Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 70 страниц)
Александр Павлович сидел посреди за столом, управляя своей кафедрой, слегка наклонив набок голову. Рядом с ним, как бы признавая со снисходительной улыбкой его фактическое право, сидел профессор И.Ю.Крачковский. [80]80
И.Ю.Крачковский был академик, но не позволял себя так называть в университете: «В университете я профессор; в Академии я академик».
[Закрыть] Этот человек огромных знаний лишь казался холодным и недоступным. Так хотелось бы ввести в мое повествование его седоватую, ухоженную, прямоугольную бороду – с помощью ходового литературного приема, заставив его поглаживать ее; но прием тут такой неприемлем: Игнатий Юлианович не жестикулировал даже настолько, чтобы погладить бороду.
По левую руку Александра Павловича сидел Израиль Григорьевич Франк-Каменецкий. Это был небольшого роста сутулый человечек, с русыми с проседью волосами и бородкой, и в pendent к Александру Павловичу – тоже с одним сильно косившим, слепым глазом. Он был человек не только необычайно интересный в устной речи и разговорах, но и необычайно добрый. Учился он в свое время у Б.А.Тураева, потом в Кенигсберге, в Германии, там и получил докторскую степень по египтологии. Он сыграл для всех нас большую роль – однако не своими занятиями по древнееврейскому, а своими частыми и необыкновенно интересными докладами-лекциями по мифологии и семантике мифа, которые он читал для всех желающих. Самому Израилю Григорьевичу казалось, что в них он примыкает к Марру и даже к О.М.Фрейденберг, но на самом деле он был вполне оригинален и глубок. В его осанке и манере говорить было что-то старческое, обесцвеченное, глаза были впалые; редкие волосы – вроде бы и не седые, а какого-то неопределенного цвета, – тоже как-то старили его. Но обожали его все студенты: сильные – за необыкновенно оригинальные и увлекательные доклады; слабые – потому что он, обычно молчаливый на заседаниях, горячо заступался за отстававших.
Сбоку, тоже молчаливо, но время от времени выразительно ухмыляясь, сидел Николай Владимирович Юшманов; с другого боку – нервный, стройный, с глазами, которые казались мне полубезумными, Эберман, успевший к тому времени отсидеть; и тихий, незаметный (даже трудно через столько лет описать его внешность) Михаил Николаевич Соколов [81]81
В 1938 г. М.Н. и его жена были схвачены и погибли; их дочку удочерили знакомые, но их постигла та же судьба; новые родители заменили девочке не только фамилию, но и отчество
[Закрыть] , многолетний ассистент академика П.К.Коковцова и, говорили, блестящий преподаватель.
Обсуждалась работа за месяц – отчитывались один за другим преподаватели с упоминанием пройденного и успеваемости студентов, а также и студенты – тс, кого время от времени вызывал Александр Павлович. Не прийти на заседание кафедры было невозможным делом.
Более скучно было на общефакультетских профсоюзных собраниях. Я сидел обычно рядом с Мироном Левиным или Соней Поляковой, писал шуточные стихи, рисовал кошечек и кораблики и тому подобное. Но одно такое профсоюзное собрание привело к моей дружбе с Ниной Магазинер.
После нашей встречи в Коктебеле мы здоровались с нею в институтских коридорах, иногда перебрасывались несколькими словами – тем более, что у нас была общая приятельница, Галка Ошанина, близко дружившая с Ниной. Но знакомиться ближе не хотелось: она казалась «барышней», и к тому же всегда была в окружении обожателей, а я – как я объяснял себе сам – не желал участвовать в concours hippiquc; [82]82
Конский конкурс (франц.).
[Закрыть] главным образом, впрочем, потому, что считал свое поражение в подобном конкурсе неизбежным. Недаром же на меня с таким высокомерием, сверху вниз, смотрел Галкин муж – красавец Петр Потапов. А в ту зиму к Нине был приближен молодой человек из ее английской группы – Гриша Розенблит. Небольшой – но ладный, собой довольно красивый парень, Розенблит принадлежал к тому типу строгих комсомольцев, который еще со времени школы внушал мне недоверие, – если только правильность их не сочеталась с добросердечием, что тогда еще встречалось нередко: таков был в Эрмитаже Исидор Михайлович Лурье, а из более поздних моих знакомых – Толя Ляховский и Леня Бретаницкий, о которых речь будет особо. В Розенблите этого не было – жесткое знание текущей политики и марксистской философии не смягчалось никакими общечеловеческими качествами – по крайней мере такими, которые были бы мне видны. Не нравились мне и его друзья – Исаак Цуксрман [83]83
Исаак Цукерман был студентом 1931 г. поступления, курдского цикла. Вместе с ним учились гри курда, псе трое активные члены партии – Мирзоев, Курдоев и Джангоев. Читал им курдскую грамматику и литературу Иосиф Абгарович Орбели; но при всех его огромных достоинствах как человека и ученого, Иосиф Абгарович не выносил однообразной работы. Поэтому, поскольку Цукерман много лучше других успевал в курдской грамматике, Орбели добился его перевода с третьего на четвертый курс и затем поручил ему занятия курдской грамматикой с третьекурсниками-курдами – и этим создал пожизненную вражду против Цукермана со стороны его бывших товарищей, ставших его учениками. В тот же год все они экзаменовались у Орбели и получили трояки. Один из курдов, Мирзоев, пошел объясняться в Эрмитаж (где И.А. был к тому времени уже директором), собираясь напирать на то, что он не кто-нибудь, а председатель профкома института. Видевшие рассказывали, что Мирзоев постучался в дверь директорского кабинета и вошел. Через десять секунд раздался могучий рык Орбели и последовал ускоренный вылет Мирзоева из директорского кабинета обратно в помещение секретаря, причем тот уверял, что к нижней части мирзоевского туловища был явственно приложен носок орбелиевского ботинка. – Мирзоев. Курдоев и Джангоев окончили институт в 1936 г. – не ручаюсь за их судьбу, но, во всяком случае, в пашем поле зрения впоследствии остался один Курдоев, впоследствии долгое время секретарь парторганизации Институт востоковедения (в Ленинграде), доктор наук и, после Орбели, заведующий основанным им Курдским кабинетом – не гнушавшийся обыскивать. столы своих сотрудников (умер а 1985 г.).
[Закрыть] и Саня Чемоданов; у последнего дружба с Розснблитом между тем разладилась, так как Саня был сам без ума влюблен в Нину.
Однако к зиме Нина рассорилась с Розенблитом – вследствие чего он распустил слухи, что он будто бы жил с ней, за что я и собирался бить ему морду, но судьба его неожиданно повернулась иначе.
Нина Магазинср была девушка удивительного обаяния, очарования и необыкновенной красоты. Русые, золотистые, гладко причесанные, но курчавившиеся над ушком волосы, большой ясный лоб, ясные темноголубыс глаза под густыми темными ресницами, нежный овал лица, прелестные нежные губы, не знавшие помады и не нуждавшиеся в ней, жемчужные зубы; рост высокий для девушки, чудные плечи, прелестный (позже испорченный преподаванием) голос; хотя она иной раз и появлялась в шляпке, что несколько роняло её в моих глазах, но в институте, во всяком случае, она ходила в берете – и, поверх белой блузки, в черном костюме (сшитом, как позже выяснилось, частью из дедушкиных брюк, частью из маминой юбки).
Едва ли не самое удивительное в Нине было то, что она совершенно не считала себя красавицей и была очень скромного мнения как о своей внешности, так и о своем уме и возможностях. Работоспособностью она всю жизнь обладала в высочайшей мере, и в конце концов, по крайней мере в свою работоспособность поверила.
Я думаю, здесь можно рассказать об интеллектуальной истории Нины – целесообразно все сосредоточить в одном месте, чтобы потом уже не возвращаться.
Яков Миронович, отец Нины, видя, как она с шестнадцати – семнадцати лет закручивается в романах, решил, что ее нужно пристроить к делу – чем скорее, тем лучше. По совету В.И.Балинской уже в 9-м классе – без малого в 16 лет – Нина поступила на английское отделение Высших педагогических курсов иностранных языков, где не требовали никакого диплома и не было ограничения возраста для поступающих; большинство учащихся были гораздо старше Нины, что-то на 10–15 лет. Эти курсы давали оканчивающим право преподавания; учили здесь сплошь только превосходные преподаватели – либо англичане, либо люди, побывавшие в Англии, либо имевшие с детства очень хороших гувернанток. Курсы эти имели своего партийного «зитц-пред-седателя» (директора Чугаева), но фактически руководила ими Вера Игнатьевна Балинская, бывшая домашняя учительница Нины, блестящий преподаватель, очаровательный человек, великолепный организатор, с которой все преподаватели охотно обсуждали и отдельные приемы уроков, и особенности учеников, и т. п. Эти преподаватели были «вручную» выбраны (hand-picked) Верой Игнатьевной и были действительно как на подбор, великолепные, преданные делу педагоги, люди самоотверженного труда; v них было просто невозможно отлынивать от работы; и ученики и ученицы, сами готовившиеся стать такими же преподавателями и по большей части уже знакомые с жизнью, не только блестяще выучивали английский язык, но учились трудиться. Фонетику преподавал там знаменитый С.К.Боянус. Курсы, которые Нина закончила в 17 лет, давали право преподавания языка в высших учебных заведениях.
Поступив 17-ти лет в ЛИЛИ, Нина оказалась по языку впереди всех своих товарищей, а так как в то время полагалось, чтобы отличники занимались с отстающими, то Нину сразу пристроили давать своим же товарищам дополнительные уроки. У нее было даже две языковые группы, а с одной из них она в течение не менее двух лет занималась регулярно два раза в шестидневку. Но кроме очень общего представления, что она когда-нибудь станет преподавателем английского языка, у Нины не было ясности в том, каково должно быть ее будущее. У нее не было никакого устремления овладеть лингвистической наукой – романы с мальчиками казались ей куда интереснее.
На втором курсе, на занятиях английской литературой у глупой и невежественной Е., Нине было поручено сделать доклад о романах Олдоса Хаксли – его «Прекрасный новый мир», пародия на тоталитарные режимы, в том числе и на наш, тогда еще у нас не был известен, и когда появился, его у нас еще рассматривали только как критика буржуазной цивилизации, чуть ли не «попутчика» коммунистов, вроде Ромэна Роллана. Русских переводов его романов почти не было, да и английские тексты можно было найти только в Отделении иностранной литературы Публичной библиотеки, которое помещалось на Моховой, на месте закрытого в середине 20-х годов для пользы просвещения знаменитого издательства «Всемирная литература». [84]84
«Всемирная литература» всегда упоминается в нашей прессе как свидетельство великих культурных начинаний в ранние годы Советской власти и к ее названию всегда – не помню исключений – прибавляется: «основанная А.М.Горьким». Па самом деле Горький только подписал бумажку, которая пробила дорогу для «Всемирной литературы» у Луначарского в Наркомпросе; если кого и считать ее основателем, так скорее К.И.Чуковского, поддержанного литераторами, как А.Л.Блок, П.С.Гумилев, М.Л.Лозинский, философами. Когда Горького отослали лечиться на Капри, «Всемирную литературу» партийные органы быстро закрыли. Главным действующим лицом был директор Госиздата И.И.Ионов. Он же закрыл и великолепный научно-популярный журнал «Восток», который вела плеяда блестящих востоковедов – В.М.Алексеев, Н.И.Конрад, И.Ю.Крачковский, П.А.Невский, С.Ф.Ольденбург, А.А.Фрейман. В.К.Шилейко, Ю.К.Шуцкий и другие
[Закрыть]
Тихий зал Отделения, имевший форму буквы L, обслуживаемый интеллигентными и преданными своему делу бывшими дворянками, знавшими все особенности характера и занятий каждого из читателей, сердечно заботившимися об их книжных нуждах, и даже теплая печка в дальнем углу – помещение было холодное, – все это располагало к себе, завлекало в книжный мир. Огромное впечатление произвел на Нину и Хаксли: так зримо изображенное им переплетение судеб людей одаренных, ярких, но лишенных подлинных интересов, никчемных, мятущихся, но не могущих выйти из круга тривиальных романов и тривиальных разговоров, заставило ее оглянуться на себя: неужели и я буду такая?
Доклад был написан быстро, со вдохновением, красноречиво прочитан; Е. даже попросила отдать ей текст прочесть еще раз. Успех не только окрылил Нину, но и убедил ее в том, что она выбрала не ту специальность; она пошла в деканат проситься, чтобы ее перевели на литературное отделение. Но Шуб ответил ей:
– Сильных студентов мы не переводим.
(Ага, значит она сильная?)
Это как раз был период начинавшейся нашей дружбы, и Нина решила сделать, как я: учиться на одном отделении (или факультете), а сдавать и за другое – литературное. И если я не выдержал двойной нагрузки, то Нина, с ее внутренней самодисциплиной, полностью сдала все экзамены за оба факультета.
Еще на первом курсе института в январе 1933 г. Нина, кончив педагогические курсы, опять по настоянию и с помощью Якова Мироновича начала преподавать английский в Институте восточных языков им. А.С.Ену-кидзс. Это было заведение, несколько схожее с позднейшим Университетом Лумумбы; в нем учились и преподавали главным образом взрослые профессиональные революционеры стран Востока и наши партийные работники, готовившиеся к работе на Востоке, – но преподавали и некоторые серьезные филологи-востоковеды. Там же читал лекции по государственному праву и сам Яков Миронович.
Итак: занятия на «английском цикле» лингвистического отделения (факультета); занятия с группой отстающих, там же; сдача экзаменов за литературное отделение (факультет) и иногда слушание лекций там; преподавание в Институте восточных языков; и уж только сверх всего этого романы; но и на них вполне хватало времени.
Такой темп жизни задала себе Нина в 1934 г., и так она продолжает жить и в 1989 г.; [85]85
И сейчас, и 1994 г
[Закрыть] только еще прибавились дом, дети, хозяйство, – и, конечно, немного испортился характер; она стала утомленной, раздраженной, даже немного властной – или это кажется потому, что голос стал громкий, а слух стал слабеть. Но не работоспособность. И не блеск её преподавания.
Вот вам портрет в молодости нынешнего профессора, доктора филологических наук, известного литературоведа Нины Яковлевны Дьяконовой.
Возвращаюсь к 1933.34 учебному году. Я, конечно, отличал Нину среди ее однокурсников, но мне казалось, что вся она до такой степени не для меня, что я не очень и смотрел в ее сторону. Урок Вани Фурсенко не прошел для меня даром, и я представлялся себе молодым человеком малоинтересным.
19 апреля 1934 г. мы присутствовали на каком-то скучнейшем общеинститутском профсоюзном собрании; я сидел рядом с Келей Стрешинской, а Нина (которая недавно поссорилась со своим последним кавалером) с некоторой грустью, как она потом рассказывала мне, окидывала взором аудиторию в поисках – кого бы выбрать в провожатые: не одной же ей уходить из института! В этом отношении она была довольно избалована: первое предложение руки и сердца она получила – или, вернее, ее мать получила за нее – в Крыму, когда Нине было 14 лет; и когда эта цифра была сообщена соискателю, он ушел с восклицанием:
– Боже, какое несчастье!
Так или иначе, Нинин взор упал на меня. По решению судьбы, я накануне разбил очки, и в ту весну ходил без них, что, говорят, мне было к лицу. Мы вышли втроем – Ксля, я и Нина, и так дошли до начала Невского. Келя жила на Гороховой (Дзержинского) и повернула направо, – а я остался и двинулся с Ниной по Невскому; как она потом рассказывала, она торжествовала победу.
Весна 1934, осень 1934, весна 1935, осень 1935 года…
Не буду я дальше рассказывать эту историю – она слишком дорога и мучительна моему сердцу; много лет я помнил каждый день в отдельности, каждую дату; записывал в календарик, хотя и записывать было не надо, все врезывалось в память, – а я записывал, записывал даже, в чем была Нина в важные для нас с нею дни. Все, все помнилось; впоследствии многие годы я намеренно не вспоминал тех дней, тех дат, чтобы себя не мучить. Я не смогу передать читателю все мое волнение тех месяцев, а кое-как рассказывать не надо. Такого не было больше никогда ни у кого – это я знаю; хотя знаю и то, что у читателя тоже было свое, что он вспоминает таким же небывалым. Тем и ограничимся.
Были бесконечные хождения по нашему прекрасному городу – двадцать, тридцать, сорок километров; была лужайка в березовой роще на Крестовском острове, еще не ставшем Парком Победы, и старик-сторож, подошедший к нам и сказавший:
– Маркс учит! Что надо беречь государственную собственность! А вы мнете траву.
Было стремительное нарастание чувств, быстро несшее нас к чему-то. Было, когда я взбегал позади нес в кабинет фонетики и вдруг увидел, что у нес толстенькие, некрасивые ножки, и сердце наполнилось к ней теплом, жалостью и еще большей, чем всегда, любовью. Были опять хождения по проспектам, по скверам, по рощам; еще более стремительное нарастание чувств, за которым уже нет пути назад; был вдруг увиденный страх в этих ясных глазах – перед неизбежностью грядущего, и я обуздал свои чувства в тот самый момент, когда они перестали быть загадочными и непонятными, и я поступил (или я так думал?) к ней на службу – «не мне, не мне, а только си». Было и то, что я, приблизив лицо к её милому лицу, раз сказал ей, чтобы избежать сглаза:
– Какая ты некрасивая… – а она поверила и залилась непонятными мне слезами. Поверила!
Все это время вспоминается как вечно окутывавшее нас облачко счастья. Помню только, как все, что вокруг нас, – все это мы и любили и не любили одинаково – людей, стихи, книги, поступки.
Но было и одно страшное событие, которое я старался не вспоминать, но помню всегда, и сейчас так же ярко, как в первый раз.
Я шел встречать Нину после ее занятий (в Институте восточных языков в Максимилиановском переулке, где она тогда преподавала), шел по узкой Гороховой. У тротуара остановился полный автобус – они тогда лишь недавно стали частыми на улицах. По тротуару шла молодая женщина и вела за руку очаровательного, в золотых кудрях, чистенько одетого ребенка лет двух с половиной. Вдруг она повернулась и стала переходить улицу перед самым носом автобуса – так близко, что шофер, ничего не подозревая, пустил автобус с места. Она побежала, таща ребенка за руку – тот с трудом ковылял на своих глупеньких ножках, – и колесо автобуса его переехало. Раздался общий крик на улице, шофер затормозил – но было уже поздно. Мать, взяв на руки тело ребенка, кинулась к двери расположенной напротив поликлиники.
Если бы я был суеверным, мне бы это показалось ужасным предзнаменованием. Но я ничего не сказал Нине – вообще никому не говорил об этом; мы встретились и пошли гулять, как обычно. Сейчас рассказываю едва ли не в первый раз.
Молодость, как вскоре оказалось, может все пережить и не переставать быть молодостью.
Мы бродили по городу часами – но все эти месяцы мы оба и очень много работали: она – не только занятая своим ученьем в своем институте, но. как я уже упомянул, и преподаванием в Институте восточных языков; я – готовясь по-многу часов ежедневно к занятиям с Рифтиным, а потом к экзаменам, не только на языковедческом отделении, но в тот год все еще и на историческом.
Наступило лето. Я уехал в Коктебель, Нина в Железноводск.
Второй мой студенческий год окончился хорошо. Если отвлечься от личного и обратиться к тому, что я считал планом своей жизни, то можно было сказать, что я научился работать. Не только в течение 1933–34 учебного года, но и двух следующих, три года подряд, я после возвращения «из института» (или из хождения по Ленинграду и Островам) каждый день, без выходных, работал еще четыре-шесть часов, а то и больше, и не только по заданному, но и читал незаданные клинописные тексты.
Летом 1934 г. было важное событие в жизни моего брата Миши: в Эрмитаже происходил Международный конгресс по иранскому искусству и археологии. Кроме собственной эрмитажной богатой коллекции, прибыли экспонаты с разных концов Советского Союза и из-за рубежа; весь сектор Востока, да и другие сектора, были мобилизованы на устройство выставки, на что, как всегда, было отпущено очень мало времени: когда в первый день И.А.Орбели вместе с руководителями Конгресса и представителями наших властей перерезал ленточку, в последнем зале еще прибивали полочки. [86]86
Еще до закрытия выставки Орбели вызвали в Угрозыск и показали ему большую скифскую золотую гривну (подковообразное украшение, надевавшееся на шею) и спросили:
– Это ваше? – (то есть эрмитажное). Орбели ответил:
– Это, конечно, подлинная скифская гривна, но у нас ничего не было похищено.
– Проверьте. – Стали искать в первом зале экспозиции, где были самые ранние памятники. Там были стеклянные витрины, где лежали, одна внутри другой, четыре золотые шейные гривны – казалось, нетронутые. Печать была пластилиновая, и следов, что она снималась, было незаметно.
В спешке перед открытием выставки не успели сделать фотографической или хотя бы рисованной «топографии» витрин. Но экспозицию в первом зале делала А.А.Передольская, античница, опытный музейный работник. Обратились к ней. Она, с выработанным инстинктом музейщика, не могла сдать зал для открытия без «топографии», и хотя в целом по выставке ее не делали, но витрины «своего» зала она зарисовала, с указанием номеров экспонатов, в блокнот. По блокноту в подозрительной витрине оказались пять гривен, одна внутри другой: вор сумел открыть витрину, не повредив оттиск печати на пластилине (это была личная печать Передольской), и вынул одну из пяти, сдвинув остальные так, что исчезновение ее не было заметно
[Закрыть]
Съехались сотни иностранных ученых. Миша делал доклад по теме своей диссертации – в духе школы Орбели он показывал на примере одного памятника искусства (средневекового бронзового сосуда в форме коровы с теленком, с надписями), что такой памятник может служить источником не только для искусствоведческих, но и для исторических выводов. Доклад имел успех, выступал ряд видных зарубежных ученых, и это считалось победой советской исторической науки. Не исключено, что для этого успеха много значил Мишин хороший и свободный английский язык; и вообще, участвовав в течение жизни во множестве международных научных конгрессов, я теперь отдаю себе отчет в том, как важны для успеха и привходящие моменты – умение говорить, необычность подхода, вежливость присутствующих корифеев, относящаяся часто не столько к докладчику, сколько к его народу, редко представленному до сих пор в науке, и множество других причин. Но, конечно, сам опыт использовать памятник искусства как памятник истории был нов и интересен, а лектор Миша был отличный.
У своих соотечественников он имел меньше успеха с этой же самой темой. Как раз в то время были вновь введены ученые степени (вместо магистра почему-то ввели кандидата – так раньше назывался человек, окончивший институт, но не получивший степени). Заслуженным ученым давали степени без защиты, молодежи приходилось защищать. Миша был одним из первых, защищавших диссертацию. Она имела неудачное название «Ширванский водолей 1205 г. до н. э. как исторический памятник». Степень ему дали, но продернули в «Ленинградской правде», и недоброжелатели всячески обыгрывали слово «водолей». [87]87
Наученный этим опытом, я всегда требовал от своих аспирантов понимания, что титул Диссертации – половина успеха. Он должен бьпь понятен публике и особенно – начальству. Так, Хрущев однажды жестоко расправился в одной из своих речей с какой-то биологической Диссертацией, представив ее как образец словоблудия в науке – между тем, диссертация была посвящена важнейшему предмету; но сложность её названия вводила в заблуждение
[Закрыть]
I V
С 1931 г. я сравнительно редко встречался с моими прежними друзьями. Надя была замужем, и ходить к ней мне было неловко. Ваня Фурсенко, который еще в школе обогнал Надю на целый класс, уже осенью 1930 г. поступил на биологический факультет, и хотя он и превратился в факультет животноводства и растениеводства, все же продолжал учиться на специальности физиологии человека – у А.А.Ухтомского. Этого ученого не погубило ни то, что он был бывший князь, ни то, что в науке он во многом расходился с И.П.Павловым, учение которого – особенно после его патриотического, в высшей степени лояльного по отношению к Советской власти выступления на Международном конгрессе физиологов в Ленинграде в 1935 г. – стало официозным в нашей стране. По своему облику Ухтомский чем-то напоминал А.Н.Крылова – седой бородой, демократической курткой, высокими мягкими сапогами – вроде валенок. В 1933.34 гг. Ваня был очень занят своей наукой, а в 1936 г., окончив, и вовсе переехал в Колтуши. Я почти не виделся с ним. Котя Гераков в высшее учебное заведение попасть, конечно, не мог, но все же учился в каком-то техникуме. С ним мы видались сравнительно часто. У меня не проходила какая-то жуть, когда я с ним общался, от смущения, что он сын расстрелянного. Но он «к своей указанной судьбе привык», [88]88
Из песни А.Городницкого под гитару, 50-е годы
[Закрыть]а отношение его ко мне было такое теплое – и, честно говоря, так подкупало его серьезное и доброжелательное отношение к моим стихам, которые я ему единственному и решался читать, – что у него я бывал часто и любил его, как и он явно любил меня.
Говорили мы с Котей и о международной политике. По крайней мере, с четырнадцатилетнего возраста я внимательно следил за новостями из-за рубежа. Было это тем легче, что в те годы всякий раз, когда цитировалась какая-нибудь зарубежная статья, за названием газеты в скобках называлась партия, которой она принадлежала или чьи мнения выражала. Цитировались далеко не одни коммунистические газеты, – хотя, конечно, вес иные – всякий раз с разоблачающим комментарием. [89]89
Не было того, что при Брежневе: под рубрикой «За рубежом» шли «Отклики на выступление Л.И.Брежнева», а далее подзаголовки: «Болгария»», «Польша», «Венгрия». «Монголия», «США». «Франция»,»Италия», «Швеция» – но во всех случаях, без всякой оговорки, цитируются только коммунистические газеты, иногда многотиражки (читателю это не сообщалось).
[Закрыть]
В те годы происходило немало важных и волновавших нас международных событий. В 1931 г. Япония захватила китайскую Маньчжурию и затем создала там марионеточное государство Маньчжоу-го; вскоре Япония распространила свое господство на все важные города и железнодорожные узлы Китая. Коммунистические районы южного Китая – одна из последних надежд на мировую революцию – были ликвидированы, а китайская Красная армия, возглавляемая Мао Цзэ-дуном и Чжу Дэ, совершила свой великий поход на север, где обосновалась в глухих местах вокруг г. Яньани, почти под носом у японцев.
В 1932–33 гг. в Германии – сначала голодавшей из-за проигранной войны и версальских контрибуций, а затем из-за мирового кризиса 1929–31 гг. —развернулась ожесточенная борьба между коммунистами, социал-демократами, христианскими демократами католического центра, националистами и национал-социалистами с их военизированными отрядами чернорубашечников. Борьба эта выражалась не только в парламентских выступлениях, в стачках и демонстрациях (слева и справа), но и в прямых побоищах, погромах, в политических убийствах. Что этим занимались национал-социалисты, было очевидно всем, но и тс обвиняли коммунистов в террористических актах, в частности, в убийстве фашистского активиста Хорста Весселя и других. Коммунисты в тысячный раз подтверждали свое осуждение индивидуального террора.
В ответ на создание националистических («Стальной шлем») и национал-социалистических военизированных и одетых в коричневую форму отрядов (штурмовики, или СА) коммунисты пытались несколько военизировать немецкий комсомол – с 1929 г. создавались отряды «Юнгштурма»; и у наших комсомольцев, как уже упоминалось, тоже появились форменные гимнастерки цвета хаки с ремнем через плечо – «юнгштурмовки». Начало у нас распространяться и немецкое коммунистическое приветствие – сжатый у плеча кулак и восклицание «Рот фронт!» – ответ на нацистскую протянутую руку и «Хайль Гитлер». Но позже «Рот фронт» у нас не привился по понятным причинам.
Немецкие события были у всех на устах, вместе с именами вождей коммунистов – Тсльмана и Торглера. Коминтерн (из которого в 1929 г. был выведен его генеральный секретарь Н.И.Бухарин, сменивший свергнутого еще ранее Г.Е.Зиновьева) под прямую диктовку Сталина (если правильно помнится, таковы были установки в его речи на XVI съезде партии в 1930 г.) запретил коммунистам блокироваться в борьбе против фашизма с социал-демократами – они именовались не иначе как «социал-фашистами» или «социал-предателями» и были объявлены худшими врагами, чем открытые фашисты – национал-социалисты. Несмотря ни на что, коммунисты имели явно очень широкую поддержку в немецком народе, и были серьезные надежды на их победу в парламентские выборы 1933 г. Такая победа, очевидно, была бы началом нового тура социальных революций, в согласии с предвидением Ленина.
Зимой 1932–33 г., когда мы с Котей Гсраковым обсуждали перспективы победы коммунистов в Германии и дальнейшего распространения революционной ситуации на Францию, Котя считал, что перспективы такие скорее благоприятны. Помню, что я был поражен тем, что он это сказал как о чем-то само собой разумеющемся и естественном. Такую же лояльность не только по отношению к Советской власти, какова она сегодня, но и по отношению к дальнейшим перспективам революции я наблюдал и у Ники Ереховича.
На выборах 1933 г. в Германии коммунисты, набрав 6 миллионов голосов – больше, чем социал-демократы, – все-таки проиграли, потому что национал-социалисты, блокируясь со «Стальным шлемом», собрали голосов более чем вдвое того. Выживший из ума от старости президент, фельдмаршал Гиндснбург, вручил должность рейхсканцлера Гитлеру.
Первое заседание рейхстага должен был открыть и впредь до выбора постоянного председателя – вести его старейший из выбранных делегатов. Им оказалась депутат от коммунистов, ветеран международной революционной борьбы 86-летняя Клара Цеткин.
Вскоре затем была организована провокация – поджог рейхстага. На месте пожара был схвачен подоспевшим Герингом и его людьми некий Ван дер Люббе – пьяница и подонок, однако в прошлом коммунист; заодно были привлечены к делу три болгарских коммуниста, случайно оказавшиеся в Берлине – Димитров, Попов и Танев, – а также второй человек в германской компартии – Торглср. Тельман был тоже схвачен и брошен в тюрьму, но выставить его на открытый процесс гитлеровцы не решились – его ораторское искусство было хорошо известно, а Торглер оказался сразу человеком слабым. Однако гитлеровцы не оценили ума и ораторского искусства Димитрова. В отличие от Торглера, он отказался от адвоката и выступал на суде сам. Неделя за неделей шла борьба его со лжесвидетелями, с прокурором, с судом. Протоколы суда печатала вся мировая пресса, в том числе и наша, – правда, выступления гитлеровцев давались сокращенно, однако же не вовсе опускались, и в частности, ругань по адресу Димитрова и коммунистов воспроизводилась. Гитлеровцы выпустили в качестве свидетеля самого Геринга, второго человека среди нацистов, – Димитров оставил одни клочки от его показания и отдал на посмешище и презрение всей прессы. В конце концов суд приговорил Ван дер Люббе к смертной казни, а остальных – к длительным срокам заключения. Немедленно ЦИК СССР издал декрет о даровании Димитрову, Попову и Таневу [90]90
Что касается Попова и Танева, игравших роль скорее статистов, то они были расстреляны в 1937 г Они разделили судьбу всего ЦК польской компартии и лидеров венского восстания (в феврале 1933 г), социал-демократов «шуцбундовцев», отошедших с боями через Чехословакию в Советский Союз (где их торжественно встречали) Они и многие другие коммунисты и революционеры, бежавшие в СССР, все были расстреляны по указанию Сталина. Торглера Сталин оставил, видимо, гитлеровцам Тельман был ими еще раньше арестован, но убит лишь по время войны Что касается рядовых членов «Шуцбунда», то после того, как они недолго поработали на наших заводах, они были посланы в концлагеря и в 1939 г как германские граждане переданы Гитлеру. Я читал воспоминания одного из них, попавшие в мои руки во время войны вместе с разным трофейным имуществом
[Закрыть]советского гражданства и, видимо, выменял их на кого-то – по крайней мере, уже через несколько дней они с торжеством прибыли в Москву, где Димитров вскоре встал во главе Коминтерна.
Несмотря на успех Гитлера на выборах, процесс о поджоге показался всем грандиозным политическим поражением нацизма. Мы не сомневались, что, подавленный и угнетенный фашистами, немецкий рабочий класс только стал еще более революционным. В начале 30-х гг. коммунизм пользовался таким успехом во всех странах мира без исключения – и среди рабочего класса, и, может быть, еще более среди интеллигенции, – что нельзя было, казалось, сомневаться в правильности «теории слабого звена» и неизбежности эпохи войн и социальных революций во всемирном масштабе, предвиденной Лениным. События с 1933 по 1939 г., как представлялось, подтверждали это предвидение; сомнения начались у нашего поколения лишь после поражения Испанской республики.
В Германии, между тем, произошло несколько событий, которые, как нам казалось, должны лишь еще более ожесточить немецкий народ.
Во-первых, это была ночь, во время которой были убиты шеф СА Рем и большинство его приверженцев. Место СА заняли новые военизированные отряды – СС, чернорубашечники, отбиравшиеся по признаку абсолютной расовой чистоты, засвидетельствованной по крайней мере с… 1700 г.; [91]91
Я сам держал в руках такой Ahnenpass во время войны – среди бумаг эсэсовского батальона, захваченных нашей войсковой разведкой
[Закрыть] однако небольшие группы СА были сохранены – они играли слишком большую роль в истории нацистского движения и упоминались даже в официальном партийном гимне «Horst-Wesscl-Lied», и совершенно истребить их не решались.
Во-вторых, это была «хрустальная ночь» всеобщих еврейских погромов, сопровождавшихся убийствами и неслыханными грабежами, а затем конфискацией всего еврейского имущества. («Хрустальной» эта ночь была потому, что били стекла в магазинах).
В-третьих, это было слияние «Стального шлема» с национал-социалистической партией. За этим последовало запрещение «марксистских» – коммунистической и социал-демократической – партий (а позже и христи-анско-демократической партии центра) с изгнанием их депутатов из парламента – теперь рейхстаг ничего не обсуждал, а только хором кричал «Хайль Гитлер» и единогласно принимал все, что ему ни предложат. Далее последовала отправка коммунистов, социал-демократов, ведущих центристов и большинства евреев в концлагеря. Компартия официально самораспустилась, и лишь немногие наиболее верные были оставлены в сохраненных подпольных организациях, число которых, впрочем, все таяло. Были распущены также старые «марксистские» профсоюзы.
Антисоветская направленность политики гитлеровцев была столь явной, что неизбежность войны между СССР и Германией – вернее, нападения Германии на СССР – стала для всех нас очевидной. Однако нас заверяли, что Красная Армия сильна как никогда (недаром в таких темпах и ценой таких лишений создавалась индустриализация в 1-й и 2-й пятилетке), и, как все мы пели на праздничных демонстрациях,
«.. на вражьей земле мы врага разгромим Малой кровью, могучим ударом».
(Это была перефразировка слов из речи наркома обороны К.Е.Ворошилова).
А навстречу Красной Армии решительно поднимется во весь рост славный немецкий пролетариат.
(По обыкновению, мы сами себя обманывали своей собственной пропагандой. Все репрессивные действия Гитлера широко освещались прессой, но нигде не писалось, что были у гитлеровской Германии и успехи – правда, только в расчете на большую поживу в будущей войне).
Рост коммунистических настроений во всем мире в годы мирового кризиса 1929–31 гг. представлялся явным успехом дела СССР, ибо целью самого существования СССР было установление «Всемирного Советского Союза». Но успехи были не только в этом. Если в 20-х гг. нас признавали лишь сравнительно немногие государства, то в начале 30-х гг. прокатилась волна признаний по всему миру, увенчавшаяся признанием СССР со стороны США и вступлением Союза в Лигу наций.
Огромной популярностью пользовались речи наркома иностранных дел М.М.Литвинова на ряде (безуспешных) конференций по разоружению, и затем – с трибуны Лиги наций. Во всех случаях мы выступали безусловно за правое дело, ибо главной линией нашей внешней политики было требование всеобщего разоружения. Ощущение жизни в осажденной крепости (чем мы объясняли себе жестокость карательных мер правительства) порядком всем надоело, и вообще разоружение казалось делом нужным и достижимым. Правда, Литвинов уж как-то слишком непреклонно требовал только всеобщего полного разоружения; казалось бы, разумнее начать с более компромиссных мер, но ведь трудно было нам спорить с литвиновским умом и красноречием.