355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Дневник » Текст книги (страница 58)
Дневник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:33

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 58 (всего у книги 66 страниц)

[60]

16. X.1966

 
Через меня путь в край печальный [295]295
  Здесь приведен наверняка не самый изящный, но дословный перевод с польского, дабы читатель мог понять, против чего сражается Гомбрович. Точно так же, дословно, дан предложенный Гомбровичем вариант «перевода».
  В оригинале эти строки звучат так:
Per me si va ne la città dolentePer me si va nel’eterno dolorePer me si va tra la perduta gente  В переводе Д. Мина (1855) так:
Здесь мною входят в скорбный град к мученьямЗдесь мною входят к муке вековойЗдесь мною входят к падшим поколеньям  А в переводе М. Лозинского так:
Я увожу к отверженным селеньямЯ увожу сквозь вековечный стонЯ увожу к погибшим поколеньям

[Закрыть]

Через меня путь к вечной скорби
Через меня путь к племени погибших
 

«Край печальный» он пишет… об аде? А ничего получше придумать не мог?

Вяло и заурядно… слишком «жизненно»… Сегодня я лучше бы это выразил! «Предел»! Ад прежде всего запределен, метафизичен!

Говоря об аде, надо подбирать слова внутренне противоречивые, чтобы в них содержался элемент Невыразимого.

Так что вместо «через меня путь в край печальный» напишем нечто вроде этого:

 
Через меня путь в край бездонный,
Извечно устремленный в свою бездну
 

Лучше! Ведь насколько глубже ад, падающий в собственную прорву…

А вторая строка этой дантовской надписи на вратах ада (песнь третья «Божественной комедии», Данте и Вергилий подходят к вратам, на которых эта надпись):

 
Через меня путь к вечной скорби
 

Единственное, что могло бы обеспокоить, так это слово «вечная». Ничего лучше не мог придумать? Беру перо. Сейчас придумаем… А чего тут долго думать, когда под рукой больше десятка более удачных идей, готовых, давно сидящих в голове… Например:

 
Через меня идут туда, где Зло извечно
Само себя крушит и пожирает
 

Толкование моей строчки таково: когда в предыдущем (метафизическом) определении ада я подчеркнул его абсолютную не-человечность, то в этой я выражаю лишь то, что могло бы его хоть как-то очеловечить, сделать доступным человеку. Речь здесь, проще говоря, о небрежной работе, халтуре. Ад – халтурное предприятие.

Мысль вполне современная (и лично для меня привлекательная).

Ибо Абсолютное Зло должно быть «злым/плохим» также и в своем бытии. Зло, жаждущее зла и только зла, не может реализоваться «хорошо», то есть полностью. «Злой/плохой» человек совершает нечто плохое (убивает соседа), но это зло для него является добром, он совершает его не потому, что это зло, а потому, что это отвечает его интересам… и он хочет сделать не «плохо», а «хорошо». Этот человек такой же, как и другие, он ищет добра, вот разве что добро он видит в убийстве… А Сатана? Сатана хочет зла и только зла, он не может хотеть добра, он даже Сатаной хочет быть «плохо». Ад – нечто плохо осуществленное. Он, ад – испорченный по самой своей сути, он – пошлость.

Интересная мысль. Современная. Может, немного слишком диалектическая, но расширяющая горизонты воображения…

Ничто иное, лишь эта идея халтуры может раскрыть перед Человечеством адскую бездну. Образ Зла, вгрызающегося в себя, самого себя терзающего… вкусно, конечно…

Не знал об этом флорентийский пилигрим, не хватило его на такую мысль… если бы он мог ее узреть, то приветствовал бы ее, преклонив колени, вместе с Вергилием! Какой бы скачок сделал его ад, пришпоренный такой шпорой!

Что же касается третьей строки:

 
Через меня путь к племени погибших —
 

хорошо, я согласен, замечаний нет, «погибшие», да, сегодня нам знаком этот вкус… Но я добавил бы к нему одно прилагательное, может быть, несколько неожиданное:

 
Через меня путь к племени вечно живых погибших
 

Да, конечно, «живых», причем «вечно»… потому что осужденные на вечные муки нескончаемы, вечны; дьявол и человек – вот две нерушимые колонны ада.

Прочтем теперь всё с самого начала:

 
Через меня путь в край бездонный
Извечно устремленный в свою бездну.
Через меня идут туда, где Зло извечно
Само себя крушит и пожирает.
Через меня путь к племени вечно живых погибших…
 

А теперь сравните это с его терциной, поверхностной, бездарной! Вот был бы настоящий Дантов ад, если его тремя моими идеями наметить! Но, повторяю, я мог бы с десяток других добавить, не менее ошеломляющих, ему неизвестных (я мог бы, например, представить ад как «непрерывность» или сделать из него нечто «зернистое», рассмотреть в категориях «переноса», «фона», «трансценденции», «отчуждения», «функции», «психологизма», «бытия-в-себе-для-себя» и т. д, и т. д. и т. д., ох, ох, ох!)

Я, общающийся с каким-то там Данте через этот рой, круговорот этих шестисот лет, заполненных существованием, я, погружающийся в минувшее время ради того, чтобы добраться до него, умершего, до какого-то там «бывшего» Алигьери… В нашем общении с умершими лишь то ненормально, что оно для нас норма. Мы говорим: жил, умер, написал «Божественную комедию», я ее сейчас читаю…

Но ведь прошлое – это то, чего нет. А прошлое, насчитывающее шесть веков, такое далекое, что я даже в собственном моем прошлом никогда с ним не сталкивался: все время, сколько живу, оно всегда было чем-то «бывшим». Что же тогда значит «он жил в прошлом»? В моем настоящем я нахожу какие-то следы – поэму – и по ним восстанавливаю тогдашнее существование. Однако для того, чтобы я мог о ком-то сказать, что он «был» (удивительное слово, нечто вроде «есть», но какое-то ослабленное), передо мною этот самый «был» должен показаться на современном горизонте в качестве странной точки пересечения двух лучей: одного, который исходит из меня, из моего реконструирующего усилия, и второго, который родится вне меня, на самом пересечении прошлого с будущим, в самой точке перехода, и позволяет почувствовать что-то, что было, все еще «есть», и есть в качестве того, что «было».

Поэтому общение с прошлым – это постоянное вызывание его к жизни… но поскольку мы читаем его по оставленным им следам, а следы эти зависят от случая, от материала, в каком они были зафиксированы, материала более стойкого или менее стойкого, от разных случайностей во времени, то прошлое предстает перед нами хаотичным, случайным, фрагментарным… Об одной из моих прабабушек я ничего не знаю, как выглядела, какой у нее был характер, какой была ее жизнь, ничего не знаю, ничего, кроме того, что шестнадцатого июня 1669 года, в день избрания короля Михаила, она купила два локтя бумазеи и имбирь. Остался пожелтевший листок, покрытый подсчетами, а сбоку было написано – сейчас я в точности не помню, но что-то вроде «прошу пана Шолта два локтя бумазеи и имбирь купить, как будете возвращаться с Ремиголы». Имбирь и бумазея, только это, ничего больше.

Прошлое – это паноптикум, составленный из обрывков… вот что такое прошлое… Но оно дает понять, что мы жаждем, несмотря ни на что, иметь его во всей полноте, живое, наполненное личностями, конкретное… и что эта потребность в нас сильна…

* * *

Десять утра, и по горам взбирается туман, разрываемый светом.

Я уже давно заметил, что читаемые мною книги как-то сочетаются. Например:

Данте. «Божественная комедия».

Мишель Фуко. «Les mots et les choses» («Слова и вещи»).

Ролан Барт. «Essais critiques».

А перед этим я немного почитал из Борхеса.

Дружественны ко мне эти книги или враждебны? Однажды я плыл по верхней Паране, по ее извилистым поймам, с жутким напряжением впитывая в себя пейзажи, каждый раз за каждым поворотом реки новые – как будто они могли меня ослабить или усилить, – и точно так же в течение многолетнего моего литературного труда я концентрировал взгляд на мир, исследуя, укрепляет меня мое Время или низвергает. В течение многих лет эти изыскания давали положительный результат; и ничто так не радует, как то, что всё, эволюция вкусов, понятий, обычаев, техники, находится с тобой в согласии, открывает перед тобой пути. Но сейчас ситуация осложнилась. Вокруг меня множатся феномены, наверняка родственные мне, но они в то же время как будто отравлены какой-то невыносимой для меня интенцией.

Проблема Формы, человек как производитель формы, человек как раб форм, понятие Межчеловеческой Формы как высшей созидательной силы, человек неаутентичный – об этом я всегда писал, этим занимал свой ум, это вытаскивал на свет – и пожалуйста, замените «форму» на «структурализм», и вы увидите меня в центре современной французской интеллектуальной проблематики. Ибо в «Фердыдурке», в «Космосе» ни о чем другом не говорится, кроме как о тирании форм, о балете структур. А в «Венчании» черным по белому написано: «Не мы произносим слова, слова произносят нас».

Так почему же между мною и ними существует антипатия… и, как бы отворачиваясь от меня, они идут в другом направлении… Их произведения – и nouveau roman français,и их социология, лингвистика, или литературная критика – отмечены тем духовным стремлением, которое мне представляется неприятным, неправильным, непрактичным, непродуктивным… Наверняка самое главное, что нас разделяет, – это то, что они из науки, а я – из искусства. От них попахивает университетом. Им свойственны сознательная и ожесточенная педантичность, профессорскость, брюзжание, упорство в занудстве, некомпанейскость, интеллектуальная гордыня, суровость… меня коробят их манеры, их высокопарный язык… Но это еще не всё. Существует более глубокое основание нелюбви между нами. В то время, как я хочу быть расслабленностью, они напрягаются, застывают и ожесточаются… и в то время как я стремлюсь «к себе», они постоянно – и уже давно – дышат жаждой самоуничтожения, хотят выйти из себя, покинуть себя. Объект. Объективизм. Какая-то чуть ли не средневековая аскеза. Какая-то «чистота», которая манит их в дегуманизацию. Но этот их объективизм совсем не холоден (хотя хотел бы быть ледяным), в нем спрятано жало агрессивного замысла, нечто провоцирующее, да, да – это провокация. И с некоторым удивлением я приветствую терминологию (которая, казалось, давно уже похоронена), порой близкую к астрологии, каббале, магии, но воинственную, полную духа противоречия, что очень похоже на воскресающую смерть…

Для меня всякое стремление человека выйти из себя – будь то чистая эстетика, чистый структурализм, религия или марксизм – наивность, обреченная на провал. Это своего рода мученический мистицизм. И это стремление к дегуманизации (которым, впрочем, я сам грешу) обязательно должно сопровождаться стремлением к очеловечиванию, в противном случае реальность распадается как карточный домик и велика угроза утонуть в пустословии нереальности. Нет, формулами сыт не будешь! Ваши конструкции, эти ваши здания останутся пустыми до тех пор, пока хоть кто-нибудьне поселится в них. И чем больше человек становится для вас недоступным, недостижимым, бездонным, погруженным в другие стихии, заключенным в формы, говорящим не собственными устами, тем более настоятельным, неотложным становится присутствие обычного человека, такого, каким он предстает перед нами в нашем повседневном восприятии и повседневном нашем опыте: человек из кафе, с улицы, конкретно нам данный. Продвижение до пределов человека немедленно должно быть уравновешено резким уходом в обычный народ и в человеческую посредственность. Можно погружаться в человеческую пучину, но при условии, что ты снова всплывешь на поверхность.

Но если бы от меня захотели самой глубокой и самой трудной дефиниции того самого кого-то, о ком я говорю, который должен поселиться в тех структурах и конструкциях, я просто сказал бы, что этот кто-то – Боль. Ибо реальность – это то, что сопротивляется, то есть то, что болит. А реальный человек – это такой человек, у которого болит.

Что бы нам ни говорили, во всей Вселенной, во всем пространстве Бытия существует один-единственный ужасный элемент, невозможный, неприемлемый, одна-единственная вещь по-настоящему и абсолютно противоположная нам и уничтожающая нас – боль. На ней и ни на чем другом базируется вся динамика существования. Уберите боль – и мир станет равнодушным, безразличным…

Может, оно слишком серьезно, чтобы философствовать на эту тему… Действительно страшно. Но мне хотелось бы отметить, что для этих мыслителей (как и для других) мир продолжает оставаться, несмотря ни на что, площадкой для скорее спокойных, чтобы не сказать олимпийски спокойных, головных спекуляций. Все эти анализы здравы, поскольку, как мы видим, их производят профессора, неплохо и удобно устроившиеся в жизни. Совершенно детское пренебрежение болью в основе этой неутомимой игры в интеллектуальные кубики. Если уж сартровская свобода не чувствует боли, недостаточно ее боится, то эти сегодняшние объективизмы производят впечатление чего-то рожденного в бесчувственном состоянии, как под наркозом.

Подчеркнем противоречия вышеприведенного вывода. Мне хотелось бы иметь одновременно человека «нескованного» и человека «обыкновенного», и в то же время – человека, пронизанного болью. Противоречие мнимое.

* * *

Бороться против этого воинственного аскетизма? Или, скорее, погрузиться в себя, отдаться себе, поселиться в себе, как в крепости?

Желаю им зубной боли.

* * *

Моя электробритва, американская, на семьдесять франков дороже электробритвы Коско, обычной «Фили-шэйв». В ее элегантном кожаном футляре была бумажка с поздравлением: «Поздравляем! Вы – исключительно умный человек, и благодаря этому стали обладателем лучшей в мире электробритвы! Это улучшит ваше самочувствие!»

И действительно, почувствовал я себя лучше, но, к сожалению, в последнее время с бритьем как-то не особо, а вот электробритва Коско бреет чище и… а моя как-то так не совсем чтобы так как надо… а всегда как-то иначе… и как знать, может, оно и не так, чтобы вполне так, а все-таки…

* * *

Лежащая передо мною на столе книга – «Божественая комедия» – находится от меня на расстоянии шестисот лет.

Чем должно быть для меня прошлое рода человеческого? Я покоюсь на громадной горе трупов – это те, кого больше нет. Значит, на чем я покоюсь? Что из себя представляет эта масса подо мною, этот муравейник существ, окончивших свой век до меня?

Что я должен искать в прошлом – людей или некую отвлеченную диалектику развития?

Что сразу бросается в глаза: из прошлого до меня доходят только самые важные люди. Надо состояться в Истории, чтобы остаться… Все кладбища Древней Греции сводятся к нескольким сотням лиц, как Александр, Солон, Перикл… А сколько осталось от средневековой Флоренции, кроме Данте?

В большом шествии умерших я не узнал бы никого, кроме Великих. Люблю арифметику, она в общих чертах ориентирует меня в отношении проблемы. Сколько человек умирает ежедневно? Двести, триста тысяч? Ежедневно целая армия из двадцати дивизий идет в могилу. Не знаю, не в курсе… ничего… ничего… со всем этим не ко мне. Незаметность смерти (как и незаметность болезни)! Если бы нашелся некто, не знающий, что на этом свете умирают, то он мог бы годами ходить по нашим улицам, дорогам, паркам, полям, площадям, прежде, чем открыл бы для себя, что нечто подобное имеет место. Вот и в мире животных незаметность смерти поразительная. Как так устраиваются, например, птицы, чтобы никто не знал, что они сдохли? Леса, рощи должны по идее быть завалены птичьими трупиками, а тем не менее можно ходить и ходить, и никогда не наткнуться на скелетик. Во что они впитываются? Куда исчезают? Ведь нет же в этих лесах ни достаточного количества муравьев, ни еще каких пожирателей падали, чтобы всех так убрать.

Смерть повсеместна, но она не бросается в глаза, ее очертания размыты.

А я? Я в этих условиях? Я с моими необходимостями, с необходимостями моего «я»? Чем меньше я могу разглядеть кого-то в этих кладбищенских толпах, тем более хватаюсь за Великих. Этих я знаю лично. История – это они. Никакой паноптикум из мелкой сечки мне этого не заменит.

Но достаточно ли личностно мое отношение к ним?

Для меня этот вопрос имеет огромную значимость.

«Божественной комедии» мне недостаточно. Я ищу в ней Данте. Но не найду его, потому что Данте передан мне как исторический миф, это как раз и есть автор «Божественной комедии». Великие люди – это больше не люди, это лишь достижения.

Но еще больше раздражает то, что наше отношение к этим достижениям всегда было крайне извращенным. В школе и дома нас учили только почитать их и любить, а тем временем наше отношение к Великим людям на самом деле двойственное: я действительно преклоняюсь и восхищаюсь, но при этом отношусь с сожалением, жалостью и с пренебрежением. Я ниже их, потому что они Великие. Но в то же время я выше их, потому что я пришел в мир позже них, на более высоком уровне развития.

Этот второй подход, который я назвал бы «грубым», или «непосредственным», не получил широкого распространения. Нас хватает только на то, чтобы взглянуть на автора и его произведения в исторической перспективе, с точки зрения их исторического значения. Применим же теперь к рассмотрению непосредственный подход. Могу ли я, с моей сегодняшней фантазией, восхищаться произведениями чуть ли не мужицкой, только что проснувшейся фантазии Данте? Муки его обреченных такие безыскусные. Такие тощие! Такие многословные! И эти дискуссии, которые ведутся в перерывах между одной и другой мукой… Одни и те же ситуации, повторяющиеся с занудной монотонностью (но если бы я захотел взглянуть на произведение в исторической перспективе, я был бы вынужден сказать, что для произведения XIV века эти ситуации богаты и оригинальны), а Сиюминутность то и дело грубо влезает у него в Вечность со своими политическими и прочими проблемами. Он не чувствует греха, грехи у него бессильные, да и не грехи это никакие, а всего лишь нарушение предписания; они ни манят, ни отталкивают.

Сколько еще можно говорить в том же духе, отмечая, что данное произведение – вульгарное, слабое, скучное, жалкое! И из этого печальный вывод: что я никакими силами не могу пробиться к этому человеку через его произведение. Отраженный в Истории, он становится для меня всего лишь большим историческим достижением. А когда я пытаюсь постичь его грубо, непосредственно, без оглядки на время, выясняется, что эта его «Божественная комедия» гроша ломаного не стоит!

Так должно ли для меня Прошлое оставаться только дырой? Без настоящих людей?

* * *

Возвращаюсь к терцине, которую я переделал:

 
Через меня путь в край печальный
Через меня путь к вечной скорби
Через меня путь к племени погибших
 

А вот продолжение надписи на вратах ада:

 
Справедливостью вдохновленный наш создатель,
Мы созданы Всевышней Силой,
Всевышней Мудростью, Всевышнею Любовью.
 

И вдруг… потрясение!

Как это?

Как он мог?!

Ужас!

Бездарность!

Только теперь я вижу: это худшая из поэм мировой литературы; страница за страницей – сплошная литания мук, список пыток. «Всевышняя Любовь…» И эта его «Всевышняя Любовь» вдруг вытаскивает на свет всю монструозность этого представления. И его подлость. Ладно, если речь о Чистилище, согласен… если эти грехи такого уж сатанинского требовали наказания, то все-таки где-то вдалеке маячит огонек Спасения. Но Ад?

Ад – это не наказание. Наказание ведет к очищению, у него есть свой конец. Ад – это вечная пытка, и обреченный должен выть десять миллионов лет, и ничего никогда не изменится. Наше чувство справедливости не вынесет такого.

А он, видите ли, чертит на адских вратах: «Мы созданы Всевышнею Любовью».

Чем же это объяснить, если не его страхом и подлостью – чтобы подлизаться!.. В испуге, дрожа от ужаса, он решается оказать высшие почести высшему террору и всевышнюю жестокость называет всевышнею любовью. Никогда еще слово «любовь» не использовалось так бессовестно парадоксально. Ни одно слово человеческого языка не было употреблено таким бесстыдно извращенным способом. А ведь это слово – самое дорогое и самое святое. Падает из наших рук подлая книга, и наши потрескавшиеся уста шепчут: он не имел права…

Поднимаю бесчестную книгу, пробегаю глазами всю поэму, действительно, все эти адские застенки дымят у него фимиамом Всевышней Любви, он принимает ад, он ему потворствует, более того – он его обожает! Но как получилось… что произведение, напичканное до такой степени самым диким страхом, такое сервильное, настолько противоречащее извечному человеческому чувству справедливости, смогло превратиться в течение веков в Назидательную Книгу, в достойнейшую поэму?

Католики… ведь это ваше, «Божественная комедия»… как вы справились с этим в себе?

Человек, согласно доктрине Церкви, был создан по образу и подобию Божию.

Что противоречит нашему самому глубокому чувству справедливости, не может быть справедливым ни на этом, ни на том свете.

Нельзя католическому художнику писать вопреки себе. Вся эта «Божественная комедия» находится в состоянии смертного греха.

А католический мир ее обожает.

* * *

Да, да… Но теперь я его достал, уже держу его, он меня оскорбляет, возмущает, он там… за стеной времени… стал для меня личностью…

В самой большой Боли стал для меня кем-то.

Удовлетворение. И я замечаю: да, Боль делает жизнь реальной. Лишь Боль в состоянии соединить через время и расстояние, это Боль приводит поколения к общему знаменателю.

* * *

Однако… Что это за хор встает, многоголосый, точно хор лягушек, как туман окутывающий, как влага растворяющая? Для меня эта книга уже воплотилась в конкретном человеке. Но теперь, внимательнее вслушиваясь, я вижу, что это не он поет. Это поет все средневековье.

Как я мог совсем недавно возмущаться? Это ведь не Данте соглашается с адом, это соглашается эпоха. Ведь это всего лишь озвучивание формул, того, что было закодировано во всеобщем ощущении. Слова, пустые слова… просто в то время все так говорили…

И снова «Божественная комедия» становится передо мною лишь монументом, формой, кодировкой, ритуалом, жестом, обрядом, церемониалом… Стоит отметить: когда совсем недавно я обнаружил, что он пишет вопреки себе, я установил с ним личный контакт. А когда я сейчас открываю, что, сочиняя вопреки себе, он пишет под диктовку Эпохи, внутреннее противоречие теряет свою творческую силу. Все поблекло.

Во-вторых: как я мог совсем еще недавно серьезно относиться к достоинству поэмы и к ее сегодняшнему престижу? Слова! Пустые слова!.. Это всего лишь межчеловеческий ритуал обожания, соответствующий межчеловеческому ритуалу этих песнопений. Он там священнодействует, а они, стало быть, здесь отвешивают поклоны. А обожание – лучшее доказательство, что никто ему не верит.

Ад? Это всего лишь миф!

А, вот оно что, теперь все передо мной предстает в новом свете. Почему ему так легко писалось «Всевышняя Любовь»? Да потому что ад ненастоящий. Муки – риторические. Обреченные декламируют. Вечность – безболезненная вечность фигуры. Падающие и возносящиеся круги, величественная иерархия грехов, мук, посвящения, пророчества, растущий свет, добродетели и хоры, теология и знание, проклятые и святые тайны, всё, всё одна только риторика. Он декламировал свою эпоху. И эпоха тоже декламировала. И поэма поэтому, как бы это сказать, усугубленная фразеология: поэт продекламировал то, что уже и так повсеместно декламировалось. Что-то вроде воскресных дискуссий простонародья в барах и кафе о футболе. Неужели они на самом деле это переживают? Ничуть. Это происходит только лишь потому, что они освоили этот словарь, эту манеру говорить, и нет у них готового языка поговорить о чем-нибудь другом. Человечество едет по накатанной словарной колее.

Пустая поэма, существующая вопреки и как бы наперекор реальности!

* * *

Стоп, слишком легко это у тебя получается!

Ада так легко не избежишь, ловкач! Он существует, да, да, да.

Неужели ты забыл, что во имя кодекса, содержащегося в «Божественной комедии», на самом деле, в действительности на кострах сжигали еретиков? Так что этот огонь жжет…

И снова эта адская поэма начинает реветь благим матом! И зиять мукой!

Очень полезно (я порекомендовал бы этот эксперимент всем теоретикам культуры) приблизиться как-нибудь к средоточию боли. Это затягивает. Потом уже трудно вырваться. А правда становится криком и ревом.

* * *

Но…

Теперь мне снова пришло в голову, что это воплощение, эта реализациястала возможной только в атмосфере абсолютно легкомысленной нереальности.

Ну да! Потрясающая серьезность святого Доминика должна была пройти среди магнатов от «светского меча», подпитать политику, амбиции, разные вполне жизненные аппетиты, завернуть на бюрократические столы чиновников, воплотиться в функцию, занятие, работу и еще ниже – просочиться в толстые лапы наемных убийц, бесчувственных к муке. Без этой постепенной деградации кто бы отважился сжечь другого человека? Радикальная идея греха, ада, пытки, должна рассыпаться по многим полутемным умам, бесчувственным чувствам, чтобы наконец полыхнуть огнем неумолимым, неуступчивым, по-настоящему обжигающим!

Так что же ты такое, «Божественная комедия»?

Бездарное произведение мелкого Данте?

Мощное произведение великого Данте?

Ужасное произведение гнусного Данте?

Риторическое декламирование лживого Данте?

Пустой ритуал дантовской эпохи?

Искусственный огонь? Настоящий огонь?

Нереальность?

Или сложный, спутанный клубок реальности и нереальности?

Объясни, пилигрим, как добраться до тебя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю