355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дьяконов » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 1)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:58

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Игорь Дьяконов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 70 страниц)

Книга воспоминаний

М. Михеев Предисловие

И пойдет душа дорогой, вдаль под темною листвой,

Вспоминая понемногу путь давно пройденный свой

И.М. Дьяконов. Белой ночью (1935) [1]1
  Это из “Воспоминаний стихотворных” (с.747). Здесь и далее указание страниц, в скобках после цитаты, дается по единственному на сегодня, давно разошедшемуся изданию книги – Дьяконов И.М. Книга воспоминаний. СПб., 1995.


[Закрыть]
.

«Книга воспоминаний» известного русского востоковеда, ученого-историка, специалиста по шумерской, ассирийской и семитской культуре и языкам Игоря Михайловича Дьяконова вышла за четыре года до его смерти, последовавшей в 1999 году.

Книга написана, как можно судить из текста, в три приема. Незадолго до публикации (1995) автором дописана наиболее краткая – Последняя глава (ее объем всего 15 стр.), в которой приводится только беглый перечень послевоенных событий, – тогда как основные работы, собственно и сделавшие имя Дьяконова известным во всем мире, именно были осуществлены им в эти послевоенные десятилетия. Тут можно видеть определенный парадокс. Но можно и особый умысел автора. – Ведь эта его книга, в отличие от других, посвящена прежде всего ранним воспоминаниям, уходящему прошлому, которое и нуждается в воссоздании. Не заслуживает специального внимания в ней (или его достойно, но во вторую очередь) то, что и так уже получило какое-то отражение, например, в трудах ученого, в работах того научного сообщества, к которому Дьяконов безусловно принадлежит. На момент написания последней главы автор стоит на пороге восьмидесятилетия – эту главу он считает, по-видимому, наименее значимой в своей книге, – а сам принцип отбора фактов, тут обозначенный, как представляется, остается тем же:

“Эта глава написана через много лет после остальных и несколько иначе, чем они. Она содержит события моей жизни как ученого и члена русского общества; более личные моменты моей биографии – а среди них были и плачевные и радостные, сыгравшие большую роль в истории моей души, – почти все опущены, если они, кроме меня самого лично, касаются тех, кто еще был в живых, когда я писал эту последнюю главу” (с.730).

Игорь Михайлович предельно деликатен, когда касается обстоятельств чьей-либо личной жизни. По моим, читательским, наблюдениям, автор почти всегда придерживался следующего, впрочем, не сформулированного им, но отчасти и так понятного, правила: если на страницах его воспоминаний появляется какая-нибудь откровенно не симпатичная ему личность, она по воле автора или вовсе лишается имени, или обозначение данного лица в тексте сводится к одной лишь букве, или же имя человека просто выскакиваету автора из памяти [2]2
  В частности, так происходит в случае “капитана Б.”, бывшего начальником Дьяконова на фронте (“Начальник наш, капитан Б., был тоже по-своему красив, румян, подтянут – но только […] он был глуп – и этим похож на бесчисленное количество военруков, виденных всеми нами еще в Университете” – с.524); вовсе никак не назван, даже и одной буквой, ненавистный автору “невероятно гряз[ный] и нечистоплот[ный]” повар, постоянно опускавший грязный палец в тарелки с кашей, в результате чего Дьяконов был вынужден отказался от того, чтобы питаться вместе со всеми офицерами, как ему было положено, – только чтобы не видеть этого человека (с.673–674). Или, например, человек, обозначенный в книге как “У.”, который вызывал у автора особое отвращение специфически “циничным” употреблением матерных ругательств (с. 534, 541).


[Закрыть]
. В самом конце книги (уже перед Стихотворными воспоминаниями, которые даются как приложение, хотя их следовало бы, наверно, издать отдельно) текст снабжен также Синодиком. – Это скорбный список тех, кто так или иначе пострадал и достоин быть упомянут, – кто был репрессирован или погиб на фронте, умер не своей смертью, замученный в лагере или скончался от голода в блокаду [3]3
  Но, тем не менее, некоторые лица, вполне однозначно опознанные как стукачи, или “сексоты”, в книге присутствуют под собственными полными именами – слишком близко, как видно, сталкивала их с автором судьба, то есть, исходя из одной их “ипостаси”, имен называть бы и не следовало, но исходя из другой, это все-таки сделать необходимо (ведь они тоже – жертвы: так, например, в случае Л.А. Липина – сс. 452, 463).


[Закрыть]
.

Вся книга в ее печатном, бумажном варианте насчитывает более 750 страниц довольно мелкого шрифта. Первая и наиболее объемная ее часть Детство и юность (480 с.) повествует о событиях с рождения автора, в 1915-м, вернее с тех пор, как он начал себя помнить, то есть с 2–3 лет, и до начала войны 1941-го – получается, в среднем, более 20 страниц на год, если оценить в страницах “насыщенность” воспоминаний. Эта часть писалась в 1955–1956 гг., то есть спустя 35–15 лет после описываемых событий. Тут представлены наиболее яркие воспоминания, отпечатавшиеся в памяти уже достигшего зрелости человека. Вторая часть Молодость в гимнастерке написана значительно позднее, уже в середине 1980-х. Эта, меньшая по объему, “половина” книги (250 с.) посвящена времени с 1941 по декабрь 1945-го, то есть опять-таки спустя примерно 40 лет после описываемых событий. Именно это время для автора наиболее интенсивно и наиболее насыщено воспоминаниями (здесь их концентрация максимальна: на год приходится более 50 страниц) [4]4
  По насыщенности впечатлениями именно военных лет жизни воспоминания И.М. Дьяконова совпадают с воспоминаниями его коллеги Ю.М. Лотмана.


[Закрыть]
, хотя автор и сетует:

“…легко было писать воспоминания, начиная с первых проблесков детства. Но далее, перечитывая ранее набросанные страницы, я встречаю подробности, встречи, разговоры, которых я теперь уже больше не помню [5]5
  Это можно было бы считать свидетельством ведения автором дневников? Но сам он об этом более не распространяется (М.М.).


[Закрыть]
. Значит, и 1945-й год получится у меня неточным, приблизительным – вспоминаются эпизоды, и, наверное, не все, а порядок их помнится неуверенно” (с.481).

Часть I. Детство и юность

Глава первая (1915–1922)

Столько дней пршло с малолетства,

Что его вспоминаешь с трудом,

И стоит вдалеке мое детство,

Как с закрытыми ставнями дом.

В этом доме все живы-здоровы —

Те, которых давно уже нет.

И висячая лампа в столовой

Льет по-прежнему теплый свет.

В поздний час все домашние в сборе —

Братья, сестры, отец и мать.

И так жаль, что придется вскоре,

Распрощавшись, ложиться спать.

С.Я.Маршак

I

Первые впечатления – это смутные, не связанные между собой картины, и трудно сказать – если только не по хронологии, которую можно было потом вывести из рассказов взрослых, – какая из них самая первая.

Вот после долгого сидения в комнате я вышел в совершенно чужой и незнакомый сад при нашем белом доме. Сад завален снегом, ходить по нему трудно, он глубиной чуть ли не с мой рост; никакого удовольствия ходить нету; а из снега торчат грязно-белые статуи, тоже все в снегу. На мне пестрая меховая ушанка, я люблю ее, потому что она – зайчик; а пальто какое-то желтоватое, плюшевое. Со мной Миша – мой брат, он в синем пальто, отороченном серым барашком, и в барашковой шапке, вроде кубанки, с ним еще одна большая девочка. Им весело, а мне все кажется трудным и страшноватым.

Потом все пусто. Я сижу у окна и смотрю вниз – там видна железная дорога вдоль Волги, и по ней едет странный, какой-то шестиугольный вагончик. Мне говорят, что это вагончик начальника станции. И вот я сижу вечером на полу и строю из кубиков железнодорожную станцию. Из самых маленьких кубиков сделаны люди: Начальник станции, Помощник станции. Еруг Еругович, Фонарилыцик и Вонялыцик. У Вонялыцика особое сооружение на длинных ножках, а в середине его дырка, заткнутая кубиком, – если его вынуть, пойдет вонь, все пассажиры убегут со станции, и можно будет чинить железную дорогу…

В комнате громадная елка, взрослые и дети – мои двоюродные сестры Надя и Нюра, – и Миша, – но они как бы плоские цветные тени вокруг меня самого. Мы ходим вокруг елки хороводом и поем:

 
Наш отец Викентий Нам велел играть:
Что бы он ни делал, Все нам повторять.
 

Потом папа присаживается на корточки и кукарекает или лает, и мы все лаем с ним вместе. Но проходить вокруг елки трудно: она стоит в углу. Вдруг кто-то ахает, и огромный дядя Толя – помню только ноги, лицо было уж очень высоко – твердо кладет мне руку на голову. Оказывается я задел головой за свечку, и у меня загорелись волосы. Волосы у меня беленькие, и я – наверное с маминых слов – очень этим горжусь; у меня и усы есть, они еще белее волос, и поэтому их никому не видно, а они такие длинные, что я завязываю их на затылке. А глаза у меня карие.

Весной я у какого-то сарая разговариваю с Австрийцем. Он пленный и хочет уехать. Он колет дрова и с ним хорошо.

И еще какие-то сценки. Я решительно заперся на ключ в комнате прабабушки, и меня долго не могут оттуда вытащить. Вытаскивают через окно.

Потом я хожу по полутемной квартире и ко всем пристаю: у меня в руках растрепанная желтая книжка с синими разводами: она называется «Щелкунчик», и я прошу, чтобы мне почитали, но никто не хочет. У меня хорошенький коричневый костюмчик «комбинация» в темно-красную клеточку, и у моего медведя такой же: мы с ним одного роста. Но что-то стало скучно: взрослым не до меня.

Потом уже страшно. Я сижу на полу и играю в кубики, а у стола взрослые говорят, что убили царя Николая и всех его детей, даже маленького мальчика – Цесаревича. Почему-то он был Цесаревич, хотя его папа не Цесарь.

Мама, папа и Миша собираются уезжать. Они уезжают из Вольска на большом пароходе в Саратов. Мы стоим на пристани: громадная красивая тетя Женя и я: очень грязно и холодно. Много какого-то оборванного народа, шум; непонятно, жутковато, холодно и скучно.

Но я тоже попал в Саратов. Мы ехали на поезде. А Саратов – очень грязная, мокрая улица вдоль Волги и высокий серый забор. У забора стояли солдаты спиной к нам, в кружок; но они обернулись и окликнули тетю Женю; тетя Женя и Нюша – это моя няня – поскорей потянули меня вперед за руки, и мне стало очень страшно: я понял ясно, что, если не уйти быстро, то эти солдаты убьют меня, как мальчика Цесаревича.

Потом опять был поезд; моя Нюша ехала на верхней полке, а я с тетей Женей – на нижней. А с нами ехали два веселых офицера, и было очень весело и интересно. А в окне почему-то все вещи ехали назад. Потом поезд дернулся, и огромная Нюша полетела со страшной высоты – с верхней полки, и я очень ясно помню, что я видел, как у ней из глаз посыпались искры – это такие брызги. И я ее боялся.

Это все было раньше. А жизнь связная, день за днем, началась много позже – с того дня, когда я проснулся в светлый день на своей кроватке дома, в Петрограде, и увидел: папа что-то делает на столе, а Миша ему помогает. Я стал скорее вставать, а папа повесил в нашей комнате громаднейший план океанского парохода, на котором были нарисованы в разрезе каюты, машины, трапы, коридоры, две трубы, капитанский мостик и многое другое. Мне помнится, что папа сам нарисовал его, но, вероятно, я ошибаюсь – папа так чертить не умел.

Мы живем на Каменноостровском проспекте (он же – улица Красных Зорь), дом 63, квартира 25. Вход к нам со двора. У нас четыре комнаты – папин кабинет, где уютно и темновато, на кушетке черный ковер, вышитые желтой, красной и белой ниткой черные мутаки и подушки. Есть подушка с попугаем, у которого можно вертеть глаз; ее сделала еще папина бабушка; но в кабинете я редко. Потом столовая – это неинтересно; потом детская; здесь у меня свое место – парта, а у Миши – стол. Но игрушек у меня нет – у Миши был дифтерит, его заперли в мамину спальню, и все игрушки спрятали в шкаф (в 1919 году не устроить было дезинфекции). Через год шкаф открыли, дали мне игрушки, и тут заболел дифтеритом я. Мама сожгла вес игрушки на кухне. Жгла и плакала, мне их не было жалко, кроме огромной лошади. Но вместе с игрушками сожгли и мои книжки. Я очень жалел «Слоника Моку» и еще одну книжку, необыкновенную книжку про остров – государство детей: там все были дети – от царя до дворника; кому исполнялось десять лет, должен был уехать.

Часто в ночных мечтах я воображал себя на детском острове, придумывая все новые и новые подробности.

Мамина спальня – это очень хорошее место; можно забраться утром в мамину кровать, чтобы она рассказывала сказку про козу.

Но самое лучшее – это мамина кунья пелеринка; когда холодно, можно под нее забраться, и это значит, что мы – Миша и я – мамины птенчики.

Без игрушек скучно. Я вечно брожу по комнате и ною: «Ма-а-ма, я не знаю, что мне делать! Ма-а-ма, я не знаю, что мне делать!» Это кончается тем, что меня шлепают и запирают в ванную, и тогда приятно думать, как меня будут жалеть, когда я умру.

В комнатах сначала были какие-то шкафы, портьеры, но позже стало меньше вещей: каждый месяц приходила молочница и выбирала, что из вещей ей взять за молоко. А до того мама ходила в «Каплю молока» и сама приходила с молоком:

 
Ваша мама пришла,
Молочка принесла
 

Это было очень хорошо, голос был такой мягкий и симпатичный, – почти как ночью, когда я ложился спать, и мама должна была прийти, приласкаться смуглой мягкой щекой к моей щеке и сказать: «Куры-муры, мои сынуры, спите, мои милые, хорошие». Кто придумал эти слова – неизвестно, но от них внутри делалось как-то тепло, и без них спать было никак невозможно. «Мама, иди куры-муры!» А если она была в хорошем настроении и никуда не торопилась, можно было ее попросить показать колечко и восьмерку папиросой. И потом – спать.

Но мама – это не главное. Главное – это Нюша и Миша. Мама всегда занята: то с Аликом (его недавно принесли из больницы, где он вылез из маминого живота; он был синий и весь покрыт волосками), то на рынке, то в «Капле молока». Нюша мне читает книжки, а потом вдруг я ей читаю, и все удивляются.

С Мишей еще интереснее. У него свитер, расчесанные на бок волосы, большие серые глаза, которые жалобно смотрят, когда его бранят. Разговаривать с ним очень интересно, потому что он все понимает. С ним мы играем в Троянскую войну: строим из кубиков Трою, и её осаждают маленькие жестяные значки с нарисованными на них аэропланами, пушками и тому подобными вещами. Если значок перевернется, значит, он убит. А если встретятся два важных значка – например, Ахиллес и Гектор, – то нужно устраивать единоборство: я – Гектор, а Миша – Ахиллес, и меня убивают; это не очень хорошо, и я говорю, что Гектор должен когда-нибудь проколоть Ахиллеса, но это Миша позволяет очень редко. Правда, иногда Миша делает нехорошие вещи: например, он дал мне есть уголь от самовара, и говорит, что это очень полезно, а другой раз крючком хотел вывернуть мне ноздрю, но я на него не сержусь. Потом Миша нарисовал большую карту придуманной страны Ахагии. Я эту карту хорошо знаю, знаю все города, реки и железные дороги, и на глобусе могу найти место Ахагии в Тихом океане – там, где синие линии течения заворачивают кольцом и стоит фабричная марка. Миша еще без меня написал много книг; у него псевдоним: Хуан де Крантогран, только его романы – «Охотники за леопардами», «Дон Порфадио де Рребан» и другие я читать не могу, потому что они написаны письменными буквами. Потом он написал интересную книгу про полет на Марс и про марсианина Гои-Бизаи-Навура; папа ее перепечатал на машинке. Это я прочел. Пишет он и стихи. Первые были сочинены в болезни, в дифтеритном бреду:

 
Это мне рассказывала стенка,
Когда отблеск лампы падал на нее,
Там блестели золотые буквы «Н.K.»,
Светом огненным покрыто было все.
 

Приятно жутко, таинственно и непонятно. И никто, даже сам Миша, не знает, что это были за буквы «Н.К.». Потом уже стихи серьезные:

 
Небосклон туманный смотрит тупо,
Утомленный город задремал.
Лампа стол мой освещает скупо,
Звезд не видно, месяц не вставал.
Иногда глаза автомобиля
Прорезают дремлющую мглу,
И она ворота отворила
И бежит, дорогу дав ему.
Всюду жуть безмолвия ночного…
Лишь гудок провоет на реке,
Прозвучит он словно стон больного
И замолкнет где-то вдалеке.
 

Конечно, я сразу запоминаю его стихи наизусть, твержу их, и они становятся для меня – как бы это сказать? – каким-то отсветом, ложащимся на всю нашу жизнь.

Со времени моего приезда Миша романов не пишет, – а стихи – редко. Теперь Миша пишет пьесы, читает мне их, рассказывает про театр. Кроме того, он сделал картонный театр с картонными же раскрашенными персонажами, которых Миша двигает с двух сторон на палочках, почти не видных из-за нижнего бордюра сцены – «рампы».

Сам я читаю «Крокодила» Чуковского и тоже пишу пьесу про слона Кöука, только не знаю, сколько в ней должно быть действий. Но это узнать не так трудно: нужно взять Шекспира, найти «Гамлета» и сосчитать, сколько там сцен. Гораздо труднее написать столько же сцен. Я пишу всю зиму, каждый день, со страшной скоростью, печатными буквами, глядящими то вправо, то влево и превращающимися как бы в особую малопонятную скоропись, и кончаю только 25 апреля 1920 года. Прочесть мое писание может только Миша. Правда, папа тоже раз взял мою пьесу почитать маме; они с трудом прочли первые страницы и к моему недоумению и обиде смеялись до упаду, до слез. О чем там было написано, я расскажу отдельно.

Хотя старые были сожжены, у меня опять появились свои книжки – «Крокодил», «Конек-Горбунок» и еще что-то, но я стараюсь читать то же, что читает Миша. Только всего Шекспира мне не прочесть. Я спрашиваю у Миши, все ли он читал; оказывается, он не знает «Перикла», «Цимбелина» и еще несколько пьес. Тогда я достаю Шекспира и принимаюсь за «Перикла»: хотя я и не читал все то, что Миша, зато я читал то, чего он не знал. Впрочем, я не только читал «Перикла», сидя на столе, но тут же разыгрывал действие, двигая на палочках романтических персонажей, без спросу заимствованных из Мишиного кукольного театра.

Миша ходит в школу в «Г-класс». Я знаю, что это иначе называется – «2-й класс гимназии». [6]6
  Петербургские интеллигенты старались отдавать детей в гимназию не ранее 2-го – 3-го класса. (По-нынешнему это были бы 4-ый, – 5-ый классы).


[Закрыть]
Знаю, что и мне когда-нибудь придется пойти в школу, и мне страшно: чтобы учиться в школе, нужна, как мне кажется, храбрость – ведь можно провалиться. Школьник подходит к столу учителя, и если он не знает урока – учитель нажимает кнопку, под ногами виновного открывается люк. Хорошо еще провалиться из второго класса, хотя и то можно поломать руки и ноги; а каково провалиться из 7-го класса? Ведь тогда летишь сквозь все этажи!

Но Миша этим не смущен. В школе, как видно, ему нравится. У него интересные товарищи, с которыми он играет в большом саду напротив – в крокет и еще во что-то: Лена Разумовская, Оля Розенштейн, Наташа Мочан, Костя Петухов, Воля Харитонов, Юра Долголенко, Шура Любарская, Люба Аплаксина, они и со мной играют тоже. Миша и его товарищи к детям не относятся – им по 12 лет и они почти то же самое, что взрослые, только с ними интереснее. А у меня всего один товарищ – Сережа Донов. Он старше меня на два года и очень умный: он спросил, знаю ли я, что такое вулкан, я не знал, и он объяснил, что это – огнедышащая гора, а я все равно не понял.

У Шекспира герои всегда влюбляются – и я тоже. Я влюблен в большую английскую девочку Виви Брэй. Она живет в первом этаже с улицы, и я долго жду, чтоб она вышла на свой большой каменный балкон, чтобы сказать ей «Хаудуюду».

И еще я слушаю, о чем говорят взрослые.

Часто говорят о большевиках. Это – страшное; они могут прийти с обыском и тут же расстрелять. Как это – не очень понятно. Ну и вообще это – за пределами жизни и событий жизни; это порядок, устройство жизни, как квартира, как наша улица, как второй номер трамвая, пробегающий мимо в Новую Деревню – один огонь красный, другой синий (иногда я встречаю на дальних прогулках и другие трамваи, но они не такие красивые, как наш «второй»). Я знаю, что есть какие-то белые, которые где-то воюют против большевиков, но это тоже что-то страшное и плохое; над ними папа иногда подшучивает, а над большевиками никто не шутит.

В самом начале в Петрограде жизнь шла как-то иначе: меня катали в детской коляске далеко в Ботанический сад; но в коляске было неудобно; лучше было бегать с санками в глубочайших сугробах Пермской и Вологодской улиц, залезать с каменной завалинки в квадратные железные решетчатые вазоны для цветов, у рыжего, блестящего изразцами дома 61. Потом, когда родился Алик, жизнь установилась и потекла своим твердо определившимся порядком.

Теперь я гуляю редко – больше с мамой в очередь за селедкой, крупой и хлебом на угол Песочной. Это скучно. Можно развлекаться тем, что читаешь вывески – сначала «Булочная», потом «ПЕПО» [7]7
  «ПЕПО» – Петроградское Потребительское Общество. Покупатели должны были быть пайщиками – чего не знаю; за свои паи они ничего не получали, кроме прикрепления хлебных карточек. Бумажные «миллионы», выпускавшиеся неразрезанными листами, ничего не стоили, меняли ценность за одни сутки. «Паи» были отменены где-то к тридцатому году.


[Закрыть]
. И еще интересно смотреть на металлических змей, которые вьются вокруг железной палки у дома не доходя реки Карповки. Иногда страшно: на углу Каменноостровского и Вологодской лежит большая дохлая лошадь с разодранным брюхом, и собаки вгрызаются в нее. Я долго потом не любил ходить за Вологодскую улицу. Или ходим с мамой – в «Каплю молока» – идти надо по Песочной, мимо деревянного высокого ящика, где заколочен, говорят, памятник Гроту, основателю дома слепых, через пустырь с деревьями, – где я делаю пи-пи на снегу и спрашиваю, хорошо ли будет расти дерево теперь, когда я его полил, – мимо странного, с куполом, полосатого монастыря Иоанна Кронштадского, в стоящий одиноко кирпичный дом. Дорога эта тоже страшная: то и дело встречаешь слепых. Я очень их боюсь. Жутко видеть слепых в серых шинелях, с пустыми глазами, неверными шагами движущихся по Песочной, постукивая железными клюками. Но я стараюсь в дальней дороге не думать о слепых. Я – поезд в Ахагии, идущий из Тюдора в Туспин. По дороге – станция Грот. Или просто я бегаю вокруг мамы и рассказываю ей последние события в Ахагии, и удивляюсь, что она отвечает невпопад или совсем не отвечает.

Потом о большевиках что-то меньше стало слышно, а кругом все жалуются на еду. Бывает, мама плачет, принеся домой хлебный паек, а бабушка Марья Ивановна (мамина мама), маленькая, сухонькая, только с одним зубом во рту, осторожно режет хлеб на крохотные кусочки. Этот хлеб называется «восьмушка». Я как раз в это время пишу драму про слона Кöука, и там тоже все герои едят обеды и говорят про еду.

И вообще (хотя я никому этого не говорю), семья Кöука – это наша семья: Кöук – это папа, его первая подруга и жена – это мама, вторая подруга (она не зверь, а человек, и зовут ее Гюир) – с двумя точками над «ю» – это тетя Надя Пуликовская, славная, с ямочками на улыбающемся лице, приятельница папы и мамы; слоненок К'кон – Миша, слоненок Гиль – я, а остальные слонята – это Алик. Жизнь слоновьего семейства действительно похожа на нашу: Они ездят на поезде, говорят о еде; в пьесе нарисована карта страны Ахагии, где они живут – есть также расписание железных дорог, вроде того, что я люблю читать среди завалявшихся в детской папиных книг; есть список слоновьих «пьес и смешного», есть болезнь «лиловое поле», от которой лечат поливанием «гоира», и многое другое, все это вставлено в драму о Кöуке.

Когда Миша написал роман о полете на Марс и Венеру и об их жителях – марсианах и венузианцах, то Кöук со своим другом – гиппопотамом Шуоном, во второй части пьесы, полетел на Луну и встретил там лунозианцев; главный из них Шыипиин – не так хорошо, как Гои-Бизаи-Навур, но тоже неплохо. В одной сцене К'кон делает игрушечный театр, вроде того, который сделал Миша, чтобы показывать мне свои пьесы. (В Ахагии все – артисты: Миша – на главных ролях, а я на маленьких – в «Гамлете» я играю Фортинбраса. Хотя я и незнаменитый артист, у меня есть сценический псевдоним – Лампадкин). Конечно, это мы «как будто» играем на сцене. На самом деле мы только обсуждаем виденные в Носороговском театре пьесы, спорим о качествах ахагийских артистов. В роли Гамлета хорош Игорь Игоревич Морской, но Офелия плохо удалась Ольге Петровне Волковой. Может быть, её лучше сыграет Мария Ивановна Дэлон? Вряд ли: у нес талант более драматический, чем лирический. Ахагия давно уже населена десятками фигур из нашего воображения.

Сам я в театре был два раза. Один раз – на балетах «Привал кавалерии» и «Конек-горбунок» – это было скучно. И однажды на «Севильском цирюльнике». Это было очень интересно, я все понял, или так мне показалось – и прекрасно запомнил Шаляпина – дон Базилио – в шляпе с длинными полями и в черном балахоне и с голосом, наполнявшем весь огромный зал. Мы сидели в бельэтаже, во второй ложе справа, и это я при случае с гордостью упоминал. (Билеты тогда продавались сразу на целую ложу, и все рассаживались как хотели).

Иногда я хожу гулять с Мишей на набережную Невки, где мы однажды у часовни, под снегом, нашли бронзовую собаку-сеттера (наверное, от чернильницы) – любимого Найденыша, и где летом мы топим камнями ржавые банки – флот Крака, шедший завоевывать Ахагию. Чаще хожу с Нюшей на Каменный остров сразу за мостом. По дороге на черном мраморном крыльце дома № 67 по нашему Каменноостровскому проспекту сидят матросы в тельняшках и широченных клешах – это они сделали революцию. Революция – это как все устроено в нашей жизни. Помню, меня уже после спросили в Норвегии, когда кончилась у нас революция, и я очень удивился вопросу: как революция может кончиться? У нас, в России – всегда революция, тем она и отличается от других стран.

А в доме 73.75 я, проходя на другой стороне, под серебристыми тополями, сыпавшими пуховые стерженьки на тротуар и деревянную торцовую мостовую, увидел страшное: какая-то женщина вышла на балкон и села на табуретку, облокотившись на балюстраду. Вдруг каменная балясина вывалилась и с грохотом упала с пятого этажа на землю – женщина едва удержалась. И Нюша сказала «Судьба».

Еще одно воспоминание с образом судьбы. Я бегу в комнату к маме с каким-то важным и радостным сообщением, заранее предчувствуя, как мама порадуется со мною. Я уже начинаю говорить, распахивая дверь, задаю какой-то веселый вопрос – но комната пуста. У меня в груди похолодело, и сцена эта сразила меня. Вбежать в комнату с радостным известием, с вопросом – и обнаружить, что комната пуста. Этот образ потом всю жизнь то и дело всплывал передо мной.

Иногда выдается хороший день, и тогда мы ходим далеко вглубь Островов с мамой или всей семьей. Когда кончается красивая набережная Каменного острова с мощеной плитами дорожкой и скамейками, – там, притулившись у завершающей ее решетки, на воде стоит странное здание в виде пристани футуристической архитектуры. Оно сделано из чайных ящиков и выкрашено в зеленый цвет. По нему интересно лазить, проскальзывая в его арочки, построенные на мой рост. К сожалению, за арочками, на стороне реки, сооружение все загажено.

Тут же поворот от набережной к аллеям. Здесь стоит большая деревянная арка, а за ней, посреди площади, памятник Труду – огромный, грубо сработанный гипсовый великан с большими ногами, молотом и маленькой головой. Вдоль всех аллей Каменного острова через каждые пятнадцать-двадцать шагов водружен столб, и на каждом – какие-то красные, синие, желтые квадраты, круги, треугольники, что-то вроде зеленой фиги – и все разные, и, по-моему, очень красивые, особенно когда кругом темная листва и темно-красные и желтые клены. Это, видимо, футуристы выносили «новое искусство» на площади и улицы. Картины на столбах просуществовали недолго, но Памятник Труду остался, и арка простояла лет семь-восемь.

А за высокой решеткой какого-то особняка из стены вылезала каменная голова лошади, и это тоже было очень интересно.

Гулять я ходил, кажется, мало, да и дома мной мало кто мог заниматься. И играть мне было не с кем: Сереже Донову не расскажешь про Ахагию и театр, и говорить с ним не о чем. Я был погружен в книги и воображаемый мир – сначала Кöука, а потом Ахагии. «Конек-Горбунок», «Лорд Фаунтле-рой», «Крокодил», «Что такое театр» Евреинова, «Гамлет», «Синяя Птица», либретто оперы «Трубадур», сказки Киплинга, «Чудище» английской писательницы Несбитт, «С севера на юг» Н.Н.Каразина, о журавлях, стихи Лермонтова (они лучше Пушкина – «от них во рту пена»), «Живое слово» (очень хорошая хрестоматия по русской литературе для детей), гимназический учебник мифологии, где папой богиням пририсованы усы, – детских книг мало, взрослые неинтересны, – больше всего я читаю свои же пьесы, которые пекутся одна за другой.

Был у нас телефон – коричневая коробка, прибитая к стене, с металлическим микрофоном; трубка для слушания висела на вилке отдельно. Снизу две кнопки: «А» и «Б»; если нажать «А» «барышня» отвечала: «группа А» – и где-то из глубины слышалось непрерывное: «Группа А, группа А, группа А»…На «группе А» были телефоны на 1… и 2…, на «группе Б» – на 4… и 5… Один раз папа в шутку сказал вместо «Алло» – «Гала Петер» и спросил, не хочу ли я послушать – говорит Чуковский. У телефона была вторая трубка, но она накануне упала и перестала работать. Мне стыдно было сказать, что я не слышал, и я пробормотал что-то утвердительное. Но такие неприятные воспоминания остаются редко: жить интересно.

Иногда на папе появляется кожаная куртка, когда надо идти дежурить с винтовкой под воротами и в Домкомбеде. [8]8
  Домкомбед – Домашний комитет бедноты, предшественник ЖАКТа – Жилищно-арендного кооперативного товарищества, и ЖЭКа – Жилищно-эксплуатационной конторы.


[Закрыть]

А на утро смешные истории, как какие-то профессора выносили из бездействующих ватерклозетов ведра, беседуя о судьбах русской интеллигенции, как какой-то трусливый сосед тайно спрашивал папу, скоро ли конец большевикам, и папа серьезно говорил ему: «Очень скоро. Вот есть слух, что Бразилия выступила против большевиков, ожидают бразильские войска под Псковом». – «Слава Богу! Так вы думаете, скоро?» – И даже я понимаю, что это смешно.

Виви Брэй больше не появляется на своем балконе. Что с ней стало, я узнал через много лет. Ее родители, она и трос мальчиков младше ее – Реджи, Перси и Бэби – переправились в Финляндию на гребной лодке, избегая лучей прожекторов с миноносцев.

Но есть и страшное: это – мертвые. Например, однажды кто-то привез кур. Мама радуется, а я в ужасе: неужели мне придется есть мертвую курицу? Вот подают что-то на стол. Я со страхом спрашиваю: «Это курица?» Мне говорят: «Нет, свинья с двумя куриными головами», – и смеются. Я не знаю, верить или не верить, ем осторожно. Вот, все говорят, что есть нечего, а мне кажется, это хорошо, а то будет мясо. Лучше овсянка, которую папа привез из Вологодской губернии. Они ездили с отцом Сережи Донова и приехали веселые, в кожаных куртках, памятных по дежурствам в подворотнях, в валенках, небритые. Но Николай Поликарпович Донов был не так умен, как папа, – говорят, он вместо овсянки привез картошку, и у них все пухнут. Сережа и правда какой-то толстый и серый – некрасивый. А все-таки картошка – это тоже хорошо. Особенно шелуха.

Но о страшном. Есть страшная собака-бульдог во дворе, ее зовут Пепо, как кооператив. И есть страшные или стыдные слова, которые взрослые говорят, а мне их повторить невозможно ни за что в жизни – расстрел, стенка, жид. И в моих пьесах – хотя это трагедии – я никак не могу к концу уморить ни одного героя, и все они кончаются свадьбой. Теперь я все больше пишу про любовь.

Одна из самых любимых книг, читаемая и перечитываемая, декламируемая наизусть, – это «Сирано де Бержерак» Ростана. Я знал, что взрослые к ней относятся почему-то чуть-чуть пренебрежительно (эффектно, но…) – это не мешало тому, что мне она вошла в плоть и кровь; я понимаю любовь так, как Сирано, и я знаю, что на его месте я поступил бы так же, – раз она любила не меня, а Кристиана.

В моих пьесах есть шпаги и сражения, но военные игры кончились: Миша давно не играет в Троянскую войну, и я сам пытался один строить Трою. Только мама, увидев гордо показанные мной разбросанные по полу трупы жестяных значков, сказала, что у каждого убитого солдата есть мама, которая его ждет и плачет, и я никогда больше не играю в войну. И мне жалко лягушку, которую задавили мальчишки на Крестовском – я знаю, что ее напрасно будут ждать ее голодные лягушата.

Теперь мы – Миша, Воля Харитонов и я – играем в открытие полюса: закрыв глаза, медленно двигаем опрокинутые стулья-айсберги и давим изумительно сделанный игрушечный картонный пароход, похожий на пароходы компании «Кавказ и Меркурий», запомнившиеся с Вольска; сделала его, наверное, тетя Женя.

Иногда слышны орудийные залпы, и взрослые говорят то о какой-то Красной Горке, то о Кронштадте, но это не бразильские войска, и я не обращаю на это внимания. Хотя, кажется, в это время, – а может быть, годом раньше – не помню – несколько дней не было папы: его зачислили было в добровольно-обязательном полрядке в «Железный полк имени Зиновьева», откуда он вернулся, полный смешных шуток о невоинственности петербургских интеллигентов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю