355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дьяконов » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 58)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:58

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Игорь Дьяконов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 58 (всего у книги 70 страниц)

Как потом выяснилось из опроса пленных, накануне на военном совете мнения разделились натрое: одни считали – не принимать ультиматум и сражаться, другие – принять ультиматум и сдаться, и небольшая группа третьих считала: прорываться сквозь советское окружение, идти в Румынию и свергать Антонеску. Наконец, вторые и третьи соединились и набрали большинство голосов.

Дальше по степи они шли без всякого конвоя – у нас не было столько штыков, чтобы охранять такую уйму народа. Потом уже, когда они добрались до железной дороги, к ним пригнали эшелоны.

(Этого Брагинский не говорил, но с этого момента резко ухудшилась судьба взятых нами пленных – их стали загонять в наши «штатные» концлагеря).

Я рассказываю эту историю с чужих слов и почти через полвека, как её слышал, и понятно, за истинность ручаться не могу; но думаю, что, если рассказ Брагинского был точен, то я не допустил больших искажений его слов.

Другая байка, которую рассказал Брагинский, касалась армейского пастора, взятого в плен близ Сталинграда, которого он, по его словам, допрашивал. И, допрашивая, полюбопытствовал: в чем состоят обязанности священника в армии? Тот сказал: утешение раненых, напутствие умирающих и устройство кладбищ; он назвал место, где его усилиями было устроено немецкое военное кладбище.

– А, знаю, – сказал Брагинский. – Мы все эти кресты снесли. Пастор безмолвно поник головой, а Брагинский нашелся:

– Вы его устроили в месте, где по нашим законам кладбищ делать нельзя.

Законопослушного пастора это, будто бы, немедленно устроило. [310]310
  С похожей проблемой столкнулся латышский лютеранский пастор в Асари (Юрмала). Здесь недалеко от берега был затоплен нашей авиацией немецкий транспорт, и погибших доставили на бepeг, рядом с которым находилось чистенькое латышское кладбище, с каменными плитами и крестами, решеточками, цветочными клумбами. Немецкое командование распорядилось – снести все надгробия и похоронить немецких мертвых в освященной земле.
  На другой же день после ухода немцев из Асари и еще до того, как мы успели начать вводить свои порядки, пастор собрал верующих в Асари. Сходка решила убрать немецкие кресты и восстановить прежние надгробия, кресты, решетки и клумбы, но немецких мертвых не трогать – Так и лежат мертвые вместе, латыши и немцы.


[Закрыть]

С Брагинским я не раз встречался после войны, даже редактировал его труд (перевод с древнееврейского библейской «Книги Руфь» для «Библиотеки всемирной литературы» – главную мысль которой он понял с точностью до наоборот с помощью тех сведений, которые он получил от частного учителя из хедера, преподававшего ему древнееврейский язык в ашкеназском произношении и нынешнем понимании). Жаль, что, за незнанием древнеиранского, не мог отредактировать его переводы из «Авесты» там же – подозреваю, что из иранских языков Брагинский знал больше таджикский в русской графике. Знал еще он и идиш, и даже был цензором для еврейских сочинений на идиш – до или после гибели Еврейского антифашистского комитета, этого я не знаю. Наверное, до – какая могла быть литература на идиш после? Его очень плохо аттестовал наш профессор И.Н.Винников, – но он мало о ком говорил хорошо.

(А впрочем, хотя его официальная репутация как востоковеда была преувеличена, но по крайней мере в старости он был добродушен и благожелателен. Кроме того, у него отличные дети.)

VI

Раз как-то – помнится, осенью – к нам заявились два военных корреспондента центральных газет: поэт Константин Симонов и прозаик Евгений Петров (соавтор Ильфа). Их работа, казалось бы, не связана была с нашей, но они разумно сообразили, что для их корреспонденции иногда могут пригодиться сведения о том, о чем думают и говорят немцы.

Они сидели в нашей комнате – Симонов на месте Лоховица, Петров – на моем; мы уселись на койке. Каковы бы ни были замысел и причина их прихода, они нас ни о чем не спрашивали – говорил Симонов. Он хорошо запомнился мне в майорской форме: по-грузински красивый, смуглый человек. Рассказывал он о том, как лазал по переднему краю Мустатунтури. Как я уже говорил, это было гиблое место – горная гряда, отделявшая наш Рыбачий полуостров от немцев, одни валуны и скалы, ни растительности, ни даже земли; все: снаряды, медикаменты, даже строительный материал надо было возить под покровом зимней полярной ночи по морю и так же надо было вывозить раненых.

Симонов пользовался тогда большой славой – за свои стихи «Жди меня, и я вернусь», которые твердил весь тыл – менее уверенно фронт, – и за свои блестящие корреспонденции с фронтов; слава его равнялась в этом отношении только со славой И.Эренбурга и Н.С.Тихонова – но статьи Эренбурга не были фронтовыми корреспонденциями, а Тихонов брал наше сердце больше всего тем, что его корреспонденции были из Ленинграда и с Ленинградского фронта. А Симонов успевал побывать повсюду, и характер его статей не оставлял сомнения в том, что он всегда старался бывать в самых жарких местах.

Старался – это было очень ощутимо и в его устном рассказе. Подспудно чувствовалось, что он тяготится тем, что он на фронте все же только гастролер, а не боец, чувство, более чем знакомое мне, которому не доводилось быть даже и гастролером; но Симонов делал все возможное, чтобы проводить эти гастроли в наиболее страшных местах.

Читая и слыша о нем впоследствии, я убеждался, что тогда уловил какую-то доминанту его характера. Любимец Сталина (небезоговорочный), участник литературных погромов конца 40-х гг., он все же нашел в себе силы бросить секретариат Союза писателей, впоследствии помочь опубликовать наследие Булгакова – и написал длинный военный роман, задуманный как правда, но получившийся едва ли и полуправдой.

Евгений Петров все время молчал. Очень скоро он погиб в авиационной катастрофе.

Приезд Симонова и Петрова еще более усилил мое ощущение, что я делаю что-то дурацкое, недостойное внутри воюющей армии. Все уже – даже Касаткин, даже Фима Эткинд – побывали между тем на переднем крае.

На Кестеньгском направлении была одна высотка, хорошо известная нам из опросов пленных. Называлась она по-немецки «Коньяк-Назе» – «Коньячный нос»: русское название, как все вообще, что нанесено на оперативной карте, было нам неизвестно. Знаменит он был тем, что выдвигался за линию немецких окопов и к тому же представлял собой небольшую высотку, поэтому, в виде исключения, здесь не немцам были видны наши тылы, а нам – немецкие.

Именно в дивизию, где была расположена эта высотка, был послан лейтенант Эткинд для инспектирования чгашей «седьмой» радиоустановки. Попал он на передний край, однако, не на Коньяк-Назе, а рядом, в километре или двух. В боевом охранении он застал единичных бойцов, которые были при деле и к радиоустановке отношения не имели, а в центре опорного пункта взвода была землянка, в которой сидел один единственный человек с лупой в глазу и чинил часы.

Часы для офицера – жизненно необходимая вещь, и надо, чтобы они шли минута в минуту, так же, как часы вышестоящего командира, – иначе как выполнять боевые приказы? А солдат, которого обнаружил Фима, был единственный часовщик в дивизии. Перед ним лежали и другие часы.

Пока Фима Эткинд разговаривал с часовщиком, на соседний опорный пункт взвода немцы открыли ураганный огонь – как потом выяснилось, они стянули сюда артиллерию РГК со всего фронта и после двух-трехчасового обстрела на Коньяк-Назе не осталось ничего живого, и немцы заняли его лишь под незначительный огонь с соседних опорных пунктов. Фиме, как и мне, в войне неправдоподобно везло.

Летные приключения Юлия Клейнермана на «ночных бомбардировщиках» и инспектирование фронтовых радиоустановок сходили ему тоже с рук, а с аэродромов он привозил много интереснейших рассказов о жизни наших летчиков; в том числе он встречался и с таким замечательным асом как Сафонов. На аэродроме в Мурмашах видел присланные нам англичанами по «ленд-лизу» истребители – «Харрикейны», или, как у нас их называли, «Харитоны». О них у нас шла самая дурная слава:

Никто в нашей части

Не знает матчасти,

Она так сложна и прекрасна,

Летать же на ней опасно,

И всем давно это ясно –

Ай-аи-ай-ай, что за машина!

В ней летных качеств давно уже нет,

Но много жрет бензина!

На таком «Харрикейне» вскоре погиб и Сафонов: он пошел на вынужденную посадку над Баренцевым морем, но не смог выброситься, так как у «Харрикейна» не поднимался плексигласовый колпак над местом летчика.

Много лет спустя, в шестидесятых годах, когда я был представителем СССР в Международной ассоциации историков-экономистов, я спросил одного из ее основателей, выдающегося английского ученого профессора Постана (а он был эмигрант из Бессарабии и по-русски говорил не хуже меня):

– Вы были экономическим советником Черчилля?

– Да.

– Объясните мне, пожалуйста, почему американцы поставляли нам доброкачественные военные поставки, а англичане почти год задерживали транспорт с вещами для советского тыла в Ирландии, а для нашей авиации вместо «Спитфайров» поставляли никуда не годные «Харрикейны», и если бы мы не наладили в 1943 г. выпуск своих истребителей, мы так бы и не получили господства в воздухе.

Постан ответил мне:

– В этом виноват исключительно Сталин. У него англичане всегда были на подозрении, и если мы предлагали ему одну марку оружия, наилучшую, с нашей точки зрения, он всегда требовал другую – и, конечно, худшую.

То и дело приходили вести о погибших товарищах, сверстниках, старших. Я же почему-то сидел в таком краю, который даже не бомбили. Соседнюю Кемь бомбили, Сегежу бомбили, а Беломорск нет. Почему – так и неизвестно. Мое предположение: город находился на стыке финского и немецкого участков фронта. Финны считали, что бомбить должны немцы, а немцы – что бомбить должны финны. Это был узел железной дороги, по которой шли грузы от англичан и американцев из Мурманска, здесь был штаб фронта, казалось бы, сам Бог велел его бомбить, тем более что весь город был деревянный и мог вспыхнуть, как спичечный коробок, и сгореть, как сгорел летом 1942 г. деревянный Мурманск.

Отвратительно было ощущение того, что я, взрослый мужик, сижу здесь и пишу какие-то бумажки, в то время как даже наши из 7-го отдела бывают на фронте!

Сколько я ни доказывал Суомалайнсну, чтобы он меня куда-нибудь послал, он все отвечал: «Нет, не положено». Но в один прекрасный день он все-таки смилостивился и дал мне командировку. И это был мой самый главный выезд.

Суомалайнен направил меня в 19-ю армию, на Кандалакшское направление, в 122 дивизию. Туда надо было ехать поездом до Кандалакши, а затем на попутных машинах. Штаб армии находился недалеко от железной дороги, и найти его было нетрудно. В отличие от Беломорска, где штаб фронта разместился в готовых домах, штаб 19-й армии был построен армейскими плотниками. Это были усовершенствованные землянки, больше похожие на богатые избы или дачи. В большой избе жил начальник 7-го отдела 19-й армии майор Ауслендер. К этому времени политические звания были отменены, поэтому люди, занимавшие политические должности, имели общевойсковые чины.

Ауслендер был красив, очень приятен в обращении, деликатен, хотя потом оказалось, что эта деликатность обманчива. Он очень хорошо принял меня, очень горько рассказывал о своей жизни, о том, какая у него в молодости была любовь с первой женой, как они решили разойтись, когда их чувства стали слабеть (по идеям 30-х годов, жить с женой можно было только будучи влюбленным в нее и никак не иначе); с каким трудом они расходились, как им этого не хотелось, но они сознавали свой долг. Он рассказывал о трогательной прощальной поездке по Волге, и как несмотря на все это они все-таки разошлись. Она осталась в Москве, а он уехал в Магнитогорск, там женился не любя, завел детей… Правда, потом выяснилось, что его новая жена была дочерью председателя Горисполкома, так что все сложилось не так ужасно для него.

У Ауслендера я увидел очень интересный для меня материал, а именно – немецкие листовки. О том, что немцы разбрасывают листовки, мы узнавали только из телеграфных донесений, лежавших на столе Суомалайнена, где мы по очереди дежурили по ночам. В них обычно писали, что листовки были уничтожены отборной группой коммунистов и не дошли до солдат. Тем не менее, до Ауслендера они доходили – да и не только до Ауслендера: на переднем крае солдаты, узнав, что мы пропагандисты, простодушно делились с нами содержанием немецких листовок и радиопередач.

В немецких листовках было много чепухи, но некоторые были интересны. Была, например, целая листовка-книжка из захваченного немцами архива дивизионного СМЕРШа, где были удивительные вещи, в частности, дела того времени, когда наши войска вступили в Эстонию в связи с «добровольным присоединением» Эстонии к СССР. Рядовой спрашивает:

– А что, Эстония теперь часть Советского Союза?

– Да.

– Так значит, я здесь могу жить?

За то, что он захотел жить в Эстонии, его «взяли на карандаш». Это было немцами соответствующим образом обработано.

Сбрасывали немцы и целые брошюры с материалами по коллективизации из впоследствии всемирно знаменитого архива Смоленского обкома.

Однако, оценивая немецкую пропаганду профессиональным взглядом, я все же думаю, что она была плохой. Либо она была слишком тонкой, как эта история с солдатом в Эстонии, и была построена так, что в ней мог разобраться только рафинированный интеллигент, либо она была слишком грубой. Но зато она была оперативной. Если, например, сын писателя, подполковника Геннадия Фиша, Радий Фиш, известный теперь востоковед, прибыл в дивизию с командировкой, то уже на следующий день шли листовки «К вам прислали жида Фиша», и соответственно советовалось, что с ним нужно делать.

Я думаю, что именно антисемитская пропаганда нацистов была наиболее действенной, и продолжает сказываться и до сих пор.

Впоследствии я сталкивался еще и с английской пропагандой (конечно, по радио) – вот это была пропаганда! Английские передачи, так же как и наши, шли частично под видом передач с немецкой территории. Но они были составлены на дивном немецком языке, с использованием солдатского жаргона и знанием мельчайших деталей быта. «Hier ist Gustav Siegfried Einz. [311]311
  У немцев, как и у англичан, пес буквы для удобства диктовки по телефону и по радио, имели свои постоянные названия. Gustav Siegfried Einz передавало сочетание GS 1 – что значил этот шифр, было неизвестно – вероятно, ничего, но звучало таинственно и потому достоверно.


[Закрыть]
Wir kommen jede Stunde sieben Minuten vor voll».

Немцы долго не могли засечь эту станцию; действовала она из Дувра. Такие передачи не могли не действовать. У нас в Москве в этом роде был «перебивалыцик». Он вмешивался в немецкие военные сводки и тут же их комментировал, поясняя их лживость. Позже, правда, кто-то, скорее всего, сам Сталин, решил, что нельзя ему позволять передавать неутвержденный текст, и с тех пор ему можно было только выкрикивать лозунги. Немцы твердо считали перебивалыцика «жидом», несмотря на его безупречный немецкий язык; думаю, что это был кто-то из ЦК ГКП.

Итак, я приехал к Ауслендеру, провел там ночь и утром отправился в часть. Была одна дивизия (122-я). в которой пропаганда бедствовала – не могли подобрать рупористов, которые умели бы кричать «Гитлер капут!»

Я затем и приехал, чтобы им помочь. Кроме того, надо было посмотреть, как работает наша пропаганда на переднем крае.

Добраться до дивизии было довольно трудно. Был август, для тех мест время уже осеннее. Было еще не темно, и найти дорогу можно, но нигде не было никаких указателей – даже «хозяйства такого-то», как было позже. (Это немцы на указателях совершенно спокойно писали номер дивизии и полка). Пока что и указателей у нас не было, и спросить было невозможно, чтобы не навлечь на себя подозрение. Единственным спасением были шлагбаумы, где проверяли документы. У каждого шлагбаума была землянка. Там можно было отдохнуть, покурить. Здесь собирались идущие и едущие на попутных машинах в разные стороны. Предъявив свои документы, можно было спокойно расспросить, как попасть в «хозяйство такого-то».

Так я пробирался, частью на попутных машинах, частью пешком. Проехал я и красивый тройной перекресток с нависающими елями, знаменитый тем, что именно там повесили власовцев.

Я добрался и доложился начальнику политотдела.

– А, слава богу, нам действительно нужны рупористы!

– В чем же трудность? В составе дивизии должны быть тысячи людей, окончивших семилетку и учившихся немецкому языку! Неужели они не могут крикнуть «Гитлер капут!» и прибавить еще пару фраз?

Мне прислали таких людей; я построил их и сказал:

– Ну, ребята! Hitler kaput!

Ничего не получается. Заставляю по одному.

– Гитлер капут! (С «г»).

– Нет. «Гитлер» немцы не поймут. Им надо говорить Hitla.

– Итля капут!

И так не годится.

Не знаю, сколько времени я с ними бился, наконец, пошел к начальнику политотдела и попросил дать тех солдат, у которых не больше трехклассного образования. Он мне дал таких, причем среди них оказалось несколько готовых рупористов. Один из них рассказал, что быть рупористом очень опасно: как только крикнешь «Гитлер капут!», в тебя начинает стрелять снайпер. Он рассказал, что однажды пуля залетела ему прямо в рупор: она была на излете и только ввалилась ему в рот – он ее выплюнул.

Вот этих я научил. Дальше я двинулся в полк.

Переночевал в землянке у 2-го ПНШ (помощник начальника штаба по разведке): на этом уровне специалистов по пропаганде среди войск противника не было; в роте был замполит, но он занимался пропагандой среди своих солдат, ане немцев. Поэтому на уровне дивизии и полка мы контактировали уже с разведчиками.

Это была типичная землянка с буржуйкой, нарами – все, как полагается.

На этом пути я видел много разного жилья. В одном месте над дорогой стоял невиданной красоты терем с резными наличниками, коньками на крыше: какой-то начальник нашел умельца-плотника и тот отгрохал ему такой дом! В другом месте, когда я искал дорогу, я зашел в землянку классическую, немного заглубленную в землю, в которой были сплошные нары. На них вповалку лежали солдаты, и среди них одна женщина. Это была очень неприятная картина. Разумеется, никогда не раздевались, и как они устраивались со всеми своими делами – неясно. Женщина в армии – это ужасно. Мне многое рассказывали, что и повторять не хочется. [312]312
  В какой-то землянке, куда я забрел, я встретил затурканного рядового солдата и разговорился с ним. Он оказался… финским шведом, но при этом ленинградцем, потерял жену и детей в осаде. Ночевал он на нарах второго этажа, как раз над нарами командира взвода и его ППЖ. Впоследствии он разыскал меня в Ленинграде и даже подарил разрозненное собрание сочинений Ибсена на норвежском, – но он, хоть и женился вновь, был всегда уныл, а у меня были свои огорчения, и знакомство наше замерло.


[Закрыть]

Утром у ПНШ 2 ко мне пришел мой «Виргилий», мой гид. Его звали Кузнецов; он оказался племянником тети Фани, Фаины Мироновны, той самой, которую я отправлял в сумасшедший дом в эвакуации.

Это был любопытный парень. Решив, что достаточно быть интеллигентным для самого себя и не обязательно иметь интеллигентскую профессию и с нею плохо зарабатывать, он стал не то электромонтером, не то слесарем и работал на пивном заводе. Но он был интеллигентен в высшей степени. [313]313
  Случай заурядный в 80-х гг., но почти немыслимый в 30-х.


[Закрыть]
Тем не менее при мобилизации разница сказалась. Если бы он работал где-нибудь в институте или университете, то попал бы на фронт лейтенантом, а так оказался рядовым. Правда, выживаемость лейтенантов была весьма низкой, а к тому времени Кузнецов уже успел дослужиться до сержанта. Он был диктором на радиопередвижке. С ним я и отправился на передний край.

Передний край проходил по озеру Верман. Немцы были на высоком берегу озера, а в этом месте наши позиции не доходили до озера. Нашей передовой была болотистая низина. Туда мы и стали спускаться, в низкий, негустой туман. Наверху красота осени была необыкновенная: черный еловый лес и золотые березы. Скат, по которому мы шли, был открыт противоположному, где сидели немцы. Не было ни одного целого дерева, все отстреляны на высоте примерно четырех метров над землей. Мы шли как среди частокола. Кузнецов мне говорит:

– Вот сейчас немецкий наблюдатель, который сидит вон там, сообщает по телефону; что в квадрате таком-то прошли два советских солдата в направлении на юго-восток.

Мы спустились вниз, и он меня предупредил, что здесь много мин и что мы их не очень внимательно зарисовываем на кроки, где именно их ставим. Это мне ужасно не понравилось. Позже я спокойно переносил бомбежку, меньше любил осколки, но противопехотные мины наводили на меня тоску. Я шел, как он мне сказал, – по тропке, стараясь не оступаться в сторону.

К вечеру мы пришли на самый передний край – в землянку типа очень низкой избушки с тройным бревенчатым накатом, внутри – нары в один ряд, где кое-как располагались солдаты. Землянка ходами сообщений (окопами) соединялась с другими такими же и с опорным пунктом взвода тот со следующим взводом и т. д. Здесь было то место, на котором Кузнецов базировал свой громкоговоритель.

В разных сторонах то и дело были слышны пулеметные очереди; Кузнецов сказал:

– Это они так, в белый свет.

Он показал мне текст своей последней передачи. Я немного подправил ему немецкий язык. Языковые ошибки в пропаганде всегда действуют очень плохо, но тут уж ничего нельзя было поделать: немецкий он знал не очень хорошо.

Мы решили попробовать провести передачу. Солдаты говорили, что в этом месте расстояние до немцев очень небольшое, порядка 80–100 метров, если не меньше. Здесь обычно шла непрерывная перестрелка, но в ту ночь – опять мое везение – не было ни одного выстрела. Где-то на флангах пролетали трассирующие пули – это очень красиво. Я видел их при пальбе зениток в Мурманске.

Кузнецов сказал:

– Сейчас заговорим – увидите, что получится.

Он выволок установку по ходу сообщения и стал вытаскивать рупор вбок на ничейную зону. Велел мне:

– Сидите здесь в окопе, не вылезайте.

Но уж если я попал на передний край, то надо хоть раз вылезти, тем более что по рупору непременно откроют огонь. Как мне всегда везет! Я пополз. Неумело. По-пластунски ползать – это целая наука. Кое-как проползли полпути до немцев, метров за сорок поставили рупор, приползли обратно.

Кузнецов начинает передавать – звука нет! Что-то сплоховало. Начал ковыряться в установке – звука нет. Так я и не испытал, что такое передача на переднем крае.

Командировка кончилась. На следующее утро Кузнецов пошел меня провожать обратно до штаба полка. Идем вверх по склону, и вдруг позади нас беззвучные фонтанчики – только песок взлетает. Он скомандовал: «Бегом!» – мы побежали. Минометчик вынес огонь дальше: берет в «вилку». Тут надо выскочить из «вилки»! Мы выскочили, а они долго били по пустому месту.

Добрались к землянке. Нас покормили.

Лапшу с тушенкой ели не спеша

В землянке у второго ПНШ

– Ни фронтовик, ни гастролер не знали,

Что в этот август было на Урале.

Простились, [314]314
  Кузнецов был убит у своей радиоустановки незадолго до нашего наступления в 1944 г.


[Закрыть]
и оттуда на попутных машинах я доехал до Ауслендера. Он меня немного задержал – я приехал чуть раньше, чем нужно. Сказал мне, что есть пленный, с которым он хотел бы чтобы я поговорил. У меня их побывало много, опыт я имел, а потому и согласился.

Этот пленный вдруг сообщает, что у нас здесь в штабе, где мы находимся, есть наш офицер, который регулярно передает немцам сведения. Что делать? Я решил, что должен сообщить в СМЕРШ. Так я и сделал. Они поблагодарили, и на этом все кончилось.

После этого я выехал на железную дорогу, втиснулся в поезд и вернулся в Беломорск. Там доложил обо всем Суомалайнену, а тот устроил мне страшный разгон. Как я посмел доложить не ему, а там? Я говорю:

– Мне казалось, что это так срочно, что командующий армией должен знать.

– Вы имеете свое начальство и должны докладывать по начальству! Я понял, почему: это был наш двойник (человек, который делал вид, что он шпион). Так кончился мой выезд.

VII

Спали мы с Фимой со времени его приезда по большей части в кухоньке второго этажа, где вокруг плиты с трудом размещались наши две койки; одна была усечена по длине, и мы лежали, почти скрестив ноги. А по соседству был сортир, в дыру которого с первого этажа задувал с моря дикий холодный ветер. Но в нашей рабочей комнате было тепло; мы сидели за тем же двойным столом, между окном и теплой печкой – Касаткин слева, я спиною к печке, Фима справа (Лоховиц, помнится, переместился во вторую нижнюю квартиру, получив отдельный кабинет – бывшую комнатку с приемником).

Пили, но умеренно, хотя иной раз хотелось напиться: «наркомовские» давались в штабе только по большим праздникам. Правда, в военторге, наряду с сосновыми мундштуками, лакированными, но без дырки (проверчивать ее было нельзя – мундштук кололся), продавался иногда и одеколон, но у нас его пробовали не все; ходили слухи о «жмидавй» – сухом спирте, но в глаза его видели только Клейнерман и другие инструкторы.

Было такое впечатление, что все установилось на века; два года длились, как двадцать лет: осень… зима… лето… осень… зима… Времена года тут сменялись так: зима со снегами, ветрами и морозами длилась до начала мая, потом без весны сразу наступало лето с исчезающими ночами, пастельными желтовато-розово-сирсневыми красками во все небо до поздней ночи; с середины августа наступала холодная и ветреная, слякотная осень; во второй половине октября выпадал и уже лежал снег. После памятной трагедии 1942 г. с «голубой дивизией» интендантство не задерживалось с выдачей нам нашего изумительного зимнего обмундирования. В отличие от немцев, им у нас были снабжены все, от рядового до генерала: теплое белье, свитер под гимнастерку, фланелевые и шерстяные портянки, ватные штаны-«инкубатор» и мечта человека – валенки (правда, не для ношения в городе), на голове теплая шапка-ушанка и сверх всего теплейший бараний полушубок для каждого: это, говорят, был вклад нашего союзника Монголии в войну, и сколько людей он спас – не перечислишь. Полушубок подпоясывался одним ремнем с кобурой и пистолетом, а на плечи нашивались защитные погоны,

не отличавшие пехотинца от артиллериста, от интенданта или сапера. Сейчас – ирония истории – дамы с большим блатом достают такие полушубки как предмет моды, под названием «дубленки».

Чтобы мы не забывали, что мы военные и кругом идет война, нас время от времени заставляли разбирать, протирать от тавота и снова собирать разное стрелковое оружие – от ручного пулемета – через ПТР и разные автоматы или «пулеметы-пистолеты» – до личного пистолета ТТ. Мы полюбили Дегтярева за необыкновенную простоту (и, говорят, надежность) его оружия и последними словами проклинали Токарева с бесчисленными сбивающими с толку деталями его противотанкового ружья и пистолета. А я, несчастный. должен был с опасностью для жизни моей и окружающих чистить мой испанский браунинг и даже пытаться стрелять из него.

Как-то Клейнерман в присутствии Самойлова, Лоховица и еще кого-то спросил меня, чем я, собственно, занимался в мирное время. Я сказал, что я занимаюсь вавилонской клинописью и историей древнего Востока. Тогда кто-то поинтересовался, какая у меня была зарплата в мирное время. Я сказал – 150 рублей. На это Клейнерман заметил:

– Мне не тебя жалко, а твою жену (Клейнерман говорил мне «ты», а я называл его, во-первых, по уставу, которого я всегда строго придерживался, и, во-вторых, как старшего по званию – на «вы»; так даже и после войны). Затем он попросил меня рассказать что-нибудь из древней истории. К моему ужасу, я обнаружил, что все вылетело из головы, и кажется, без следа.

Тогда я принял решение: на ночных дежурствах написать по памяти подробный очерк истории древнего Востока, заставить себя ее вспомнить, чтобы после войны не начинать все сначала [315]315
  Плохи были только перчатки – выдавать варежки было невозможно, потому что для стрельбы нужен свободный указательный палец. Поэтому выдавались не особенно теплые полуварежки, полуперчатки


[Закрыть]
.

Надо сказать, что в 7-м отделе, как в каждой военной части, у нас существовали обязательные ночные офицерские дежурства. На эти-то дежурства, происходившие в кабинете Суомалайнсна, я брал с собой длинные узкие розовые листы бумаги, предназначавшиеся для печатания листовок, и писал на них «Историю древнего Востока», а также письма домой.

В кабинете Суомалайнена был телефон. Однажды по делу нужно было воспользоваться телефоном Смирнову (конечно, днем, а не во время ночного дежурства). Смирнов постучал, Суомалайнен разрешил войти, Смирнов позвонил:

– Пожалуйста, можно к телефону майора такого-то? – Затем спросил, что ему было нужно, и завершил разговор словами:

– Большое спасибо. До свидания.

Суомалайнен мрачно посмотрел на него и сказал:

– Рядовой Смирнов, чего это Вы «пожалуйста» да «пожалуйста». Вам это не положено.

Дежурный сменял на ночь в кабинете Суомалайнсна, а тот уходил к себе на «левую половину».

Вечером Нина Петрова затапливала печку в его спальне, но вьюшка от печки была в коридоре. Поэтому после времени отбоя Суомалайнен заходил к дежурному и говорил одну и ту же фразу:

– Касаткин, закройте вьюшку.

– Дьяконов, закройте вьюшку.

И удалялся с Ниной Петровой, как он говорил, «подвести итоги дня». Между тем, приближался Новый, 1944 год. 'Перед ним в гостях у нас был лейтенант Бать и застал мечтательно-оптимистические разговоры:

– Вот весной кончится война, тогда я…

Бать сказал, как говорил и полгода и год тому назад:

– Ну, в 1944 г. война не кончится…

Мы готовы были его разорвать.

Нынешняя новогодняя вечеринка была назначена где-то в городе – в клубе или в Политуправлении. Суомалайнен, не выносивший Фимы и меня и с трудом выносивший Бергельсона, на ночное дежурство назначил меня. Я сидел в начальственном кабинете злой и голодный – в этот день по случаю предстоявшей вечеринки в столовой не было или почти не было ужина. Сижу за своими розовыми листками.

Вдруг слышу нетвердые шаги по коридору (наборщиков у нас к тому времени позабирали на передовую, и дневального у входа не было). Выхожу из кабинета – идет незнакомый майор, шатаясь, и несет в руках по бутылке водки (все же не одеколона). Я сообразил, что это один из сотрудников фронтовой газеты «В бой за Родину».

– Забыли тебя тут? Ну, давай выпьем.

Я подумал, что он уж и так набрался изрядно, но на душе было действительно тоскливо – из Свердловска шли письма какие-то не такие, и от мамы с Алтая – очень грустные. Мы зашли в кабинет-кухоньку Бергельсона, сели, где-то достали стакан и докончили, во всяком случае, одну бутылку – вторую он унес, как только я допил. Я же вернулся за стол Суомалайнсна и сел за свои листки. Но строчки бежали в разные стороны, и одолевал непобедимый сон. Я понимал, что покинуть пост дежурного и где-то завалиться на диван нельзя, но мне пришло в голову, что если я лягу на коврик между тумбами письменного стола, я не покину поста.

Где-то под утро в кабинет вошел Суомалайнен. Я, оставаясь между тумбами, с трудом поднял голову над столом и отрапортовал:

– Товарищ полковник, за время моего дежурства ничего не произошло. Суомалайнен ничего не сказал и вышел, не упомянув о вьюшке. А наутро, принимая у себя с докладом Бергельсона, он сказал ему:

– Наши варяги, ну вот, пить пьют, а пить не умеют.

На этом дело и кончилось.

Кажется, месяца два-три спустя – мы уже переоделись из полушубков в свои солдатские шинели – я встретил на улице Беломорска своего случайного знакомого по Коктебелю. Неживая бледность его постаревшего лица показала мне, что он из Ленинграда. Я не подошел к нему – он мог меня и не помнить; и о чем я заговорю с человеком, у которого за плечами осада нашего города?

К лету 1944 г. все изменилось.

Еще до этого постепенно в нашей штабной жизни накапливались мелкие события, и наша жизнь менялась. Прежде всего, после снятия осады Ленинграда к нам перебросили с Волховского фронта часть его штаба. Вместо прежнего командующего, генерала Фролова, в феврале 1944 г. появился новый командующий фронтом, генерал Мерецков, из Первой Конной.

А у нас выбыл Фима Эткинд, и вот при каких обстоятельствах.

Он был командирован в очередной раз в Мурманск, а кроме того, было какое-то дело в политуправлении Северного флота, и надо было съездить в Полярное.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю