова. [73]73
¹ Юшманову вообще не повезло с работами: со второй половины 20-х до начала 50-х гг. издавать в СССР что-либо по востоковедению, да и по языкознанию (кроме марровского) было почти невозможно, и 80 % его важнейших и интереснейших трудов остались в рукописи или просто погибли.
[Закрыть]
Кроме Юшмановского, общим для всех семитологов был курс истории Древнего Востока, который читал Василий Васильевич Струве. Я уже слушал его с историками, но нынче курс был более подробный, годовой, и я, конечно, опять слушал его. Кроме уже знакомых (не только по прошлогодним лекциям, но и по знаменитому докладу в ГАИМКе) Египта и Шумера, тут была еще и более подробная, чем раньше, история Вавилона и Ассирии и Ахеменидской Персии. Все это было мне малоинтересно; несложную концепцию Струве я уже хорошо усвоил, а излагавшиеся им факты я знал даже гораздо лучше и подробнее, чем давал он, а именно из «Кэмбриджской истории древнего мира», давно заученной мною почти наизусть. Слушать Струве было трудно – читал он плохо, пищал, запинался, с бесчисленными «словечками». Однако я слушал очень внимательно – и с огорчением замечал его неточности.
Помимо семитологических и древневосточных дисциплин у нас в тот же год (или в первом полугодии следующего учебного года) был семинар по элементному анализу (САЛ, БЕР, ИОН, РОШ). Вел его ученик Марра Т., небольшой представительный джентльмен с черной бородкой. Понять было ничего невозможно. И не удивительно – впоследствии выяснилось, что Т. тяжелый параноик. Он благополучно пережил все бедствия 30-х и 40-х гг. и еще сорок лет спустя печатал как сотрудник Института языкознания свои вполне параноидальные труды, хотя уже без чстырехэлементного анализа.
На курс старше аналогичный семинар вела другая особа из окружения Марра – некая Б. Уровень ее лингвистической подготовки ясен из того, что она определяла «междометие» как «непроизвольный звук, испускаемый человеком».
Общегрупповые занятия были у нас еще по немецкому языку – с милой, умной и красивой Сандухт Арамовной Акулянц, когда-то влюбленной в брата Мишу – впрочем, в числе многих. Я знал немецкий не особенно хорошо, [74]74
Я недостаточно долго занимался с Сильвией Николаевной Михельсон! В те годы она преподавала английский в ЛИФЛИ, и я часто встречал ее в коридорах и беседовал с ней, но у нее уже больше не бывал. Она погибла от голода в блокаду
[Закрыть] но все же гораздо лучше остальных, и на занятия Сандухт Арамовны стал ходить лишь на старших курсах. Ника, помнится, тоже был освобожден от немецкого.
Из обязательных общеобразовательных лекций я на первом курсе лингвистического отделения слушал только диалектический и исторический материализм. Этот курс читал молодой, полный, несколько растрепанный человек в очках, которого все называли «Додик Розенштейн». Семинар же вел некто Власов – для совместной группы семитологов и классиков. В группе классиков учились две способные интеллигентные девочки – Соня Полякова и Наташа Морева (.впоследствии Вулих), две-три менее способные девочки и молодые дамы и еще кто-то, в том числе важный и тупой Ш., впоследствии профессор. Наташа Морева старалась блистать, все другие – кажется, без исключения – старались по возможности не быть вызванными: занятия были неинтересными. Первый и третий том «Капитала», «Происхождение семьи, частной собственности и государства» я внимательно читал еще на первом курсе, теперь пришлось читать «Анти-Дюринг», что было довольно интересно, затем «Диалектику природы» – маловнятный конспект, который Энгельс писал для себя, а не для опубликования, и который касался каких-то физических и химических открытий столетней давности; затем ленинский «Материализм и эмпириокритицизм»; эту книгу, кроме беспардонной ругани по адресу Маха и Авенариуса, я понимал плохо; и еще какие-то ленинские статьи, тоже с резкой полемикой против кого-то абсолютно неизвестного, и к тому же написанные по разным совершенно частным поводам. Общей картины не получалось, и делу не помогал и преподаватель, ведший семинар – Власов явно сам скучал. Когда пришла пора нас экзаменовать, он взял все наши матрикулы, разложил их раскрытыми друг на друга так, чтобы из-под верхнего матрикула в следующем была видна только нужная ему строка, и, не глядя на фамилии, всем поставил «удовлетворительно». Итак, напрасно старалась Наташа Морева, томно выговаривавшая: «Людвиг Файербах…»
На семинаре по диамату, да еще на профсоюзных собраниях познакомился я с однокурсниками из других групп: в таджикской группе учился умный, красивый, стройный поэт Гриша Птицын и его будущая жена Мирра Явич, неразлучные подружки – косенькая блондинка Вера Расторгуева и веснушчатая, незначительного вида, но на самом деле очень способная и умная Валя Соколова, дружившая и с Татой Старковой; не особо способный таджик Мирзоев, все же неплохо успевавший, поскольку у него не было затруднений с персидским языком, и потом вышедший в академики, и еще двое-трое обычных в каждой группе дурачков. В японской группе главенствовали две подруги – Ира Иоффе, вторая после Нины Магазинер красавица факультета, чем-то похожая на нее – такая же крупная, русая, сероглазая, – и Женя Пинус, не красавица, однако с интересным, правильным, смуглым, но мрачным лицом; еще там училась Вера Глотова – приятельница наших арабисток, тоже из библиотечного техникума, и такого же невысокого уровня; несколько корейцев, частью очень толковых, но нынче я уже не помню, кто из них был кто.
Так как у меня было много свободного времени, то я ходил к историкам на потрясающие лекции Е.В.Тарле по новой истории, и еще я ходил и на лекции, читавшиеся лингвистам-старшекурсникам, – иногда только для того, чтобы составить себе представление о лекторе. Так я побывал на одной или двух лекциях Н.Я.Марра. Хотя я уже понимал, что марровское учение о языке – патологический бред (это я понял, прослушав лекции Башинд-жагяна и попытавшись читать кое-что из сочинений самого Марра), [75]75
Единственно как можно было поступать с этими сочинениями, это учить весь этот набор слов наизусть. Так и делал любимый друг Вани Фурсенко. тонкий, ироничный Иван Сергеевич Лебедев по прозвищу «Француз», но все другие были бессильны. Существовал написанный И.И.Мещаниновым «Ключ к яфетическому языкознанию» – читай: к публикациям Н.Я.Марра, никаких других «яфетидологических» работ практически не было. Но и этот ключ был немного более внятным, чем сама «яфетидология».
[Закрыть] я все же решил его послушать сам.
Марр, черноглазый, седой, но не до белизны, со всклокоченными волосами и маленькой седоватой, клином, бородкой, бегал по эстраде актового зала, возбужденно и даже ожесточенно говоря что-то мало связное, причем пенсне, зацепленное за ухо, падало на длинном шнурке и раскачивалось у его колен. Он яростно клеймил и почти проклинал буржуазную лингвистическую науку, а заодно и своих учеников – за то, что они не могли угнаться за его развитием и твердили зады, оставленные им уже более двух недель тому назад. Фразы его были запутаны, к подлежащему не всегда относилось соответствующее сказуемое. Понять было ничего невозможно. Мне было странно, что кому-нибудь могло быть не ясно, что он сумасшедший.
Еще будучи на «ямфаке», мой брат Миша как-то подошел к Марру и спросил его, почему первичных языковых элементов именно четыре.
– Па-та-му-что не пять! – резко ответил Марр. И это действительно был главный резон.
На суку порола «Кар-р!» –
Голос эмфатический.
Слышит академик Марр:
«Корень – яфетический!»
Яфети-фети-фсти,
Дальше некуда идти!
Слышал этот стишок от Б.Б.Пиотровского – может быть, он и сочинил.
Годом спустя я в том же актовом зале слушал великого фонетиста Льва Владимировича Щербу. [76]76
После счерти Марра И.И.Мещанинов, встав во главе языковедческой науки (Сталин любил, чтобы каждая паука имела своего признанного главу и последовательно проводил это правилок дал возможность Л.В.Щербе и другим серьезным ученым-лингвистам вернуться к работе и преподаванию, от чего при Марре они были отстранены – не столько самим Марром, хотя и при его согласии, сколько его прихлебателям
[Закрыть] Это был замечательный ученый, но отвратительный лектор, гнусавым голосом произносивший фонетические примеры, а иногда он даже вставлял в нос резиновую трубку и дышал сквозь нес, чтобы показать разницу между назализованными и неназализованными звуками. Студенты ничего не могли понять, а известная наша острячка Н.Н.Амосова однажды во время его лекции довольно громко сказала:
– Вот мельница. Она уж развалилась…
Я был знаком с Л.В.Щербой – встречал его на квартире В.В.Фурсенко, хорошо знал его очаровательных сыновей, но не рассчитывал, что он может меня помнить, и, постеснявшись, не подошел к нему. И на лекции его больше не ходил, решив лучше читать его работы. Но впоследствии едва не умер со смеху, когда у нас за столом дома изображал лекцию Щербы бесподобный Ираклий Андроников. Кто слышал его только с эстрады, тот, конечно, не имеет представления о гениальности его перевоплощений. А Ираклий, как сам он рассказывал, ходил целый год один на факультативный семинар Л.В.Щербы – специально, чтобы создать этот номер. После смерти Л.В. он его больше не изображал. Вообще И.Л.Андроников никогда не изображал покойников, если только они при жизни не видели номера и не разрешили ему его широко показывать.
I I I
Несмотря на разношерстный состав нашего «семитского цикла», мы жили дружно и ощущали себя как единое целое. Этому немало способствовали заседания кафедры, проводившиеся ежемесячно, причем Александр Павлович требовал, чтобы приходили не только все преподаватели, но и все студенты; каждый раз, среди прочих дел, обсуждалась студенческая успеваемость и другие наши дела. Нередко давали слово и студентам, особенно «активу»: я был по большей части старостой, Келя была обычно комсоргом. Профорги менялись, но они лишь собирали членские взносы и на кафедре не выступали. Молчал и Мусссов, наш бессменный парторг.
Много позже я узнал, что среди наших студентов было три стукача по числу групп.
Заведующим кафедрой, не по старшинству, но по праву, был Александр Павлович Рифтин. Ему было всего тридцать три года; если не ошибаюсь, до 1933 г. он работал в Институте сравнительного изучения литератур и языков Запада и Востока (ИЛЯЗВ), потом закрытом. Узнав о предстоящей перестройке Л'ИЛИ – ЛИФЛИ, он добился приема у С.М.Кирова, тогда первого секретаря ленинградского обкома, и убедил его в необходимости создания семитологической кафедры и соответственного «цикла», со специальностями ассириологии, гебраистики и арабистики. Надо сказать, что тогда не только первые две казались экзотической роскошью, но и арабская специальность тоже: хотя И.Ю.Крачковский еще до первой мировой войны занимался современной арабской литературой и впервые ввел ее в научный обиход, [77]77
Это не помешало поднять против Крачковского кампанию за «недооценку современной арабской культуры» и за «колониализм» и довести его до смертельного инфаркта
[Закрыть] однако тогдашняя арабистика по-прежнему была «классической», то есть была основана на Коране, доисламской поэзии и раннссредневековых историках. Арабские полуколонии Англии у нас никого не интересовали. [78]78
Но зато, как выяснилось потом, они очень интересовали нацистов. Насер, Садат и многие другие послевоенные арабские лидеры вышли из гитлеровских военных академий
[Закрыть]
Александр Павлович Рифтин нам, конечно, совсем не казался молодым. Лицо у него было круглое, соколиное, черные волосы зачесаны назад, голову он имел привычку держать слегка набок, как снегирь, может быть, в связи с тем, что он хорошо видел только одним глазом – другой, слегка косивший, был почти или вовсе слеп (почему Александр Палович и не был мобилизован в Красную Армию). [79]79
Точнее, он был мобилизован, но из-за зрения был взят санитаром и служил в самом Петрограде, и уже после военной службы продолжал работать на петроградской «Скорой помощи». Как-то ему довелось отвозить в больницу попавшего в уличную аварию В К.Шилейко – поэта, гениального ассириолога и в то время мужа А.А.Ахматовой. Пока А.П. сидел с ним в приемном покое, ожидая, когда оформят бумажки, Шилейко успел сагитировать его пойти учиться ассириологии. А.П. поступил в университет, где учился арабскому у И.Ю.Крачковского (в одной группе с В.И.Беляевым, И.Г.Бендером и И.Н.Винниковым; арабский А.П. знал отлично), а аккадскому и древнееврейскому он учился у П.К.Коковцова Но он занимался аккадским, шумерским и даже хеттским и у В.К.Шилейко, которого и считал собственно своим учителем – учился одно время неофициально, так как Шилейко был не в фаворе у П.К.Коковцова: тот провалил его по еврейскому языку, за анекдотически микроскопическую ошибку. Тем не менее Шилейко потом преподавал в университете, хотя как-то попутно, а служил (и жил) в ГАИМКе т.e. в Мраморном дворце); позже, разойдясь с А.А.Ахматовой, он уехал в Москву и работал сначала и в Ленинградском университете, и в Московском музее изобразительных искусств, потом только в Москве. В Москве и умер в 1930 г
[Закрыть] Говорил он с интонацией убедительной, любил ставить студентам вопросы, на которые сразу сам и отвечал («Вы не знаете, а я знаю»), и завершал отрезок речи формулировкой, приговаривая: «Только так».
На кафедру им были привлечены самые лучшие силы, но решение, вынесенное свыше, делало заведующим кафедрой молодого, еще почти ничего не напечатавшего Рифтина, а не профессора кафедры (снова с 1934.35 г.), ученого с мировой известностью Игнатия Юлиановича Крачковского; и это было хорошо, так как у Игнатия Юлиановича не было (уже не было?) той энергии и энтузиазма, что у Рифтина, ни его умения говорить с начальством и добиваться своего.