355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Дьяконов » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 29)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:58

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Игорь Дьяконов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 70 страниц)

Я часто слышал и читал слова: «член партии – солдат партии»; «партия посылает тебя» туда-то (куда я как личность вовсе не хочу идти, а иду, подчиняясь священной партийной дисциплине). Но ведь посылать-то меня будет, как я давно понял, Пугач, Шкапина – более того, Альберт, Николаев. И апелляции на них практически нет – в силу демократического централизма.

Четверка – Николаев, Проничев, Родин и Сегедин – были не единственными, выбывшими из нашей группы в начале 1933.34 учебного года и несколько позже: цыган Могильный не выдержал экзаменов, а косматый громогласный Егоров попался на воровстве и угодил за решетку. Год спустя в ЛИФЛИ поступил парень – земляк Лели Лобановой (не то из Торжка, не то из Старой Руссы) – и сообщил в партком, что она скрывает свое социальное положение (из торговцев) и настоящую фамилию (не Лобанова, а Лобанёва). Лелю исключили из комсомола и из института. Ей, однако, удалось доказать, что социального положения она не скрывала – в ее анкете значилось, что отец короткое время был мелким торговцем в годы НЭПа, но потом находился на советской службе. Труднее оказалось с фамилией: ее братья по паспорту действительно были Лобанёвы, в согласии с местным произношением отой фамилии; записывали в паспорт то «Лобанёвыми», то «Лобановыми» по усмотрению паспортистки. Однако все же ее в конце концов восстановили; она вышла замуж за парня с того же истфака ЛГУ, который она и кончила в 1939 году.

Но не все остальные из нашей группы кончили благополучно. Лида Ивашевская, вышедшая замуж за курдоведа Исаака Цуксрмана, вскоре умерла – кажется, не то от быстрого рака, не то от неудачного аборта. В один день я хоронил двоих – на Смоленском – мою милую тетю Соню, медленно умершую у тети Анюты на Большом проспекте от рака пищевода, и Лиду Ивашевскую на каком-то кладбище далеко, чуть ли не у Фарфоров-ского поста. Похудевшая Лида лежала в гробу необыкновенно красивой.

В 1937 г. был арестован приятель Иры Огуз (не помню его фамилии), а Ира как его «жена» была сослана в Сибирь. Кажется, была арестована и Марина Качалова – но тогда, в 1937 г., трудно было уследить, кто арестован, а кто исчез из твоего поля зрения по иным причинам.

Зяма Могилевский стал впоследствии преподавателем истории, в войну – штабным политработником, после армии – профессором, преподавал в ЛГУ и в других вузах Ленинграда, а также в Высшей партийной школе. Раз, выехав в Париж на какую-то конференцию, он выступил с такой «антисионистской», а вернее, антисемитской речью, что схлопотал от кого-то публично по морде (о чем он сам рассказывал знакомым). Вскоре после этого, в 1980 или 1981 г., он подал заявление в ОВИР [49]49
  Отдел виз и регистрации иностранцев (министерства внутренних дел)


[Закрыть]
и уехал в Израиль – не в США; потому что говорить по-английски он, по-моему, так и не научился, а в Израиле можно было обойтись и русским.

Что касается меня, то я в 1934.35 гг. еще ходил на некоторые наиболее интересные лекции на историческом отделении, в частности, слушал поразительные лекции Е.В.Тарле по концу XIX – началу XX в. в Европе. Он говорил так ясно, так интересно и увлекательно, что невольно все клали карандаши, чтобы не упустить ни единого слова, и казалось, что эту лекцию нельзя не запомнить навеки. Увы, то была иллюзия – все забылось, и даже быстро.

В начале 1934.35 учебного года я решил сдать экзамен по русской истории XVII–XIX вв. Курс этот я не слушал (он совпадал с какими-то занятиями у лингвистов), но я был уверен, что могу хорошо подготовиться.

Надо сказать, что разница между историческим отделением 1932.33 г. и лингвистическим 1933.34 г. была разительной. Там мы могли дремать на лекциях, готовиться регулярно только к семинарам по политэкономии, а на подготовку к каждому экзамену тратить максимум два-три дня или даже два вечера. На лингвистическом отделении у А.П.Рифтина нужно было после шести часов занятий готовиться ежедневно еще не менее четырех-шести, а то и восьми часов, а каждый экзамен требовал долгой и серьезной подготовки.

Поэтому я решил со всей серьезностью сдавать и свои экзамены на втором курсе у историков.

Перед экзаменом по русской истории XIX века я пошел в Публичную библиотеку и не менее недели, а то и больше сидел за специальной литературой, читал даже некоторые источники. Но на экзаменатора мои знания не произвели впечатления – видимо, и у историков времена переменились даже больше, чем я мог предполагать. Узнав, что я учусь сразу на двух отделениях, он спросил меня, за какое из них я сдаю.

– Дело в том, – сказал он, – что если вы сдаете за лингвистическое, я поставлю вам четверку, но если вы считаете, что сдаете за историческое, то я поставлю вам тройку.

Конечно, за какое именно отделение я сдаю, по моему матрикулу все равно не было бы видно, но я сказал гордо: «За историческое!», получил свою тройку и более уже за истфак сдавать не пытался и на экзамен к Е.В.Тарле не пошел.

Так закончилось мое собственно историческое образование.

Но зато еще раньше, осенью 1933 г., у меня был большой академический успех. Переход обратно на первый курс, естественно, освободил меня от повторного слушания тех предметов, которые я уже слышал – политэкономии, истории и т. п.; я просто не ходил на них – и все. Но то же самое касалось и военного дела, а тут нужно было получить разрешение у военрука.

Военрук у нас был некий Эгле, в высшей степени неграмотный. Из всех занятий на первом курсе я запомнил только два-три эпизода. Во-первых, как мы заболтались на задних столах, а Эгле это заметил и резко спросил Лелю Лобанову:

– Вы слышали, что я сказал, вы там? Что нужно делать, если на вас летит вражеский самолет броющим полетом?

– Прятаться в б-бандажи, – пролепетала Леля.

Мы все грохнули и своим смехом перевели гнев Эгле на себя.

– Два наряда вне очереди! – Какие наряды? Никаких нарядов не было. Впрочем, Эгле так и не усвоил, что произошло.

Другой раз, помню, после долгого изучения затвора винтовки («курок с пуговкой, ударник с бойком» и прочее) [50]50
  Это была еще трехлинейная винтовка 1891, а не 1891-дробь 30-го года. Как пелось в 31-м учебном стрелковом полку:
  «Если ранят очень больно, отделенному скажи,
  А из фронта самовольно ни за что не выходи.
  Если есть запас патронов, то товарищу отдай,
  По винтовки-трехлинейки никому не доверяй».


[Закрыть]
, мы тренировались по стрельбе в каком-то длинном бетонированном коридоре; на его дальней поперечной стенке, во всю ее ширину и высоту, была прикреплена мишень. Мы с Колей Родиным (два очкарика) залегли в противоположном конце коридора, Эгле объяснил нам, что не попасть здесь вообще нельзя, и мы выпалили. Однако все поиски наших пуль, не только в мишени, но и в боковых стенках, не увенчались успехом. На этом Эгле нас отпустил с миром. – Потом еще, помню, рисовали «кроки» местности (croquis) на Крестовском острове.

Вообще у Эгле был здравый скептицизм по отношению к осмысленности наших занятий. Раз мы пошли сдавать нормы ГТО [51]51
  «Готов к труду и обороне» Всей молодежи в обязательном порядке было нелепо сдавать минимум по нескольким видам спорта, за что выдавался эмалированный значок.


[Закрыть]
по гребле на Ждановке у стадиона, что за Тучковым мостом. Эгле сказал нам:

– По правилам зачет дается за то, чтобы проплыть полкилометра на лодке. Но не сказано, по течению или против течения. Мы будем сдавать по течению. Садитесь в лодки.

Ну, словом, я пошел к Эгле получать освобождение от военного дела за первый курс. Объяснил ему, что я учился на первом курсе и сдал все военные предметы за первый курс, а теперь учусь опять на первом курсе другого факультета, и второй раз сдавать мне эти предметы не нужно. Не понял. Объяснил ему еще раз. Он долго думал, потом взял мою зачетную книжку и долго в ней что-то писал.

Наконец, он отдал ее мне – я вышел в коридор и нервно полюбопытствовал, что же он мне записал в зачетную книжку. О, радостное изумление! В матрикул были вписаны все военные предметы за все курсы, и после каждого наименования стояло: «Зачет. Эгле».

Итак, я получил еще запас свободных часов, которые можно было потратить на более полезные науки, и мог более не беспокоиться – звание командира взвода по окончании университета мне причиталось автоматически (впрочем, оно аннулировалось «белым билетом» по зрению).

Покончив с университетскими делами, я уехал со своими в Коктебель. О Коктебеле 1933 г. мной уже рассказано в шестой главе.

Глава восьмая (1933–1935)

Иль я не знаю, что, и потемках тычась,

Вовек не вышла б к свету темнота,

И я – урод, и счастье сотен тысяч

Не ближе мне пустого счастья ста?

И разве я не мерюсь пятилеткой.

Не падаю, не поднимаюсь с ней?

По как мне быть с моей грудною клеткой

И с тем, что всякой косности косней?

Б.Л.Пастернак. «Борису Пильняку»

По ходатайству А.П.Рифтина, мне очень скоро – чуть ли не на второй или третий день 1933.34 учебного года – разрешили перейти со 2-го курса исторического на 1-й курс лингвистического отделения. Это создало мне с осени 1933 г. идеальные условия для занятий специальными языками (аккадским и древнееврейским), так как я был свободен от общих предметов, уже пройденных на 1-м курсе исторического – от политэкономии, истории первобытного общества, истории древнего Востока, Греции и Рима, средневековой Европы и Руси, новой истории Запада, от введения в «новое учение о языке» – и осталась масса свободного времени, даже если учесть, что не все эти предметы были обязательны для лингвистов. Конечно, я был также свободен от иностранного языка.

Вполне своеобразное лицо лингвистическое отделение ЛИФЛИ приобрело с 1934.35 учебного года, когда оно стало факультетом, но и в 1933.34 г. оно во многом отличалось от исторического отделения ЛИЛИ предыдущего года. Оно не имело того ясно выраженного рабочего и партийного характера со специфическим классовым устремлением интересов и убеждений, которому я был свидетелем у студентов-историков 1932 г. приема. Бригады все еще существовали, но были необязательными – скорее, дружескими компаниями, чем производственными единицами.

Прием 1933 г. был впервые по истечении ряда лет конкурсным [52]52
  Не принимались к экзаменам дети «лишенцев» – то есть лиц, лишенных избирательного права, однако это уж бог с ним, но эти лица были фактически лишены права на какой-либо труд разве что устроятся па работу, скрыв происхождение, или куда-то, где люди так нужны, что начальство на анкету не смотрит, – так, например, принимали па многие заводы. К «лишенцам» относились дети царских офицеров, жандармов, священников, нэпманов, раскулаченных, дворян-помещиков, владельцев доходных домов, фабрик, заводов, лавок и т. д. и т. п. Ремесленники-кустари были двух родов– «с мотором» (что предполагало использование чужого труда – такие были «лишенцами») и «без мотора» – такие приравнивались к служащим. Плохое  происхождение могло частично, а иногда и полностью компенсироваться заслугами перед Советской властью – службой в Красной Армии, работой на советской службе в качестве специалиста, работой на заводе; но во всех таких случаях, в зависимости от усмотрения местных партийных и кадровых органов, могло перевесить либо «благо» («служил Советской власти», «переварился в рабочем котле»), либо «зло» («бывший», «скрывший свое происхождение»). По «Сталинской конституции» 1936 г. категория «лишенцев» была упразднена, однако графа «бывшее сословие» не исчезла из анкет и сохранялась чуть ли не до пятидесятых годов


[Закрыть]
, студенты поступали по большей части опять из восстановленных в 1932 г. девятых классов школы. Однако социальное происхождение тоже принималось во внимание. При этом вступительный экзамен заменял школьный выпускной и включал все школьные предметы, в том числе математику, физику и химию. По правде сказать, в полной мере конкурсным он не был: отметки, правда, ставились честно, но все же, помимо отметок, учитывалась и классовая принадлежность (о том, что можно было додуматься ставить отметки в зависимости от национальности – этого тогда еще и в голову никому не приходило). Для детей рабочих и для рабфаковцев хорошие отметки были не так обязательны для поступления. Например, Лиза Фалеева, учившаяся со мною вместе, умудрилась провалить одиннадцать экзаменов из двенадцати (получив, впрочем, пятерку по русской литературе) – и все-таки поступила, поскольку до института работала уборщицей. Но о Лизе Фалеевой надо будет рассказать отдельно.

Из-за того, что в 1933 г. на лингвистическое отделение подало много абитуриентов из школ и мало – с рабфаков, состав студентов был в значительной мере интеллигентский или, по крайней мере, «из служащих». Именно интеллигенты неофициально задавали тон среди студентов, потому что заметно отличались по успехам и определенности интересов. Поступившие были в среднем гораздо моложе, чем в прошлом году, и уже потому партийцев было мало; официально ведущую роль играл комсомол; к концу 1937 г. и из детей интеллигентов, пожалуй, уже меньше половины оставались вне комсомола. Хотя общие предметы по-прежнему часто читали слабые преподаватели, специальные предметы обычно поручались знающим людям. Вообще же студентов этого курса политика занимала меньше, а больше – новые знакомства, любовь, – и довольно многих занимала наука. Комсомольцы не противопоставляли себя беспартийным, и в повседневном общении ни членство в комсомоле, ни беспартийность («внесоюзность» по-официальному) никак не ощущались – только иногда было обидно прочесть во время экзаменационной сессии в стенгазете: «Комсомольцы – впереди» (имелось в виду – впереди беспартийных), «Члены партии – передовики учебы» [53]53
  Парторгов выделяло партбюро отделения, а в группах были выборные комсорги, профорги и выборные же, но утверждавшиеся деканатом старосты. Выборы их были демократическими: после избрания комсорга в одной из групп юная студентка Н. сообщила студенту постарше, Б.К., который как раз отсутствовал по болезни:
  – Знаешь, кого у нас выбрали комсоргом? Лику! – Неужели? – сказал он, так многозначительно, что Н. поняла, как делаются выборы. Не только комсоргов!


[Закрыть]
, что, мягко говоря, не всегда соответствовало действительности.

Четыре отделения ЛИФЛИ – историческое, философское, лингвистическое и литературное (года через два они превратились в факультеты) – не имели своих особых помещений; аудитории были общими для всего института, хотя некоторые из них и были закреплены за специальностями.

Только деканаты были раздельные – впрочем, сначала они не назывались деканатами.

Одеты мы были немного лучше, чем в прошлом году – правда, если внимательно смотреть на одежку девочек, то оказывалось, что все это не новое, а перешитое – нередко из дореволюционного добротного старья; но все же выглядели мы более благообразно, чем на историческом факультете в прошлом году.

Приоделся и я. Вместо солдатского свитера и кирзовых сапог на мне была темносиняя (цвета «морской волны») курточка, что-то среднее между френчиком и пиджаком – с пиджачными отворотами, но приталенная, с поясом и с накладными карманами; под курткой я носил белую рубашку и, по возможности, черный галстук; на ногах были полуботинки, но брюки были все те же, ордерные, бумажные («к.б»,как говорят теперь: только хлопок тогда был не роскошь, а дешевка. Синтетика родилась лишь поколением позже).

Лингвистическим отделением, на которое я перешел с сентября 1933 года, заведовал некто Горбаченко, совсем еще молодой человек неопределенной специальности – может быть, просто партийный работник. Это он говорил успевающим студентам, что «нельзя спать на лаврах».

Вскоре он исчез, подобно другим фигурам подобного рода, и первым нашим уже собственно деканом, а не заведующим (поскольку отделение уже превратилось в факультет) стал в 1935 г. маститый, седовласый филолог Владимир Федорович Шишмарев. Впрочем, реально всю факультетскую работу вел некто Шуб, человек очень энергичный и преданный делу, благожелательный к студентам, хотя и не без некоторой склонности к «волевым решениям». Техническая работа по составлению расписаний, переписке и т. п. лежала на Зиночке [54]54
  Деканат сначала состоял из двух лиц – заведующего и секретаря, потом из трех – Декана-профессора, заведующего учебной частью и секретарши (Марии Семеновны Лев на литературном, Лидии Леонидовны Прошлецовой на историческом и Зиночки – у нас). Сейчас состав каждого деканата не менее чем в пять-шесть раз больше. Зачем?


[Закрыть]
, впоследствии жене Шуба. Это и был весь состав деканата [55]55
  Лишь к концу моих студенческих лет исторический факультет ЛИФЛИ был слит с историческим факультетом, воссозданным в Университете (в здании «Старого Гостиного двора»); философский был тоже переведен в университет (туда же), а под конец (с 1937.38 учебного года) и лингвистический с литературным факультетом были переведены в состав Университета, сделавшись единым филологическим факультетом; но они остались в старом здании по Университетской набережной, дом 11; восточный факультет был выделен (тоже в этом же здании) лишь в 1943.44 учебном году


[Закрыть]
.

Студенты годов поступления раньше 1932 г. (как например, из группы Татьяны Григорьевны Гнедич) были сравнительно малочисленны, да и учились они не пять лет, а четыре или даже три года; мы их плохо знали, и вскоре они совсем ушли из нашего поля зрения. Я был хорошо знаком со студентами моего года поступления, 1932-го, а также и года моего «вторичного» поступления, 1933-го. Из последующих приемов знал только некоторых наиболее ярких студентов.

Число специальностей на отделении вес время увеличивалось, и сейчас мне уже трудно вспомнить, какие специальности тогда были лишь на втором, а какие – лишь на первом курсе. На курсе 1933 г. поступления «западных» специалистов как будто вообще не было; были циклы иранской, семитской, японской и классической филологии (во главе с А.А.Фрейманом, А.П.Риф-тиным, А.А.Холодовичем и О.М.Фрейденберг) и, конечно, были русисты (более общая специальность «славяноведение», кажется, появилась позже, так же как индийский, финно-угорский и кавказский «циклы», а на нашей кафедре с 1935 г. появилась специальность африканистики, и сама кафедра получила название «семито-хамитской», так что нас товарищи дразнили «хамитами»).

В течение всего первого моего курса на лингвистическом отделении состав студентов был совершенно неустойчив и неопределенен: царила порядочная неразбериха. Это объяснялось в немалой степени тем, что поступившие не имели, по большей части, никакого представления об иностранных языках (тем более о языкознании), не понимали разницу между той или другой специальностью и не представляли себе, какова будет в будущем их работа. Распределение по циклам и тогда, и позже – даже и в сороковых годах – происходило, главным образом, по воле секретаря деканата, причем она частично исходила из национальности поступавшего, посылая евреев на гебраистику, корейцев на японское отделение, таджиков на иранское и т. д., отчасти же руководствовалась какими-то другими дсканатскими соображениями. Особенно томились на своих циклах, куда они были занесены судьбой, ребята и девушки пролетарского происхождения, из мелких служащих и т. п., – их новые специальности ни с чем для них не ассоциировались.

На каждом «цикле» естественно выделялись, с одной стороны, «лидеры» и с другой – серая масса, которая совершенно не могла одолеть бездну лингвистической премудрости; эти люди, и окончив, никогда не работали потом по специальности. Но «лидеры» выделялись часто не сразу – в семитской группе лишь на втором курсе и отчасти на третьем. На первом же состав студентов был совершенно случайным.

Если не считать одного или двух ребят – совсем уж идиотических личностей, вскоре отпущенных с миром, – ассириологическая группа первоначально включала трех женщин и меня. Из них Э. была интеллигентная, несколько томная дама лет под тридцать, русская" – фамилия была по бывшему мужу. Как она очутилась в нашей группе, было совершенно туманно. У нее был любовник – не нерегистрированный муж, а именно любовник, фигура тогда нечастая, – какой-то деятель горисполкома. [56]56
  Поклонник Э. был, видимо, ответственен за благоустройство города, и Э. раз с гордостью сказала мне, что это по его распоряжению будет выравнена мостовая на всех крутых ленинградских мостиках через каналы, в частности, на Дворцовой набережной (тогда «Набережной 9 января») и на Кутузовской (тогда «Жореса»). Ранее профиль мостовой воспроизводил профиль арки над каналом. На этом мы с Э. поссорились, потому что я находил, что переделывать традиционные черты нашего города нельзя; напрасно она объясняла, что меняется только наклон мостовой, но очертание парапета и арки остаются прежние. – Она была права: для автомобильного транспорта прежние арочные по профилю диабазовые покрытия этих мостиков были несносны; даже после их переделки моя жена Нина, едучи в такси, всегда просила шофера: «тише па мостике».
  По друг Э. сделал непонятным для читателей стих Ахматовой из «Поэмы без героя»:
  …Были святки огнями согреты И валились с мостов кареты…
  Стих этот – скрытая цитата из «Невского Проспекта» Гоголя. Странным образом такой великий знаток, как В.М.Жирмунский, сделал здесь в комментарии к Ахматовой ошибку. Поняв «валились» в смысле «опрокидывались», он, со ссылкой на мнение К.И.Чуковского, написал, что в 1913 г. был сильный гололед. Па самом деле это выражение встречается еще у Гоголя и относится к крутому переходу от арочного моста к плоской мостовой. «Святочные огни» – это костры, разводившиеся па углах улиц в сильные морозы (в частности, и в конце октября 1917 г., по старому стилю; ср. описание встречи с Блоком в поэме Маяковского «Хорошо!»).


[Закрыть]

Начальную клинописную премудрость она осваивала легко, но она была ей совершенно ни к чему, и на второй курс она не пришла – перевелась куда-то, кажется, на курсы иностранных языков. Другая – Дробязко – была лаборанткой с химического завода, что на Петроградской стороне у Биржевого моста, много лет отравлявшего желтым дымом воздух далеко вокруг. По-видимому, она мечтала учиться английскому или немецкому языку, на наш цикл, конечно, попала случайно, и при первой же возможности ушла на другой'факультет.

Лиза Фалеева была необычной фигурой. Курносая, вся в веснушках, круглое личико под прямой темноссрой челкой, редкозубая, всегда улыбающаяся и неунывающая. Лет шести мать отвела ее к одной своей знакомой, попросила присмотреть, пока она сходит по делам, а затем исчезла бесследно. Лиза росла отчасти у чужих людей, отчасти в детском доме; лет в пятнадцать случайно узнала адрес матери, жившей с новым мужем, – где-то под Москвой, и поехала туда. Но мать и отчим приняли ее без восторга; она вскоре разругалась с ними и на свои последние гроши уехала обратно в Ленинград. Приехала, не имея в кармане ничего даже на трамвай, но, выйдя на площадь, встретила сверстницу (очень красивую девушку по имени Наташа Полевая) и разговорилась с ней. Узнав о положении Лизы, Наташа пригласила ее к себе ночевать и позже посоветовала ей поступить в двухгодичный библиотечный техникум, где давали место в общежитии.

Проучившись в техникуме год ни шатко ни валко и перейдя на второй курс, Лиза пошла раз встречать Новый год у каких-то знакомых – и проспала занятия 1 января. А Новый год тогда по неизвестным причинам приравнивался к религиозным праздникам, и справлять его не рекомендовалось, а тем более прогул после Нового года был большим криминалом. Лизу вызвал директор и стал ей выговаривать. Лиза, не теряя времени на споры, обозвала его дураком. Это был не первый её выбрык, и директор, потеряв терпение, тут же отдал приказ о ее отчислении из техникума; но понимая, что ей останется только идти на панель, предложил сохранить за ней место в общежитии, при условии, что Лиза поступит к нему же на работу уборщицей. Так Лиза стала мыть полы в комнатах своих товарок. Но когда её товарки, окончив техникум по весне, дружно подали заявление в ЛИФЛИ, с ними подала заявление и Лиза Фалеева. Хотя она не имела даже законченного среднего образования и, как уже упоминалось, провалила 11 экзаменов из 12, она была принята ввиду ее прекрасного социального положения уборщицы и, по ее собственному желанию, зачислена на ассириологию. В первые же дни она лихо зазубрила первые сто клинописных знаков, так что А.П.Рифтин ставил ее перед всеми нами в пример. Однако дальше дело пошло хуже: Лиза ровно ничего не учила, вызванная читать или к доске, упорно молчала, зато среди занятий подавала довольно необычные реплики. Так, например, А.П. читал нам коротенький курс введения в ассириологию и, по тогдашним правилам, на каждом занятии спрашивал по предыдущей своей лекции и ставил отметки [57]57
  Вообще, кроме Веры Глотовой, которая стала японисткой, кажется, псе поступавшие в ЛИФЛИ из библиотечного техникума оказались студентами семитского отделения: оба Старковых, Валя Подтягина, Дуся Ткачева, Зина Тарасова и, кажется. Соня Безносая. Видно, учились стайкой и поступали стайкой – и может быть, поступили на эту специальность именно вслед за Фалеевой, которая единственная из них сделала выбор сама.


[Закрыть]
. Речь шла о «Хождении Иштар в преисподнюю»; Э., отвечая, забыла имя богини и назвала ее «эта девица». А.П. заметил, что богиня Иштар славилась своим легкомыслием и что поэтому эпитет «девица» к ней не идет. На это Лиза с места заметила: «Подумаешь! Я, например, легкомысленная, но девица». В общем, Лиза непрерывно превращала уроки в эстрадные номера с разными афоризмами в этом роде.

После каждого занятия, кроме общих лекций, выставлялись баллы, а успевающим студентам полагалось в порядке общественной нагрузки заниматься с отстающими – «подтягивать» их. Я, естественно, занимался с Фалеевой, и тут было еще больше цирка, чем на занятиях с Рифтиным. Лиза не хотела понимать ни слова из моих объяснений, но на каждую мою фразу у нее имелась какая-нибудь оригинальная реплика.

Как-то нам выдали для заполнения очередную анкету, и в ней была графа «семейное положение». Я был старостой и отвечал за заполнение анкет. Но Лиза категорически отказалась заполнять эту графу. Я говорил ей: – Какая тебе разница? Это ж для статистики, напиши, что хочешь; нравится «замужем» – пиши «замужем», нравится «не замужем» – пиши «не замужем». – Бился я с ней верных полтора часа (как человек законопослушный, не хотел допускать и в этой мелочи недоделок), но ничего не добился. Так и подал анкету с пустой графой.

Известны были различные внеинститутские эскапады Лизы. Например, как-то под ночь она влезла на «Медного всадника», другой раз вместе с Наташей Полевой – на какую-то будку (билетерскую, что ли?), стоявшую под колоннадой Казанского собора.

К концу года Лизу все-таки, несмотря на отличную анкету, исключили из ЛИФЛИ. Когда я сообщил об этом намучившемуся с ней Рифтину по телефону, он невольно сказал: «мазл тов!» («слава Богу!»). Это единственное еврейское выражение, слышанное мною от него: Рифтин был в высшей степени русской культуры человек.

На другой год, однако, Лиза вновь появилась в числе студентов ЛИФЛИ – теперь она захотела учиться на китайском отделении, но и его не кончила – вышла замуж [58]58
  Весьма своеобычно шла жизнь Лизы в военные годы (она служила в армии) и в послевоенные – но это заслуживает отдельной повести. Она, как и я, всех сверстников пережила


[Закрыть]
.

Где-то в конце первого или в начале второго полугодия к нам в группу был принят Ника Ерехович. Ника был сын царского генерала. Поэтому было чрезвычайно удивительно, каким образом ему, да еще уже в середине года, удалось быть зачисленным в студенты ЛИФЛИ. Желание его попасть туда было неслучайным. Ника с малолетства был увлечен египтологией, умел читать египетские иероглифы и, насколько я понимаю, на его зачислении настояла такая в то время persona gratissima как В.В.Струве, с которым – как и с некоторыми другими учеными-специалистами по древности (например, с А.И.Доватуром) Ника давно познакомился именно из-за египтологических и классических интересов. Вероятно, В.В. посочувствовал мальчику, бедствовавшему из-за своего социального происхождения. А его Ника отнюдь не скрывал; постепенно мы узнали, что отец Ники, Петр Николаевич.

Ерехович, был «из простых» – не помню уж точно, но кажется, из солдатских детей – и начинал военную службу чуть ли не писарем; однако, продвигаясь по военно-канцелярской службе, дослужился до коменданта Аничкова дворца и в этой должности получил чин генерал-майора (точно как повар у Сталина). Подобно тому, как служащим дворца после года использования передавались царские сервизы с двуглавым орлом, так же точно было принято, чтобы царствующие особы крестили детей дворцовых служащих, и Ника был крестником Николая II.

Семья Ники осталась в живых при советской власти, но родители его были высланы на Кольский полуостров; в Ленинграде жила и училась в каком-то техникуме его младшая сестра Рона (Вриенна Петровна Ерехович), впоследствии близкая подруга Таты Старковой, о которой еще много будет рассказано ниже. Сам Ника снимал где-то угол, прирабатывая то ли уроками, то ли переводами (он хорошо владел иностранными языками – между прочим, учился английскому на курсах иностранных языков вместе с моей будущей женой Ниной Магазинер, а учили там чрезвычайно хорошо).

Хотя Ника с детства увлекался древним Египтом, однако египтологию нигде не преподавали. Многие древневосточники начинают с увлечения египтологией, но путь туда еще сложнее, чем в ассириологию. Попав к нам, учился Ника прекрасно, и если бы не постоянные бытовые трудности и не то, что его время от времени исключали из института, он, вероятно, нисколько не отставал бы от меня.

Ника Ерехович был небольшого роста, тоненький, с волнистым темно-русым чубом, с необыкновенно приветливым лицом, казавшимся чуть-чуть лукавым из-за чуть-чуть курносого носа и чуть-чуть странным из-заразных глаз – один был светло-карий, а радужка другого была разделена наискосок на зеленую и светло-карюю половины. Одет он был в очень поношенный серый пиджачок и в застиранную клетчатую рубашку, из которой как будто вырос, всегда чистую (может быть, у него их было две, но скорее, он стирал и высушивал все одну и ту же). Беднее некуда. Был он человек дружелюбный и общительный и имел много знакомых старше себя в самых разных кругах. С профессорами был особо почтителен.

Ерехович был старше меня года на два, не меньше, так как долго не мог поступить в высшее учебное заведение.

Первоначальный состав второй группы семитологического цикла – арабской – был чрезвычайно серым: он состоял из четырех провинциальных девочек – Вали, Сони, Дуси и Зины, [59]59
  Судьба одной из них, Вали, была печальна: она вышла замуж за Володю Старкова, ставшего к тому времени моряком. В войну он пропал со своим кораблем без вести, а Валя была сослана в лагерь как «жена врага народа». Соня была исключена из ЛИФЛИ и. может быть, арестована; Дуся и Зина впоследствии преподавали русский у себя на родине.


[Закрыть]
а возглавлял всю компанию коренастый армянин Мусесов, низколобый, тяжелого сложения, гориллоподобный. К нам его загнала секретарша деканата, – вероятно, по тому признаку, что он был «восточный человек». Мусесов был единственный партийный в нашей группе (да и на всей кафедре, включая преподавателей!), и за глаза мы называли его «наш кворум» или «наш расширенный пленум». Действительно, когда по партийной линии исходило указание что-либо предпринять по партгруппам, Мусесов делал это единолично.

Несколько лучше был первоначальный состав третьей группы, гебраистичсской. Секретарша Зиночка [60]60
  Сейчас бы (1983 г.) она на восточный факультет не попала. Как ни ограничивали прием в высшие учебные заведения и 30-е гг., по он был много демократичнее, чем сейчас. Нынче восточный факультет закрыт для всех «очкариков», для всех беспартийных, для всех евреев, для комсомольцев, если они не имеют рекомендации горкома комсомола, почти полностью закрыт для женщин, – и для всех нсблатных вообще (кроме иногородних «целевиков» – но те, конечно, имеют местный иногородний блат, и не малый). Это в ФРГ есть запрет на профессии. У нас – нет


[Закрыть]
сначала подряд зачисляла туда всех тех евреев, которые не выразили определенного желания учиться на какой-либо другой специальности, но потом ей, видимо, сказали, что надо зачислять и русских, и поэтому в гебраистическую группу попали брат и сестра – Володя и Тата (Клавдия) Старковы.

Володя Старков был юноша с приятным мужественным лицом, сероглазый, весьма неглупый. Но ничто не могло его интересовать меньше, чем древнееврейский язык, и он выдержал его только в течение одного года.

Тату поначалу гебраистика тоже нисколько не занимала, но она осталась, и занималась хорошо. Она, как и большинство других её товарок, была из библиотечного техникума. Тата была румяная, здоровая девушка с нежной кожей, но ее портили тяжелые очки (-23 диоптрии!), носимые с самого раннего детства и продавливавшие ей нос, уж и так немного курносый. Невзрачные волосы, закрученные на затылке в маленький виток, тоже не красили се. Замечательные человеческие ее качества узнались далеко не сразу. Характер она имела прямолинейный до неразумия.

Остальные студенты-гебраисты были два Левина, Стрсшинская и Свидер. Одного из Левиных я по имени не помню – он назывался у нас просто «Старик Левин»: ему было значительно за тридцать, он был лыс и неинтересен. Имел он традиционное еврейское образование – хедер и иешиву и знал древнееврейский хорошо, но в диком, с точки зрения научной семитологии, восточноевропейском (ашкеназском) произношении, и не имел представления ни об истории народа, ни о грамматике языка. Мирон Левин был красивый чернявый мальчик, моложе меня на три года; о его происхождении я ничего не знаю. О семье он никогда не говорил, – видимо, она не вызывала у него положительных эмоций. Попал он на отделение гебраистики по воле Зиночки, – о древнееврейском языке he could not care less [61]61
  Ничто не могло интересовать его меньше (англ.).


[Закрыть]
и не делал ни малейших усилий, чтобы освоить его. Он был русский поэт, и если ему где надо было учиться, так это на литературном отделении, куда он вскоре и перешел. Поведение его было эксцентричным – он как бы подчеркивал свое полное безразличие к тому, что о нем кто бы то ни было думал. Ему, например, ничего не стоило в ответ на удивившие его слова, сказанные мной, вдруг с размаху сесть прямо на тротуар на людной улице. Поэзия его шла от обэриутов (Олейникова, Заболоцкого, Введенского, Хармса, Шварца), из других поэтов он чтил, пожалуй, более всего – или даже только – Пастернака. И еще Алика Ривина. [62]62
  Алик Ривин, примерно моего возраста или немного старше, был странным, вероятно душевнобольным человеком и замечательным поэтом, по характеру своего стихотворчеова стоявшим где-то между Мандельштамом и обэриутами. Насколько мне известно, его поэзия никогда не печаталась; может быть, что-то сохранилось в чьей-либо памяти.
  Меня познакомил с Аликом Ривиным на улице Мирон Левин; они оба проводили меня домой до Скороходовой, и по дороге Ривин перечислил мне множество моих родных и указал, чем они занимаются, – это было как чудо. Чем он жил – совершенно неясно. Последний раз я встретил его в начале 1941 г. около здания Библиотеки Академии наук; он вылетел со страшным матом из соседнего Института галургии, куда он пытался продать для экспериментов мешок кошек. После этого он зашел в библиотеку, повесил мешок с кошками на крюк в гардеробе и поднялся в читальный зал. В начале войны он явился в ленинградский военкомат, чтобы вступить добровольцем в армию па должность переводчика с румынского, по ему, естественно, было отказано. Умер в блокаду.
  К сожалению, в моей памяти из его произведений сохранилось только стихотворение-двустишие:
  «Вниз головой, вниз головой,
  Грызть кукурузу мостовой» – булыжной, конечно.
  И еще начало стихотворения: «Вот лежу я в могиле, Засохлый еврей…» Это. конечно, не дает представления о его оригинальном и замечательном поэтическом творчестве


[Закрыть]
Мирон был очень низкого мнения о людях, окружавших его; когда я упрекнул его в том, что он никого не уважает, он ответил, что это не так, и что он уважает трех профессоров и трех студентов – из профессоров Франк-Каменецкого, Эйхенбаума и еще не помню кого третьего (Тарле?), а из студентов Выгодского, кажется, Всрховского с литературного отделения и Соню Полякову – с нашего. [63]63
  Ко мне, впрочем. Мирон тоже относился хорошо. Однако суровость его оценок меня несколько шокировала. Мы с Мишей Гринбергом были более снисходительны к нашим профессорам. Мы были согласны, что они делятся на три группы: те, которые интересуются только наукой и ничем больше, – к ним мы относили Юшмапова, Крачковского, Франк-Каменецкого и Борисова; те, которые интересуются наукой по-настоящему, но не упускают из виду и жизненных интересов, – сюда мы (не совсем справедливо) относили Рифтина и, с некоторыми колебаниями, Винникова, Мавродина, и те, которые пользуются наукой как булкой с маслом, – сюда мы относили Башинджагяна и все марровское окружение, а также большинство преподавателей по общественным наукам и истории.
  Оставьте! Не трогайте! Бросьте
  С утра поднялся тарарам,
  С утра телефонные гости
  Звонили по всем номерам.
  Голубчики! Вы им не верьте!
  Они ни с того, ни с сего.
  Он умер совсем не для смерти
  И тлен не коснется его.
  (14 апреля 1930 г.: смерть Маяковского).
  Стихи Мирона были впервые напечатаны в 1981 г. в Австрии.


[Закрыть]
Других он позволял себе разыгрывать, дразнить, нахально обрывать.

Но поэт-то он был настоящий. Это ощущалось даже по его комически-сатирическим произведениям из серии, которая называлась как-то вроде «Поэма быта»:

 
Квартира, квартира, квартира, квартира,
Блаженный уют небольшого сортира
И кухня, подобная кухням царей,
И дети соседей у наших дверей.
О дети соседей! О сами соседи!
О страстная мысль о вкусном обеде!
Кастрюли, дуршлаги, макотры, плита –
Прославься, властитель желудков – еда!
Дубовый комод, лихорадочный сон
И поиски блох в лабиринтах кальсон.
Соседи лопали, а поэт, видимо, как водится, голодал.
Серьезные его стихи я прочел впервые много после его смерти.
А вот это стихотворение было им написано и вовсе в четырнадцать лет:
Смотрите: в дерзостном решенье
Нам здесь художник, не дыша,
Представил женщину в движенье
Как нежный жест карандаша.
 

Вот что писал в том же возрасте этот насмешливый ниспровергатель всех официальных авторитетов: Келя Стрсшинская была высокая, живая, стройная еврейская красавица с лицом египетской царицы, активная комсомолка («Саша Косарев сказал…»), но небольшого ума и скромных способностей. У нее вскоре появился постоянный друг [64]64
  Теперь это называется boy friend.


[Закрыть]
не с нашего факультета – некий Леша Лебедев, блондин и пролетарий; лишь много лет спустя он с ней расстался. Маленькая Мария Свидер тоже, если присмотреться, была хороша собой – бледная, сероглазая; но очень уж безмолвная и незаметная. Мы редко слышали, чтобы она вообще произносила что бы то ни было, но относились к ней хорошо, потому что и она была нетребовательна и тоже ко всем доброжелательна. Из какой она была среды и семьи – понятия не имею; знаю лишь, что она жила на свою скудную стипендию. Училась весьма слабо, хуже даже Кели. Умерла после войны – говорили, что с голоду.

Были ли на «семитском цикле» ребята рабочего происхождения? Был Мусесов, Соня Безносая была, кажется, из рабочих, а «Старик Левин» «переварился в рабочем котле». Свидер была из очень бедной, но не рабочей семьи, Келя Стрешинская была дочь кустаря-фотографа («без мотора»), а остальные были дети служащих, хотя, конечно, была большая разница между Старковыми – детьми потомственных интеллигентов, и Зиной или Дусей, у которых если не отцы, то уж во всяком случае деды пахали землю, а отцы вышли в советские служащие сельского или районного масштаба лишь с приходом Советской власти. Комсомольцев на «цикле» тоже было мало, особенно поначалу: Стрешинская – наверное, Свидер и Безносая – вероятно; потом (когда они перевелись к нам) еще Миша Гринберг и Тадик Шумовский. Но принадлежность к комсомолу на лингвистическом отделении, в отличие от 176-й школы и исторического отделения ЛИЛИ, практически никакой роли не играла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю