Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Игорь Дьяконов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 70 страниц)
В то же время Шер был милый, приветливый и готовый всем помочь человек. Однажды он увидел недалеко от служебного выхода Эрмитажа пожилую машинистку, что-то делавшую в общем районе своего колена. Шер немедленно подбежал:
– Могу я чем-нибудь помочь?
– Да нет, у меня узел завязался на подвязке, не могу развязать.
– Разрешите, я перекушу?
Но при этих его умилительных качествах Шер был начисто лишен какой-либо сообразительности. Поначалу его посадили за составление инвентаря египетских амулетов. Такой инвентарь был уже когда-то издан В.С.Голенищевым, – но по-французски. Теперь его предстояло вписать по форме в инвентарную книгу, слегка сокращая голенищевский текст и переводя его на русский, – но, конечно, сверяя каждый раз инвентарную запись с подлинным предметом.
Время от времени от стола Шера неслись восклицания:
– Что такое! Что такое! Понять не могу!
Тогда я или Б.Б. шли ему на помощь. Один раз его затруднение заключалось в том, что он не мог понять, почему у Голснищева написано «амулет в форме двух пальцев правой руки».
– Почему правой? Откуда он знает?
Показываю ему, что средний палец (справа) длиннее указательного. Шер возражает:
– Но можно же перевернуть! – Да, но тогда на пальцах не будет видно ногтей. – Ах, да!
Другой раз у нас была очередная проверка наличия. По «топографической описи» (картотеке) каждый предмет из шкафов вынимался и сверялся с инвентарем. Шеру досталась проверка бронзовых фигурок богов. Он благополучно просмотрел весь шкаф, вынимая и отставляя каждую фигурку, но потом, кинув взгляд на полки своего шкафа, бросился вниз к Милицс Эдвиновне:
– Милица Эдвиновна! Гнойник! – «Гнойником» на нашем музейном жаргоне называлась всякая неполадка и неувязка в учете и хранении. Милица Эдвиновна поднялась к нам на второй этаж. Боги лежали на столах, а на всех полках шкафа стояли бронзовые ступни ног – нсзаинвентаризирован-ные.
Дело в том, что бронзовые предметы доходят до археологов сплошь покрытые зеленой ярью-медянкой, разъедающей поверхность предмета. Но путем электролиза металл восстанавливается, вплоть до тонкого врезанного орнамента, иероглифических знаков и т. п. – за исключением тех мест, где ярь проела насквозь, и уже нет металлического ядра, вокруг которого мог бы восстановиться остальной металл. У богов таким «узким местом» были Щиколотки, и ступни у них не могли воссоединиться с остальным телом; они и стояли, не прикрепленные к фигуркам. Хлопотно было установить, чьи ноги от какого бога!
Такого рода анекдоты происходили почти ежедневно. Наконец, Шера посадили на инвентаризацию фотографий, снимавшихся с вещей и из книг за прошлые годы. И тут было не все слава богу: например, фото деревянной фигурки, изображающей двух борцов, числилось у Шера в картотеке под рубрикой «Драки».
Однажды дамы почуяли, что Шера надо сводить в баню. Это деликатное задание было поручено Б.Б. Оказалось, что у Шера в комнате дома ветром выбило стекло и стоял уличный холод. Поэтому он перестал раздеваться. Б.Б. позаботился, чтобы вставили окно, сводил его в баню и в магазин, где ему была куплена пара белья и, взамен его весьма замызганной полосатснькой пиджачной пары, синий фланелевый тренировочный костюм.
Другой раз выяснилось, что Шер никак не может написать статью для «Трудов Отдела Востока Эрмитажа», хотя мысли у него были вполне интересные и здравые. Мы сели с Б.Б. вдвоем и велели Шсру объяснить нам, что он хочет сказать – и таким способом соорудили статью. У него за всю жизнь их было две, – вторую тоже кто-то ему помогал делать.
Жили мы, всем Отделением, очень дружно, советовались друг с другом, показывали друг другу неоконченные работы, спорили – и учились друг у друга; во всяком случае, я учился и очень многому выучился, – хотя бы тому, как писать научные работы.
С «Верхним Востоком» мы сталкивались редко – только во время общих собраний в зале перед библиотекой Николая II, а ныне библиотекой Отдела Востока, которой ведал высокий, красивый, пышноволосый и видный собой, every inch a king [173]173
Король каждым дюймом своего роста (англ; из Шекспира))
[Закрыть], несмотря на скромную одежонку, Андрей Иванович Корсун с трубкой. Подобно Шсру, но не в столь комичном роде, он принадлежал к тем, о которых сказано: «суждсны им благие порывы, но свершить ничего не дано». А.И. был поэт, но до конца жизни он издал только свои переводы (с подстрочника) эпических песен «Эдды», – довольно слабые.
От библиотеки за углом была ванна-бассейн императрицы Александры Федоровны, ныне отдсльский архив, которым ведал тихий П.А.Сауков, и большое, метров на 16, помещение импсратрицына сортира: это был кабинет заведующего отделом, и над его столом красного дерева, сзади, на стене, еще висел бачок, тоже красного дерева; а в ящик красного же дерева (для горшка), обитого изнутри голубым бархатом, заведующий сбрасывал ненужные бумаги. У нас все еще служили в охране бывшие императорские лакеи, а в мастерских – старые рабочие. Один из них, водопроводчик, всю жизнь хвастался тем, как был раз вызван поправить кран в ванной императрицы и, открыв дверь, "обнаружил ее голышом в бассейне. Другой бывший камер-лакей, уже в советские годы, во время очередной исторической съемки (в Зимнем дворце без конца снимались исторические фильмы), когда «вертели» кадр, где какой-то генерал говорил с великим князем Николаем Павловичем, – подошел и сказал актеру:
– Ваше высокопревосходительство, разве можно так стоять в присутствии высочайшей особы? – и тотчас же был зачислен в съемочную группу консультантом.
Заведующим Отдела Востока уже не был И.А.Орбели – он незадолго до моего появления в Эрмитаже был назначен его директором. Я не буду здесь писать о нем, – для этого постараюсь написать отдельный очерк, – скажу только, что он был человек в высшей степени замечательный, смелый и благородный. Я бесконечно многим ему обязан и чту его память, как одного из достойнейших людей, которых я знал.
А сейчас заведующим Отделом Востока был А.А.Аджян, ученик И.А.Ор-бели, молодой человек (тогда всюду «руководителями», как говорят на официальном языке, были молодые) – из беспризорников, по общему признанию – человек большого таланта. Женой его была Т.А.Измайлова, одна из самых первоначальных сотрудниц Отдела, армснистка, довольно красивая собой и с тяжелой судьбой.
Ужасно мне хочется описать всех их, «Верхний Восток», каждого по отдельности, – однако и так течение моих воспоминаний, которые начали было становиться стремительными, попало в некий тихий омут.
Расскажу только, что в библиотеке у Корсуна находилось некоторое подобие «мозгового треста», или «центротрепа», под названием «Перузарий», имевший лозунгом (или, скорее, эпиграфом): «Not to read, but to peruse». [174]174
Не читать, а вчитываться (англ.).
[Закрыть] Главным лицом был иранист Александр Николаевич Болдырев, высокий, красивый, с лукавой улыбкой, талантливый, умный, добрый; и с ним мой брат Михаил Михайлович, тоже красивый, талантливый и умный; вхожи туда были, конечно, сам хозяин, Андрей Иванович Корсун, и иногда Андрей Яковлевич Борисов. В числе прочих премудрых вопросов, разбиравшихся в перузарии, был вопрос о классификации ученых-востоковедов по «пядям во лбу». Здесь А.Я.Борисов (так как университет кормил плохо, он поступил в 1937 г. в Эрмитаж… аспирантом к К.В.Тревср) был «семипядником-титаном», так же как китаист В.Н.Казин; И.Ю.Крачковский был просто «семипядни-ком», А.Ю.Якубовский и сами авторы классификации, А.Н. и М.М., тянули на пять пядей, К.В.Трсвер – не выше трех, а В.В.Струве был «ссмипядником по нижнему уровню». Были и «ссмипядники in spc». [175]175
Ожидаемые и будущем (латин.).
[Закрыть]
I V
К моей работе в Эрмитаже я еще вернусь; но я ведь продолжал и учиться, поэтому сначала о моих студенческих делах и впечатлениях.
С осени-я учился уже не в ЛИФЛИ, а в университете. Большой разницы мы, студенты, не заметили, разве что исчез Морген и его приказы на доске – соответствующие приказы теперь вывешивались в Главном здании Университета, где мы не бывали.
Для преподавателей ввели «штатно-окладную систему» с твердой заработной платой.
Кафедра выросла: появилась группа африканистов – амхаристы. хаусо-всды и бантуисты – ими ведали Н.В.Юшманов (он, конечно, знал амхарский, и язык хауса тоже знал – главный язык черной Нигерии) и уже упоминавшийся Д.А.Ольдерогге, ведший языки хауса и суахили.
В ту осень была у нас горестная потеря. Основная работа у Израиля
Григорьевича Франк-Каменецкого была не на факультете, а в Институте языкознания, который помещался тогда на Дворцовой набережной 18, где теперь (1990) Институт востоковедения. Дом этот имеет выступающий вперед подъезд, перерезающий почти весь тротуар (когда-то над подъездом был еще козырек, чтобы дамы, выходя из кареты, не попали под дождь). Выходя из института и, как всегда, задумавшись, И.Г. нечаянно, но естественно ступил прямо на мостовую: он был слеп на один глаз. Его сшибла машина. Когда его подняли, он сказал:
– Шофер не виноват. – А когда его привезли в больницу, он велел подвести себя к телефону-автомату и позвонил жене, чтобы её успокоить: «Пустяшный ушиб», и т. п. И к утру умер.
Мы хоронили Израиля Григорьевича в дождь. На его могиле неожиданно говорила всегда молчавшая Мария Свидер – говорила от всего сердца, с огромной болью. Она чувствовала, что после Израиля Григорьевича у нее не будет ни защитника, ни любящего учителя.
Но это были не единственные потери на кафедре. Был арестован Илья Гринберг, Велькович и лишь частично связанный с кафедрой хранитель еврейского рукописного фонда Публичной Библиотеки Равребе. Зато самым неожиданным образом опять появился – как всегда, жизнерадостный – Ника Ерехович.
Где и у кого жил тогда Ника – я не знаю, вероятно у друзей; однако оба его старших друга вскоре исчезли – бывший эсер был «взят», а немец – не знаю, что с ним стало; ходили слухи, что его выслали в Германию. Лева Липин, наконец, разошелся с женой и жил теперь в каком-то страшном трущобном доме на краю Петроградской стороны – дом был такой, что там в одной из соседних квартир убили человека, а труп выставили на площадку, и он стоял там трое суток – в этот дом милиция входить не отваживалась. Ника жил часто у Липина, но, стараясь не слишком утруждать его, время от времени переезжал куда-то еще.
Александр Павлович с лета снял себе комнату у квартирохозяев на Таврической (улице Веры Слуцкой) [176]176
Кто такая была Вера Слуцкая? Девочка-коммунистка, посланная с группой на грузовике агитировать солдат в Гатчине, не соглашавшихся перейти на сторону большевиков в октябре 1917 г. – и убитая в кузове грузовика шальною пулей. Боже мой! С тех пор столько достойных людей сложили голову и не удостоились поминания! А Вера Слуцкая получила улицу, фабрику и больницу.
[Закрыть]эта комната стала для него столь давно необходимым кабинетом, куда он перетащил свои картотеки и нужнейшие научные книги.
Где-то в октябре мы потеряли парторга, гориллоподобного Мусесова, но необычным образом: в бывшем «ректорском доме» Университета, где когда-то была квартира Бекетовых и Александра Блока, теперь были созданы курсы по подготовке надзирателей исправительно-трудовых лагерей. Туда-то и ушел от нас Мусесов.
Из учебных дел того года я особенно помню интереснейшие занятия шумерским с Александром Павловичем («Цилиндром А Гудеи»). Занимались мы в очень странной аудитории: наряду с большими мужской и женскими уборными на втором этаже, на первом полуэтаже был маленький одноместный сортирчик для служащих деканата и профессоров. У сортирчика был «предбанник», а в нем-то и занимались мы. Но иногда в разгар бурного обсуждения шумерских грамматических форм раздавался скрип двери, и она распахивалась, обнаруживая перед глазами уже не удивлявшихся шумеро-логов белый унитаз.
В какой-то из дней этой же осени в газетах на первой полосе появилось Постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома о создании, для усиления борьбы с врагами народа, шпионами и вредителями, ускоренного производства – вместо суда (со следствием, прокурором и адвокатом) дела поступали «тройкам», назначавшимся НКВД и имевшим право приговаривать к любому наказанию вплоть до десяти лет исправительно-трудовых работ и высшей меры наказания, без обжалования.
Между тем, все больше слышалось фамилий арестованных: писатели – и интеллигенты (П.Губер), и многие бывшие пролетарские писатели; поэты – О.Э.Мандельштам, Бенедикт Лившиц, Борис Корнилов и позже его бывшая жена Ольга Берггольц: [177]177
Фамилии назывались шепотом, не всегда сведения были верны. Бориса Корнилова арестовали рано по доносу некоего литератора Лесючевского, потом директора издательства «Советский писатель» – и расстреляли сразу. Он был обвинен в шпионаже в пользу Англии и Франции. Ольга Берггольц приткнулась к Николаю Молчанову (которого потом хоронила в блокаду), но сама была арестована почти год спустя. В тюрьме у нее выбили ребенка из утробы – и выпустили, после чего от нее долго шарахались' кто был выпущен, был под сомнением
[Закрыть] «правая, левая, где сторона?» Комиссар Орас – и наш друг, Рудольф Лазаревич Самойлович (первый советский полярник), и его шурин Михаил Михайлович Ермолаев – а Елена Михайловна Самойлович с детьми исчезла в неизвестном направлении. [178]178
Судьбу их я узнал в пятидесятых годах от немецкого профессора при совершенно необычайных обстоятельствах. Сын Елены Михайловны погиб под Берлином; сама она с Наташей спаслась было от ареста, бежав в Пятигорск, но там попала под немецкую оккупацию и вынужденную эвакуацию в Германию, оттуда попала в Бразилию и, наконец, в США, где осталась одна – Наташа умерла молодой Рудольфа Лазаревича, конечно, расстреляли; Михаил Михайлович, хоть и тяжелый туберкулезник, выжил в лагере и вернулся в Ленинград
[Закрыть] Впервые – академик: Александр Николаевич Самойлович, тюрколог, отец Мишиного друга Платона. Сейчас уже не помню, кто был «взят» в 1937, кто в начале, кто в конце 1938 г.
В университете студенты думали о других вещах куда больше, чем о науке.
То и дело происходили комсомольские собрания по «персональным делам», а вернее сказать – по доносам; они неизменно кончались исключением «провинившегося» из комсомола. Он продолжал ходить на занятия, учиться, – но к нему уже никто не подходил близко. Все знали, что теперь вопрос недель, а может быть, и дней, когда «за ним придут» – комсомольское решение передавалось в НКВД. Дел было много, не упомнишь. Тем более что я сам не бывал на этих закрытых собраниях. Расскажу только о двух случаях, о которых я знал подробнее.
У аспирантов-японистов вел занятия по живому языку японец, конечно, коммунист. Две подруги, красавица Ира Иоффе с волнистыми светлыми кудрями и Женя Пинус с черной челкой, заметно выделялись по успехам из всех остальных. Японец пригласил их приходить для дополнительных занятий к нему домой – у него была отдельная комната в нашем студенческом общежитии на Мытне. На Иру был подан донос. Как выяснилось вскоре (сам деятель похвастал), в соседней с японцем комнате жил партиец-аспирант, арабист Ревнов. Решив, что девицы ходят к японцу для любовных игр, он провертел дырочку в перегородке и якобы увидел Иру Иоффе в объятиях капиталистического агента. Не знаю, поверил ли этому кто-нибудь; я и мои друзья не поверили. Но, во всяком случае, через две недели Иру взяли, а Женю, тоже общавшуюся с агентом империализма, почему-то не взяли; известно было, что она выступала свидетелем по делу Иры Иоффе: оно почему-то все еще проходило не через тройку, а через суд; Ира получила не то 5, не то 8 лет, что было верным признаком того, что «дело» было совершенно дутое даже с точки зрения НКВД. Ее отец, однако, имел какие-то сильные связи и впоследствии добился ее досрочного освобождения. Но Жени Пинус все стали сторониться, и это продолжалось годы, пока Ира сама не рассказала, что Женя держалась замечательно, носила ей передачи, переписывалась с ней в лагере и т. п.
Тогда жеарестовали всех корейцев (наших, конечно, из Приморья), поступивших на японский цикл в прошлом году.
Вторым хорошо известным мне случаем было дело Тадика Шумовского. Кто-то донес, что его видели выходящим из польского консульства. Это было дело совершенно неслыханное, уже много лет в нашей стране немыслимое. На комсомольском собрании Тадик объяснил, что он – поляк, что у него мать – безработная, живущая в Польше, и что он до сих пор всегда посылал ей посылки по почте, но теперь почта перестала принимать отправления за границу, и почтовые работники велели ему в дальнейшем передавать посылки через консульство.
Тадик был арестован ровно через две недели.
Общественные характеристики, равносильные смертным приговорам, подписывала секретарь комитета комсомола Дудина (позже, то мужу, Редина).
Но это еще были цветочки. В течение этого года исчезла целая группа студентов-славистов в полном составе, большая часть студентов-индиаисшв [179]179
Насчет почты это была истинная правда. К нам перестали приходить письма от дяди Коли с Явы, и лишь случайно в начале 1938 г дошло письмо от двоюродного брата Алеши с Цейлона: он писал, что окончил Лейденский университет женился и сейчас пишет письмо с дороги едет пароходом на Яву, где получит работу в Бейтензоргском ботаническом саду. Следующие новости мы получили от него через двадцать лет
[Закрыть]. Были взяты и погибли почти все ученые-индианисты, – остались только дураки: Баранников, вскоре ставший академиком, и В.И.Кальянов – этот-то уж достоверно писал доносы.
Посреди всех этих событий Миша Гринберг, во время какого-то нейтрального разговора, вдруг сказал мне:
– Игорь, я хочу тебе что-то сказать. Знаешь, я еще шестнадцати лет входил в организацию «Поалей Цийон». [180]180
«Рабочие Сиона» (иврит в восточноевропейском произношении). Лево-сионистическая социалистическая организация, просуществовавшая в Ьелорусии, примыкая к коммунистам, сначала легально, потом подпольно, просуществовала в СССР до конца 20-х гг. (Миша был 1913 г рождения). Эта партия была предком Коммунистической партии Израиля.
[Закрыть] Когда всех арестовали, меня тоже посадили, но выпустили до суда как несовершеннолетнего. Никто не знает, кроме Левы Липина и тебя.
Зачем он это сказал мне? Я тогда не представлял себе, что перед коллективизацией и индустриализацией, всего восемь-десять лет назад, еще существовали какие-то политические партии. Поразило меня – и успокоило – доверие Миши Гринберга к Липину: все-таки с его Торгсином он как раз в это время стал вызывать у меня известные сомнения.
В одну ночь из эрмитажников взяли нашего заведующего Отделом, А.А.Аджяна, Мишиного (и Б.Б.) близкого товарища, ираниста Л.Т.Гюзальяна и только что поступившего Гюламиряна, о котором я ничего не знал, кроме того, что он был интеллигентный и красивый. Мне тогда не было известно – аресты вообще тогда не обсуждались, – но это была специальная «армянская ночь», в которую погибли и нелепый багдадец Бадалян, и почти все армяне в Ленинграде.
Орбели уцелел [181]181
Как потом выяснилось, «за связь с И Л Орбели»
[Закрыть]. Мало того, он немедленно поехал в Москву – хлопотать у А.И.Микояна. Немало времени и настойчивости – и мужества – нужно было, чтобы дойти до приемной Микояна, – но все же туда его допустили. Микояна не было в его кабинете. Секретарь не раз предлагал Орбели уйти и вернуться на другой день. Орбели не уходил. Наступала ночь. Сказали, что Микоян у Самого.
Наконец, уже ночью появился Микоян – усталый, мрачный.
– Я знаю, зачем вы приехали, – сказал он Орбели. – Вам надо было приехать на несколько часов раньше. Я ничего не могу сделать. Теперь уже поздно.
Но этот эпизод из жизни Орбели я узнал только после его смерти.
Вскоре после этого взяли Стрслкова, элегантного эрудита-москвича, занимавшегося связями Запада и Дальнего Востока; и много людей в Отделе Запада.
Хотя на людях об арестах почти не говорили, но в семье, но с самыми лучшими друзьями – с такими, как Шура Выгодский и его компания, – все ж вновь и вновь мы возвращались к вопросу: А этого за что? А этот что такое мог сделать? Ну, уж этот – совсем ни с чем несообразно! Была привычка искать: какая тут может быть хоть малая причина?
Надо было осмыслить события. Мы склонны были все приписывать тупому, неграмотному, безответственному аппарату НКВД. Очевидно, – казалось нам, – где-то действительно была какая-то незначительная враждебная политическая активность, а эти – ничего не умеют (что я потом и в самом деле мог наблюдать в армии); а не умея, вырубают целые слои населения, чтобы не упустить единичных виновных. Шура Выгодский в конце одного из разговоров на эту тему сказал мрачно:
– Перегиб – трагическая закономерность социализма. – Известно, что на «перегиб» ссылались у нас после раскулачивания и насильственной коллективизации. [182]182
На самом деле «перегиба» не было ни в том. ни в другом случае в 1929 г уже не было и социальном смысле кулаков, а в 1937 г не было – вообще не было – «врагов народа».
[Закрыть]
Знает ли Сталин? Из тех немногих, с кем я говорил, большинство считало, что не знает, или знает очень приблизительно. Заперся в Кремлевских стенах, о том, что творится в стране, не ведает. Такое объяснение плохо удовлетворяло: неужели так уж ничего не знает? А с другой стороны – если знает, то почему допускает такую вредную бессмыслицу? Ведь где, как не тут, сказать, по Талейрану: «это больше чем преступление – это ошибка»?
Приблизительно в феврале 1938 г. я зашел к моим на Скороходову, застал там ужас и разгром: ночью был обыск и увели моего отца. Среди того, что обыскиватель взял с собой, была между прочими бумагами огромная таблица генеалогии всех моих родных, которую я написал со слов тети Веры, бабушки Ольги Пантелеймоновны и покойной тети Сони. Но мы не успели ни начать горевать, ни начать пытаться что-то делать, потому что через два дня папа вернулся; сказал, что перед ним извинились, и он как ни в чем не бывало сел за свою привычную работу: на днях должна была идти корректура большой книги «История полярных исследований».
Я видел эту корректуру. Меня поразило, что наряду со скромными маленькими портретами Кука, Беллингсгаузена, Нансена, Скотта, Амундсена, были целые полосы огромных портретов наших Героев Советского Союза – летчиков и папанинцев, – и портрет Сталина на целую полосу, портреты членов Политбюро…
В феврале папанинцев сняли со льдины, а в марте была их торжественная встреча в Ленинграде. Весь Невский, украшенный флагами, был полон ликующим народом, и среди них медленно двигалась машина с героями, тоже вся украшенная.
V
Читатель другого поколения не сможет вообразить себе жизни в конце 30-х годов XX века, не представив себе жизни общественной – газет и собраний.
Из газет почти исчезли международные известия. Если ранее мнения иностранных газет цитировались каждый раз с указанием, чьи интересы газета отражает или какой партии принадлежит, то теперь давалось только название газеты, и только тот, кто держал все названия в памяти, мог заметить, что все цитируемые газеты – коммунистические. Конечно, всегда цитировалось только то, что поддерживало официальную советскую точку зрения.
Не только передовая, но и всякая другая статья на любую тему непременно кончалась так называемой «здравицей» в честь Сталина, причем одного только «да здравствует товарищ Сталин» было недостаточно – его имя должно было всегда сопровождаться самыми униженными и восхищенными комплиментами. Кое-кто пытался их собирать. «Великий вождь и учитель» было только ядром, на которое наращивались все остальные: «лучший друг советских детей» (особенно, очевидно, тех, что были в «детских домах для детей врагов народа»), «гений всех времен», «отец и учитель», «лучший друг физкультурников», «лучший друг удмуртского (или любого другого) народа», «мудрый, родной и любимый», «самый лучший, самый мудрый, самый проникновенный», «несгибаемый ленинец», «горный орел» – десятки тысяч людей исхитрялись, чтобы еще как-то по-новому превознести «вождя и учителя». Молодой пролетарский писатель Авдеенко так закончил свою речь на VIII съезде Советов в 1935 г.
– И когда любимая девушка родит мне сына, первое слово, которому я его изучу, будет – «Сталин»! – (Это не помешало «посадить» Авдеенко и проде-ржать его 17 лет в каторжных лагерях).
Были и еще прихотливее этого. Всего не упомнишь.
Были детские стишки:
Я маленькая девочка,
Играю и пою:
Я Сталина не видела,
Но я его люблю.
В каждой газете, от «Правды» до «Мурзилки», Сталин славился десятки раз. Кто-то сосчитал, что в одном номере газеты (на шесть полос) Сталин упоминался до шестидесяти раз, и каждый раз с новыми восхвалениями.
То же самое на собраниях – а их было много. Были собрания партийные, комсомольские (от них мы с Ниной были избавлены), профсоюзные (на них приводилось присутствовать), по случаю предстоящего политического процесса (все единогласно и заранее за высшую меру), проклинательные (поносились «гнусные подонки, грязные лакеи империализма, своим вонючим дыханием отравлявшие наш советский воздух», которые «заслуженно уничтожены» – но напоминалось, что «только политические идиоты забывают, что у троцкистско-бухаринских гадов остались корни; каждый честный советский человек должен приложить руку к тому, чтобы их выкорчевать» и т. п.), радостные (по поводу наших побед в Арктике или еще где-нибудь). И на каждом собрании каждый выступавший кончал «здравицей в честь товарища Сталина» – а нередко также в честь «нашего железного наркома Николая Ивановича Ежова». И при этом имени каждый раз все вставали и аплодировали почти бесконечно – каждый боялся быть тем, кто первым прекратит хлопать. Редко кто, выступая, мог посметь ограничиться, например, словами «Да здравствует советский народ».
По счастью для нас, никто не вынуждался сам проситься выступать – все выступления заранее предрешались парторганизацией, и текст согласовывался с нею.
«…И не веря ни сердцу, ни разуму,
Для надежности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному –
Но не против, конечно – а за!»
(А. Галич)
И не только молчали, но и вставали, и если не могли удачно смыться – то и голосовали. За вес годы с 1936 по 1956 я помню только одну героически воздержавшуюся – византинистку Алису Владимировну Банк – «совесть нашего отдела».
Сталина и «сталинское ЦК» восхваляли и огромные кумачевые плакаты на зданиях – повсеместно в праздники, в некоторых местах города и в будни, и это несмотря на то, что и из «сталинского ЦК» то и дело исчезали фигуры; отдельно еще восхвалялись «партия и ее единство с народом».
По прекращении «открытых» судов и по мере учащения арестов, собрания для «осуждения» (те, что я назвал проклинательными) постепенно исчезать. Вместо этого негласно подавался сигнал – и фамилия переставала упоминаться, книги снимались с полок в библиотеках, и мы сами дома вырывали из книг страницы с этим именем. Когда я говорю «переставали упоминаться», то я имею в виду не официальное только, а полное прекращение упоминаний – даже в кругу ближайших знакомых не решались произносить запретные имена. Призывы к бдительности и общие проклятия врагам народа, однако, только усиливались, но стали более безымянными. Также и сообщения о наших производственных успехах – а они занимали три четверти места в газетах и по радио – стали более безличными: похвалишь какого-нибудь директора или ударника – глядишь, завтра его посадят.
Исчезли из газет юбилеи лиц, некрологи, траурные объявления. Сейчас (1985), когда крутишь радиоприемник и слышишь в эфире на всех языках на 70 % Москву, поражаешься однообразию и однообразной хвастливости советской пропаганды и удивляешься, что она вообще имеет успех за рубежом. Тогда наша пропаганда была еще хвастливее и еще однообразнее – и однако капитализм и все его гримасы так надоели западным интеллектуалам, что все большее их число выступало в нашу пользу в печати, на всяких антифашистских слетах и съездах; тут большую роль играло и то обстоятельство, что антисоветская пропаганда была очень некомпетентна, и рассказываемые ею ужасы о Советском Союзе рассматривались большей частью как небылицы – очень часто ими и были: за отсутствием подлинных известий подновляли старые новости и пссвдоновости времен гражданской войны – или сами сочиняли. А на самом деле что рассказать – было. В антисоветской пропаганде читателей раздражала и непоследовательность: давно ли Троцкий и Зиновьев были большевистскими чудовищами, а теперь их объявляют единственными порядочными людьми в России. И шло паломничество либеральных интеллектуалов в Советскую Россию – Бернард Шоу, Ромэн Роллан, Лион Фейхтвангер, Андрс Жид – последний, правда, по возвращении плевался, за что и был у нас предан проклятию.
Но наш читатель газет – а ведь теперь вся страна стала грамотной, – который, казалось бы, имел возможность сопоставлять пропаганду с действительностью? По-видимому, никакая действительность не может конкурировать с пропагандой, даже самой однообразной и хвастливой, если она достаточно долго твердит одно и то же.
Есть социально-психологический опыт: сорока зрителям показывают на экране геометрические фигуры, и каждый должен вслух назвать каждую фигуру. Но тридцать зрителей знают секрет эксперимента, и когда после квадрата, окружности, прямоугольника, трапеции и тому подобного на экране показывают ромб, тридцать зрителей выкрикивают «треугольник» – лишь десять робко отвечают «ромб?» И так повторяют – пять, десять, двадцать раз; число говорящих «ромб» редеет, и, наконец, остается всего одна или две «критически мыслящих личности». Так и вся страна – даже те, кто теряли братьев, мужей, отцов, даже сами «репрессированные». [183]183
Характерный термин эпохи; неизвестно, что он значит: посаженный в тюрьму? Сгноенный и концентрационных лагерях? Расстрелянный? Л и не надо знать! И теперь говорят о «репрессиях», когда надо говорить о геноциде, об убийстве миллионов.
[Закрыть]
Читая эту главу, нужно вес время помнить, что каждое событие в жизни – моей, нашей, всей страны – происходило в неизменной рамке громких, непрестанных восхвалений Сталина, Сталина, Сталина, Ежова, Сталина, Сталина, силы нашей армии, несравнимости нашей промышленности, непобедимости нашей армии, подвигов наших людей, Сталина, Сталина, Сталина, Сталина.
V I
Как-то весной 1938 г. я шел по набережной пешком с Александром Павловичем и спросил его, не беспокоится ли он о том, что нелегко будет устроить на работу, когда они кончат, всех принятых нынче новых студснтов-ассириологов? Александр Павлович сказал:
– НКВД позаботится. – Мне его ответ показался было циничным, но на самом деле он был от горечи. Действительно, должно было казаться, что НКВД «заботится» уж очень о многих. Только позже я узнал, что накануне были схвачены хозяева, которые сдавали А.П.Рифтину его кабинет на Таврической; квартиру всю опечатали, и Александру Павловичу предстояли сложные и неприятные хлопоты в НКВД для того, чтобы получить обратно свои книги и картотеки. Это срывало его работу – и, между прочим, и диссертацию: он вес еще был «без степени».
В феврале-марте я болел, а вернулся на занятия – нет Ники Ереховича. Как я уже говорил, он в это время по большей части жил у Липина, и его не нашли по месту прописки. Во время утренних занятий Александра Павловича и моих двух товарищей раскрылась дверь нашей аудитории-сор-тирчика, вошли двое военных и увели Нику. Этот арест произвел в нашей семитологической группе особое впечатление: Нику все любили. «Старик Левин» и даже Илья Гринберг были как-то в стороне от всех, и по возрасту, и по характеру, да и к Вельковичу группа не успела привыкнуть. В коридоре наши товарищи обсуждали Нику, но Лева Липин – он был самым старшим, – убеждал их в том., что этот арест был неизбежен: не в социальном происхождении даже дело, хотя, конечно, отец – царский генерал: это не могло не играть роли; но его знакомства – с немцами, с эсером! Что удивительного, что власти его подозревают.
В марте газеты были полны отчетов о показательном процессе «право-троцкистского блока» – странное словосочетание! Для нас это было прежде всего дело Ягоды, ненавистного шефа ОГПУ – того человека, которому были поручены аресты 1937–1938 гг. Отчеты об этом процессе носили совершенно параноический характер: подсудимые обвинялись в намеренном умерщвлении сына Горького с помощью простуды, тайном убийстве самого Горького [184]184
Сразу после смерти Сталина разговоры об убийстве Горького право-троцкистскими вредителями, как по сигналу (да, наверное, по сигналу!), исчезли из учебников литературы и энциклопедий. Убийца был впоследствии назван за рубежом много лет спустя, но как проверить досконально? Во всяком случае, вся обслуга Горького в особняке бывшего миллионера Рябушинского была поставлена ОГПУ, с этим, кажется, все согласны.
[Закрыть] и в покушении на жизнь нового наркомвнудсла Ежова путем подмешивания яда в сиккатив при наклеивании обоев в его кабинете. Может быть, это Ягода виноват в бессмысленных массовых арестах? Нет, напротив, после мартовского процесса аресты в городе только умножились.
В середине марта я был у моих на Скороходовой. Все было мирно, если не считать явно напряженных отношений между Мишей и Татой, его женой. Маму я застал за работой: она шила себе новый красивый халат для Коктебеля – черный с широким раструбом по низу и огромным красным цветком на одной поле. Сидела грустная – но это как всегда. Несмотря на то, что ей 1-го апреля должно было стукнуть пятьдесят пять, она еще выглядела интересной; новый халат, было видно, очень ей пойдет. О Мише и Тате речи не было, зато мама по-прежнему не могла нарадоваться своему шестилетнему внуку, Андрюше. Алеша по вечерам писал конкурсный киносценарий – о нашем военном флоте в предстоящей войне. Мы обсуждали перчатки морских офицеров – замшевые или лайковые? О событиях в стране ничего не говорили – а вообще же кругом называли какие-то новые имена. Папа шутил – вспоминались годы гражданской войны: