355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Дневник » Текст книги (страница 2)
Дневник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:33

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 66 страниц)

ДНЕВНИК

Вступительное слово

Данный том включает тексты моего дневника, появившегося на страницах «Культуры» [3]3
  Издаваемый с 1946 года в Риме, а с 1948-го в Мезон-Лаффите под Парижем литературный журнал на польском языке. Здесь и далее примеч. пер.


[Закрыть]
, – дополненные пока еще не публиковавшимися фрагментами. Кое-что у меня осталось в запасе, но эти тексты, более личные, предпочитаю не помещать. Не хочу неприятностей на свою голову. Может быть, когда-нибудь… Позже.

Этот дневник – довольно хаотическая писанина, из месяца в месяц; в нем я наверняка не раз сам себя повторяю, не раз сам себе противоречу. Сгладить? Подчистить? Пожалуй, нет; предпочитаю, чтобы было не слишком вылизано.

Две статьи тех лет помещены в конце книги [4]4
  Речь идет о статьях «Против поэтов»и «Сенкевич»; см. наст. изд.


[Закрыть]
потому, что соединены с проблематикой дневника и тем периодом моей жизни.

Витольд Гомбрович
1953
[1] [5]5
  Сквозная – через весь текст – нумерация арабскими цифрами в квадратных скобках дана в последнем двухтомном издании, по которому и сделан перевод: Gombrowicz W. Dziennik.Wydawnictwo Literackie. Kraków, 1997: T. 1 (1953–1958); T. 2 (1959–1969). Прежде «Дневник» выходил в трех томах с нумерацией римскими цифрами.


[Закрыть]

Понедельник

Я.

Вторник

Я.

Среда

Я.

Четверг

Я.

Пятница

Юзефа Радзыминьская великодушно одарила меня подборкой номеров «Ведомостей» и «Жича» [6]6
  «Ведомости» («Wiadomosci Literackie») – основанный в 1924 году варшавский еженедельник, с 1939 года выходил в Лондоне: «Жиче» («Zycie Literackie») – краковский (1950–1990) сначала еженедельный, а потом двухнедельный журнал, орган Союза польских литераторов.


[Закрыть]
, кроме того, своими путями ко мне в руки попали еще несколько экземпляров польской прессы. Читаю эти польские газеты как роман о ком-то хорошо и близко знакомом, но внезапно уехавшем, скажем, в Австралию и живущем там жизнью, полной удивительных приключений… которые уже настолько нереальны, что, кажется, речь идет о ком-то другом и новом, очень слабо напоминающем нашего старого знакомого. Дух времени столь силен на этих страницах, что в нас пробуждается жажда непосредственности, жажда жизни и, пусть несовершенной, но реализации. Однако изображенная здесь жизнь как будто за стеклом – так она удалена – всё как бы уже не наше, всё видится как будто из окна поезда.

О, если бы в этом царстве, где одна фикция сменяет другую, можно было услышать настоящий голос! Но нет – всё это или эхо пятнадцатилетней давности, или давно заученные песни. Пресса в Польше, поющая на заданной ноте, хранит гробовое, бездонное, непонятное молчание, в то время как эмигрантская пресса – само благодушие. Несомненно, в эмиграции наш дух стал благостнее. Эмигрантская пресса напоминает больницу, где выздоравливающим дают только легкие супчики. Действительно, к чему бередить раны? Зачем усугублять суровость жизни сверх того, чем жизнь уже нас одарила; в конце концов, не должны ли мы вести себя вежливо, коль скоро получили по заднице?.. Вот и царят здесь все христианские добродетели: доброта, человечность, милосердие, уважение к человеку, умеренность, скромность, приличие, рассудительность, ум, а всё пишущее характеризуется прежде всего благопристойностью. О, сколько добродетелей! Мы не были столь добродетельны, когда уверенней стояли на ногах. Я не верю в добродетель тех, кому не повезло, в добродетель от бедности, ибо вся эта мораль напоминает мне слова Ницше: «Смягчение наших нравов явилось результатом нашего ослабления».

Не в пример голосу эмиграции, голос самой Польши звучит столь резко и категорично, что трудно поверить, что это не голос самой правды и жизни. Здесь, по крайней мере, ясно, о чем речь: вот белое, а вот черное, вот добро, а вот зло; здесь мораль звучит громко и бьет как палкой. Да и песнь эта была бы прекрасной, если бы певцы не были так напуганы ею, если бы в их голосах не слышалась просящая о снисхождении дрожь… В глубочайшем молчании формируется наша непризнанная немая действительность с кляпом во рту.

Четверг

Краков. Статуи и дворцы, кажущиеся им столь прекрасными, для нас, итальянцев, не представляют значительной ценности.

Галеаццо Чиано.Дневник

Статья Лехоня «Польская литература и литература в Польше» в «Ведомостях».

Насколько его слова могут быть искренни? Еще раз (ах, в который уже раз!) доказывается, что мы стоим наравне с лучшими мировыми литературами, что мы равны им, но нас недооценивают! Он пишет (а скорее говорит, поскольку это был доклад, сделанный в Нью-Йорке для тамошних поляков):

«Наши ученые-словесники из-за того, что они заняты преимущественно только польским, не смогли выполнить задачи найти для нашей литературы достойное ее место среди других, найти мировой уровень для наших шедевров… Только великий поэт, мастер своего родного языка… мог бы дать своим соотечественникам понятие об уровне наших поэтов, равным самым великим в мире, убедить их, что эта поэзия, выкованная из металла той же самой высокой пробы, что и поэзия Данте, Расина и Шекспира».

И так далее. Из того же самого металла? Это, пожалуй, не слишком удалось Лехоню. Поскольку сам материал, из которого сделана наша литература, – другой. Сравнивать Мицкевича с Данте или с Шекспиром то же самое, что сравнивать фрукт с вареньем, натуральный продукт с продуктом переработанным, луг, поля и деревню с городом, сельскую душу с душой городской, окруженной людьми, а не природой, начиненной знаниями о мире рода человеческого. Так был ли Мицкевич меньше Данте? Если уж мы пустились в подобные измерения, то скажем, что он смотрел на мир с приглаженных польских возвышенностей, в то время, как Данте был поднят на вершину громадной горы (сложенной из людей), с которой открываются другие перспективы. Данте, может, и не был «столь велик», но был выше поставлен, потому он и выше.

Но довольно об этом. Меня больше занимает старосветскость метода и бесконечные перепевы бодряческого стиля. Когда Лехонь с гордостью упоминает, что Лотреамон «ссылался на Мицкевича», усталая мысль моя извлекает из прошлого массу гордых открытий, подобных этому. Сколько же раз то один, то другой, может, Гжимала или Дембицкий, демонстрировали urbi et orbi [7]7
  Граду и миру (лат.).


[Закрыть]
, что мы не лаптем щи хлебаем, поскольку «Томас Манн счел „Небожественную“ [8]8
  «Небожественная комедия» (1835) – произведение Зигмунта Красинского (1812–1859).


[Закрыть]
великим произведением или „Камо грядеши“ [9]9
  «Камо грядеши» / «Quo vadis» (1896) – роман Генрика Сенкевича (1846–1916).


[Закрыть]
было переведено на все языки». Таким вот сахарком мы давно подбадриваем себя, подслащивая жизнь. Но я хотел бы дождаться той минуты, когда народ, как кормленный сахаром конь, цапнет зубами сладкую руку лехоней.

Я понимаю Лехоня и его начинание. Это прежде всего патриотическая обязанность, если принять во внимание исторический момент его вынужденного пребывания на чужбине. Это роль польского писателя. А во-вторых, он наверняка в определенной мере верит в то, что пишет, повторяю – «в определенной мере», поскольку это истины того рода, что требуют много доброй воли, и, естественно, в том, что касается «конструктивности» – это выступление конструктивно и на сто процентов позитивно.

Хорошо. Однако мое отношение к данному вопросу другое. Как-то случилось мне участвовать в одном из тех собраний, посвященных взаимному польскому подбадриванию и поднятию духа… где, отпев «Присягу» [10]10
  «Присяга» (1908) – патриотическая песня на слова Марии Конопницкой (1842–1910).


[Закрыть]
и отплясав краковяк, приступили к слушанию докладчика, который славил народ, ибо «мы дали Шопена», потому что «у нас есть Кюри-Склодовская» и Вавель, а также – Словацкий, Мицкевич и, кроме того, мы были оплотом христианства, а Конституция Третьего Мая [11]11
  Конституция Третьего Мая – первое в Европе современное законодательное установление, принятое на Четырехлетнем Сейме в 1791 г.


[Закрыть]
была очень передовой… Докладчик объяснял себе и собравшимся, что мы – великий народ, но это, возможно, уже не возбуждало энтузиазма у слушателей (которым был известен этот ритуал – они принимали в нем участие как в богослужении, от которого не приходится ждать сюрпризов), но, тем не менее, было принято со своего рода удовлетворением, поскольку тем самым был отдан патриотический долг. Я же ощущал этот обряд как адское наваждение, это национальное богослужение становилось чем-то сатанински-издевательским и злобно-гротескным. Поскольку, возвеличивая Мицкевича, они принижали себя, восхваляя Шопена, показывали как раз то, что не доросли до него, а, предаваясь любованию собственной культурой, обнажали свой примитивизм.

Гении! К черту всех этих гениев! Меня так и подмывало сказать собравшимся: Какое мне дело до Мицкевича? Вы для меня важнее Мицкевича. И ни я, ни кто другой не будет судить о польском народе по Мицкевичу или Шопену, а по тому, что делается и о чем говорится здесь, в этом зале. Даже если бы вы оказались столь бедными на величие, что самым большим вашим художником был бы Тетмайер или Конопницкая, но если бы вы могли говорить о них со свободою людей духовно свободных, с умеренностью и трезвостью людей зрелых, если бы слова ваши охватывали горизонт не захолустья, а мира… тогда бы даже Тетмайер стал бы вам поводом для славы. Но дела обстоят так, что Шопен с Мицкевичем служат вам только для подчеркивания вашей незначительности, потому что вы с детской наивностью трясете перед носом уставшей от вас заграницы этими полонезами лишь затем, чтобы поддержать подпорченное чувство собственного достоинства и добавить себе значимости. Вы как тот бедняк, который хвалится, что у его бабки был фольварк и что она бывала в Париже. Вы – всемирные бедные родственники, пытающиеся понравиться себе и другим.

Однако самым плохим и мучительным, самым унизительным и болезненным было не это. Самым страшным было то, что жизнь и ум современников посвящались покойникам. Ибо это торжественное собрание можно было определить как взаимное одурманивание поляками друг друга во имя Мицкевича… и никто из присутствовавших в отдельности не был столь неумным, как то собрание, которое они составляли и которое зияло скверной, претенциозной, фальшивой фразеологией. Впрочем, собрание знало о том, что это глупо – глупо, потому что касается вопросов, которых ни мыслью, ни чувством не охватить, – и отсюда этот их пиетет, поспешная покорность перед фразой, восхищение Искусством, условный и заученный язык, отсутствие честности и искренности. Здесь декламировали. Но собрание было отмечено скованностью, искусственностью и фальшью еще и потому, что в нем принимала участие Польша, а по отношению к Польше поляк не знает, как себя вести, она его смущает и отнимает естественность, вгоняет в робость до такой степени, что у него ничего не «выходит» как надо, ввергает его в судорожное состояние – а он слишком хочет Ей помочь, слишком желает Ее возвысить. Заметьте, что по отношению к Богу (в костеле) поляки ведут себя нормально и правильно, а по отношению к Польше – теряются; это то, к чему они еще не привыкли.

Вспоминаю чай в одном аргентинском доме, где мой знакомый поляк начал говорить о Польше – и снова, само собой, в разговор вплелись Мицкевич с Костюшко вместе с королем Собеским и битвой под Веной [12]12
  В битве под Веной (1683) войско под предводительством польского короля Яна Собеского разгромило турецкую армию.


[Закрыть]
. Иностранцы вежливо слушали жаркие доводы и принимали к сведению, что «Ницше и Достоевский имели польские корни», что «у нас две Нобелевские премии по литературе». Я подумал: если бы кто-то подобным образом стал хвалить себя или свою семью, это было бы в высшей степени бестактно. Я подумал, что это соперничество по части гениев и героев с другими народами, аукцион заслуг и культурных достижений, весьма неудобен с точки зрения пропагандистской тактики, поскольку мы с нашим полуфранцузским Шопеном и не вполне исконно польским Коперником не можем противостоять итальянской, немецкой, английской, русской конкуренции, стало быть, эта точка зрения обрекает нас как раз на второсортность. Иностранцы, однако, продолжали терпеливо слушать, как слушают тех, кто претендует на аристократизм, кто ежеминутно вспоминает, что его прадед был ливским кастеляном. И выслушивали они это с тем большей скукой, что это их абсолютно не касалось, поскольку сами они, как народ молодой и, к счастью, лишенный гениев, в этом конкурсе не участвовали. Но слушали снисходительно и даже с симпатией, поскольку в конце концов проникались ситуацией del pobro polaco [13]13
  Бедного поляка (исп.).


[Закрыть]
, а он, зайдясь в своей роли, все не умолкал.

Однако мое положение как польского литератора становилось все более неприличным. По крайней мере, я не горю желанием представлять хоть что-нибудь, кроме себя самого, но эту представительскую функцию нам навязывает мир вопреки нашей воле, и не моя вина, что для этих аргентинцев я был представителем современной польской литературы. Передо мной стоял выбор: согласиться с этим стилем, стилем бедного родственника, или ликвидировать его – при этом ликвидация должна была бы произойти за счет всех более или менее выгодных для нас сведений, какие были сообщены, и это было бы наверняка ущербом для наших польских интересов. Не что иное, как именно национальное достоинство не оставило мне никакого выбора, поскольку я человек с несомненно обостренным чувством собственного достоинства, а такой человек, даже если бы он не был связан с народом узами обычного патриотизма, всегда будет стоять на страже достоинства народа, хотя бы только потому, что он не может от него оторваться и по отношению к остальному миру он поляк – отсюда всякого рода принижение народа принижает и его лично. Эти чувства, как бы обязательные для нас и от нас независимые, стократ сильнее всех заученных шаблонных симпатий.

Когда нами овладевает такое чувство, которое сильнее нас, мы начинаем действовать как слепые, и эти моменты важны для художника, поскольку тогда формируется плацдарм формы, определяется позиция по отношению к животрепещущей проблеме. И что же я сказал? Я понимал, что лишь радикальная смена тона может принести освобождение. Значит, я постараюсь, чтобы в моем голосе появилось пренебрежение,и я начал говорить так, как будто я не придаю большого значения достижениям народа, чье прошлое менее ценно, чем будущее, как будто самым важным законом является закон настоящего момента, закон максимальной духовной свободы в данный момент. Выпячивая иностранные корни в крови Шопенов, Мицкевичей, Коперников (чтобы не подумали, что я хочу что-то скрыть, что что-то может забрать у меня свободу выражения), я сказал, что не стоит слишком серьезно относиться к метафоре, что дескать мы, поляки, «дали» их; они всего лишь родились среди нас. Ну что общего с Шопеном у пани Ковальской? Или, может быть, то, что Шопен написал баллады, хоть на щепотку увеличивает весомость пана Повальского? Разве битва под Веной может прибавить хоть на грамм славы пану Зембицкому из Радома? Нет, мы не являемся (говорил я) непосредственными наследниками ни прошлого величия, ни ничтожности – ни разума, ни глупости – ни добродетели, ни греха, – и каждый отвечает лишь за самого себя, каждый является собой.

И здесь мне показалось, что я недостаточно глубок и что (если то, что я говорю, должно привести к определенному итогу) следовало бы взглянуть на вещи шире. Потому, признав, что в некотором смысле в больших достижениях народа, в произведениях его творцов проявляются специфические добродетели, свойственные данной общности, и те напряжение, энергия, очарование, которые родятся в массе и представляют собой ее выражение, – я ударил по самому принципу национальной самовлюбленности. Я сказал, что если воистину зрелый народ должен сдержанно оценивать собственные заслуги, то народ воистину живой должен научиться легкому отношению, он обязательно должен быть выше в отношении всего, что не является сегодня его актуальным делом и современным созиданием.

«Деструктивность» или «конструктивность»? Ясное дело, эти два слова были настолько разрушительны, что подкапывались под трудолюбиво возведенное здание «пропаганды» и даже могли ввести во искушение иностранцев. Но какое наслаждение говорить не для кого-то, а для себя! Когда каждое слово сильнее утверждается в тебе, придает тебе внутренние силы, избавляет от робкого учитывания тысячи разных обстоятельств, когда говоришь не как раб результата, а как свободный человек!

Et quasi cursor es, vitae lampada tradunt [14]14
  И как гонцы передают огонь жизни ( лат.).


[Закрыть]
.

Ho лишь в самом конце моей филиппики я нашел мысль, которая в атмосфере этой смутной цивилизации показалась мне самой ценной. А именно: ничто свое не может импонировать человеку; если нам импонирует наше величие или наше прошлое, то это доказывает, что они пока еще не вошли в нашу плоть и кровь.

Пятница

Самое интересное в «Ведомостях» – письма читателей.

«Редактору „Ведомостей“: В последнем номере Збышевский как всегда превосходен, Мацкевичу не хватает перспективы, зато Наглерова – пальчики оближешь. – Феликс Z.».

«Редактору „Ведомостей“: Жаль, что наши писатели так мало работают над собой, материал хороший, но не отшлифован, один только Хемар заслуживает называться истинным европейцем. Работать надо! – Юзеф Б.».

«Редактору „Ведомостей“: В предыдущем письме я писал, что пан Роман лучше Жеромского, а теперь скажу я вам, что он вообще лучше всех. Ай да пан Роман, а последняя его вещица – просто шедевр!!! Так держать! Поцелуйте детишек! – Константин Ф.».

Уголок благодушия! Здесь и пан Винцент может высказаться, и пан Валерий дать волю своему возмущенному чувству, и пани Франтишка продемонстрировать свою эрудицию. Что ж в этом плохого? Ничего, наверняка ничего. В любом случае так популяризируется литература и растет просвещенность.

И тем не менее, это не что иное, как самоутверждение в уголке, в сторонке тех, кто не завоевал права занимать другое, даже менее приличное место… вот я и говорю, что это благодушие мне противно, поскольку Литература – дама крутого нрава и ее не следует затаскивать в угол и пощипывать. Основная черта литературы – ее острота. Даже та литература, что добродушно улыбается читателю, является результатом напряженного, упорного развития ее творца. И стремиться литература должна к заострению духовной жизни, а не к подпольной терпимости.

Эта деталь, не имеющая в принципе большого значения, тем не менее характерна, поскольку она подчеркивает мужское начало в той области, которая должна быть твердой. Той же литературе, которую беспрестанно смягчают разные добрые тетеньки, плодящие романы или фельетоны, да разные поставщики второсортной прозы и поэзии, да славящиеся легким пером тюфяки, этой литературе грозит опасность стать яйцом всмятку вместо того, чтобы быть, в соответствии со своим предназначением, яйцом вкрутую.

Суббота

Из статьи г-на Б. Т. в «Ведомостях»: «Осмелюсь однако высказать подозрение, что польский оптимизм, вопреки существующему мнению, проистекает непосредственно из лености ума… Всегда, как только ситуация становится трудной, мы прибегаем к традиции „бодрости духа“…»

А рядом, на той же странице, в статье г-на В. Гр. читаем: «Мы стали забывать, что величие литературы покоится на ее самодостаточности… Искусство никому не служит…»

Жара. Моей слабости не хочется читать дальше… однако эти отрывки будят беспокойство. Я мог бы подписаться под ними, их содержание мне близко. Но как раз потому, что они близки мне по содержанию, они становятся угрожающе враждебными. Поскольку это содержание идет от кого-то другого, оно явилось выражением других миров, результатом другой стилистической и духовной базы. Здесь достаточно прочитать любое из следующих предложений г-на В. Гр.:

«„Ухаживания Фирцика“ [15]15
  «Ухаживания Фирцика» (1781) – комедия Франтишека Заблоцкого (1752–1821).


[Закрыть]
– настоящая литература… самодостаточная игрушка, подобно тому, как самодостаточной игрушкой является здоровый человек в веселых лучах солнца или в прохладной тени…».

…Одно лишь сопоставление «игрушка – здоровье» вместе с тем, что мне известно об авторе этих строк из других его работ, отдаляет меня от него и делает предыдущее его высказывание малоприятным. Как же много зависит от того, из чьих уст прозвучало мнение, которое мы тоже разделяем и поддерживаем. Я думаю, что идеям в Польше всегда не хватало людей… в том смысле, что люди не были в состоянии обеспечить идеям не только необходимую силу, но также и ту магнетическую привлекательность, которой характеризуется свободная душа. И что самое удивительное, так это то, что у нас было исключительно много благородных и даже выдающихся писателей. И тем не менее личности Жеромского, Пруса или Норвида, даже Мицкевича не были в состоянии вызвать (во мне, по крайней мере) того доверия, которым переполняет меня Монтень. Всё выглядит так, будто на путях своего развития наши писатели что-то в себе затаили и, в результате этой утайки, не были способны на всестороннюю искренность, как будто их добродетель была не в состоянии заглянуть в глаза всем разновидностям греха.

Однако вышеприведенные высказывания шокируют меня также и в другом отношении. А именно: в отношении этого самообразовательного «мы»… Мы, поляки, такие-то и такие… У нас, поляков, случается то-то и то-то… Наш, польский, недостаток состоит в том, что… Этот стиль утомляет, поскольку он повсеместный, и кто из нас сегодня не поучает таким образом народ? Вот одна из тех стилистических ловушек, которые ожидают пишущего человека, и которые – здесь я сужу по себе – так трудно обойти.

Но, как всегда, стилистический насморк – симптом более серьезной болезни. Ошибка такого подхода отражена в афоризме: medice. cura te ipsum [16]16
  Врачу, исцелися сам (лат).


[Закрыть]
. Действительно, это самое «мы» – всего лишь формула вежливости, поскольку здесь автор выступает в роли воспитателя, человека, который, столкнувшись с Европой, не без боли констатирует наши недостатки. За таким внешне незначительным замечанием скрывается довольно большая самонадеянность, не говоря уже о том, что нравоучительная весомость таких формулировок дается слишком легко и достается слишком дешево… так что каждый, изображая из себя «европейца», может их себе позволить. Но главный корень этой ошибки уходит так глубоко на наше дно, что нужна нешуточная операция, чтобы навсегда распрощаться с ошибкой.

Так в чем же она? Она – вопрос энергии и жизненной силы. Она – вопрос самого нашего отношения к жизни. Ох уж этот Адась, в школе он всё время пытался понять, в чем его ошибки и как их исправить; он хотел быть таким же набожным, как Здись, таким же практичным, как Юзек, таким же умным, как Хенрысь, таким же веселым, как Вацек… за что учителя его очень хвалили. А вот товарищи – не любили и с наслаждением поколачивали.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю