412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Дневник » Текст книги (страница 37)
Дневник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:33

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 66 страниц)

[36]

Вторник

1939–1959.

Немного истории? Польской? Я так мало за ней слежу, до такой степени не ищу ее (это она ко мне заглядывает), я смотрю на нее издалека, как на горную гряду. Что же я могу сказать о ней? Впрочем, история – это ведь еще и взгляд издалека, вот так!

Как же в конце концов распределились роли. Кто в проигрыше, а кто в выигрыше – Польша или эмиграция? Где наконец Польша обрела свое место жительства – в стране или «в сердцах эмигрантов»?

Согласитесь: эмиграция – это одна большая «осечка», она не удалась в версии 1939 года. Что-то случилось с динамитом, и она не выполнила своей исторической задачи. Загадка: в чем разница между эмиграцией и банкой сардин? В том, что эмиграция не изолирована напрочь.

Тем временем вы (известно, кого касается это «вы») стремились только к одному. К асептической чистоте, чтобы не допустить ни единой бациллы! Чтобы сохранить прошлое! Во всей его непорочности! Так вы стали Охранителями. А самая большая из ваших святынь – это вы сами, такие, какими вывезли себя по шоссе на Залещики из того славного двадцатилетия. Не стану распространяться о вещах известных. Законсервировать! Сохранить! Быть памятником, увековечивающим в бронзе все уходящее, утекающее! Жить ради прошлого! Как-то перекантовываться, мыкаться ради того, чтобы в будущем можно было воскресить прошлое! Не позволить ни одной царапинке появиться на латах этой верности!

Существование – как река: только сталкивается с преградой, сразу же начинает искать другие пути и течет туда, куда получается течь, прокладывая для себя новые русла, порой в направлениях, которые и во сне не могли присниться! Наша эмиграция мало похожа на реку. Она встала перед стеной в ожидании, пока эта стена рухнет, так и стоит она по сей день, смотрит и ждет. Вы массажем пытаетесь заменить телу отсутствие нормального движения. И за двадцать лет вы не решились ни на что неожиданное, ничем не удивили Историю. Такая покорность свидетельствует о хорошем воспитании, но не в состоянии завоевать расположение Немезиды, которая предпочитает мужиков с… Короче, не о чем тут говорить!

Вежливость! Вы – культурные, господа!

Среда

Так что же явилось миру за двадцать лет жизни письменного слова в эмиграции? Творцы? Произведения? Идеи?

Иногда мне случается бывать у прескучных аргентинских литераторов, где заводятся разговоры типа: «Que nuevos valores surgen entre Vds.?»(«Какие новые таланты появляются у вас?»). На этот вопрос я мог бы отвечать часами. Потому что в прозе Юзеф Мацкевич, Чеслав Страшевич, ну и Новаковский, и Бобковский, а в поэзии Балинский – всё это, собственно говоря, появилось в эмиграции, – а уж сколько задиристых публицистов, сколько других художников, которых нельзя не упомянуть… А разве можно забыть о стольких ценных произведениях, которыми писатели, уже заявившие о себе до войны, обогатили свою библиографию? Воистину: «Прекрасную страницу вписала литература эмиграции…» и т. д. и т. д. Конечно, конечно. Ну, а с исторической точки зрения?…

Коль скоро речь об истории: какие исторические задачи стоят перед польским искусством и польской мыслью?

Ничего сложного. Очень простые: жить, жить любой ценой. Не умирать! Согласитесь, что это вполне элементарная программа вместе со всеми добавочными пунктами, как то: не быть кумиром, не быть плакальщиком, не быть могильщиком, не бубнить, не повторяться, не выпячивать, не мельчить, не греметь и не трубить, не остроумничать. Но прежде всего – ревизия! Ревизия всего нашего имущественного состояния и, кроме того, ревизия нас самих. Поскольку, если вокруг нас меняется всё, то как же мы единственные можем остаться в ничем не нарушаемом тождестве с тем, что нас создало, что уже никак не помещается в сегодняшнем времени?

Пятница

В одном плане, нужно признаться, они были эффективными. В плане обнесения себя стеной своего антикоммунизма и постройки баррикады, в плане войны с красной Польшей.

Хоть на что-то решились. Только… на каком этаже ведется эта работа? Ведь должна же, черт побери, быть какая-то разница между антикоммунизмом политики (и пропаганды) и антикоммунизмом мыслителя и поэта. Битва эмигрантской литературы с таким врагом не обязана была сводиться к возгласам «подлецы», к насмешкам, к плачу, брюзжанию и проклятиям. Кроме этого поверхностного подхода, поспешно ассимилирующего все уже отработанные приемы, могло бы найтись место для любого интеллектуального и вообще духовного труда, способного хоть как-то соответствовать тому мощнейшему потрясению Польши за все время ее существования; место для одного из самых смелых приключений, которые когда-либо случались с человечеством.

Но тогда нам пришлось бы совершить насилие над самими собой, довольно неприятное насилие – без этого никак. Нам пришлось бы начать с доброжелательного и даже дружеского отношения к коммунизму… нам реально придется почувствовать себя «товарищами». А вторая часть этого насилия над собой была бы, если это только возможно, еще более противна природе, поскольку мы должны были бы враждебно отнестись к своим собственным персонам вместе со всем тем, что их сделало такими, то есть со всей историей, историей народа. Пустяки! Всего-то и надо – побрататься с Кремлем и отвергнуть свои самые ценные сокровища!

А каким еще образом хотите вы достать врага? Не вникнув сначала в его резоны с полнейшим расположением к нему, с самым серьезным приближением к его идеалу? Надо понять его в его яде и смраде (которые неотделимы от его добродетелей) – и только тогда ваши удары могли бы достать его. Но, может, это выше ваших сил? В таком случае остается еще холодный объективизм – справедливость, взору которой доступны преступления по обеим сторонам баррикады, остается такое суровое осуждение собственных грехов, которое дало бы право заниматься чужими грехами.

А потому любая критика коммунизма должна сопровождаться таким подведением итогов, которое не покривило бы душой перед истиной. Кто из вас способен на это? Только Милош сумел пойти таким путем, он и Мерошевский, который ввел холодную трезвость в политику. А кто еще? Днем с огнем можно искать в этой вашей двадцатилетней поэзии и прозе такую борьбу, которая лояльно ищет противника на его собственной территории: ищет, находит, бьет. Литература эмиграции вела себя иначе… последовательно… и, к сожалению, именно так, как можно было ожидать. А что еще остается делать, когда тебя выбрасывают из родного дома? 1) Ныть: 2) Вспоминать; 3) Мстить; 4) Заявлять о своей невинности. Именно эта программа и была осуществлена и именно она лишила нашу полемику с коммунизмом надлежащего уровня, масштаба, творческого начала.

Основная часть эмигрантской литературы под предводительством поэта-пророка (а то!) Лехоня и редактора Грыдзевского только тому и служит. Остальное пишется ради того, чтобы доказать, что ты писатель, причем такой, какого еще не было. Ох уж этот status quo ante! [179]179
  Былые времена, прошлое (лат.), как было раньше.


[Закрыть]

Специально не уточняю, кого я имею в виду, говоря «вы». Практически всех, за малым исключением. Шило само вылезет из мешка.

Суббота

Заметьте, что они пока не справились с двумя капитальными задачами, которые поставила перед ними История. Ближе познакомиться с теоретическим марксизмом, приблизиться к экзистенциализму.

Можно подумать, что одно с другим мало имеет общего, но только эти две концепции вместе реально вводят в эпоху. Разве что… И к Марксу, и к Киркегору нужен Гегель, а Гегеля не ухватишь без «Критики чистого разума», которая отчасти идет от Юма, Беркли; в более отдаленной перспективе необходимы Аристотель и хоть немного Платон, но и Декарт, отец современного мышления, тоже пригодился бы в качестве пролегоменов к феноменологии (Гуссерля), без которой не прочтешь ни «L’Être et le Néant»,ни «Sein und Zeit» [180]180
  «L’Être et le Néant» – «Бытие и Ничто» (1943) Ж.-П. Сартра; «Sein und Zeit» – «Бытие и Время» (1927) М. Хайдеггера.


[Закрыть]
. Не хочу пугать названиями книг, фамилиями авторов. Я не строю из себя философа, поскольку я поэт, и у меня врожденный abschmack [181]181
  Здесь: неприятие (нем.).


[Закрыть]
к абстрактному мышлению. Но эти фамилии и названия обозначают горизонт студента второго курса философии; и я спрашиваю: многие ли из наших мыслителей выдержат такой экзамен? Чем же тогда мы вооружены? Абсолютным невежеством в отношении современного видения мира и человека, интеллектуального развития человечества на протяжении двух тысяч лет, сумбуром в том, что касается ключевых моментов человеческого сознания. И этим вы хотите сражаться? Во всем, что вы пишете, чувствуется отсутствие как раз этой самой общей ориентации в истории мысли, вы знаете все буквы алфавита, кроме а, b, с.

Но речь отнюдь не только об интеллекте; здесь надо вслушаться, вчувствоваться, войти в новизну формирующегося мира, в его вкус, стиль, ритм, страсти… Но на это наши художники не сподобились. Чувственное расхождение между этой группой последовательных консерваторов, застегнутых на все пуговицы, и современностью (я знаю, что это слово находится под запретом и что мне грозит обвинение в снобизме) выросло до размеров кёльнского собора.

Католицизм! Что поделаешь, католицизм! Тот самый, которому уже все известно и который слушает всех остальных, позевывая… католицизм как шоры на польских глазах, не позволяющие посмотреть по сторонам… Повторяю, я не враг католицизма, я враг всего лишь той функции, которую он не первый день выполняет в нашей культуре. А ваши либерализм, сциентизм, социализм и т. д. так же мало ориентируются в том, что я назвал бы самоощущением в современности. Вы просто не знаете, что происходит, в каком костеле звонят. После двадцати лет непосредственного общения с Западом вы знаете о нем меньше, чем сегодня о нем знают в Польше!

Допустим, что я ошибаюсь и что экзистенциализм мало чего стоит, а марксизм уже преодолен… Допустим. Но как вы можете презирать их, не зная их, имея с ними только шапочное знакомство?

Понедельник

Культ творчества никогда не процветал у поляков. Этот всегда оплодотворяемый и почти никогда не оплодотворяющий народ, который так мало внес в мировую культуру, не чувствовал, не понимал творчества. В искусстве у нас ценится мастеровитая работа ремесленника-обработчика.

Отсюда трагикомичность ситуации, когда все эти лехони оказались припертыми к стенке: теперь, чтобы вырвать инициативу из рук Истории, ты должен что-то выдавить из себя, скачок, вдохновение, идею, что-то неожиданное и небывалое! Они ответили цитированием всех имевшихся произведений плюс новых, но точь-в-точь таких же. Всё – адским языком, но с образцовым синтаксисом, культурно, с достоинством и со всеми запятыми.

Я далек от того, чтобы требовать от каждого члена Союза Писателей в Лондоне стать огнедышащим вулканом. Ну хотя бы двое или трое. Пусть даже это будут всего лишь попытки…

Мне кажется, что вас сгубила праведность вашего страдания и благопристойность ваших намерений. А еще: вы так мило смотритесь!

Среда

В эмиграции, – сказал Виттлин в назидательном докладе «Блеск и нищета эмиграции» на конгрессе эмигрантских PEN-клубов, – почти неизбежно происходит смешение понятий и критериев, возникают невероятные иерархии, потому что нет настоящих показателей истинной ценности труда писателя. Эту ценность определяют главным образом эмоциональные моменты, ушедшие в прошлое правила национальной эстетики, какими руководствовались эмиграции минувших времен в оценке своих «пророков». Эта несостыковка дала о себе знать в эмиграции во время последней войны.

Умные слова. Но чем меньше жизни, тем труднее происходит естественный отбор. «Ведомости» стали идеальным выражением заурядного умирания эмиграции, трудно придумать более глянцевое, приглаженное, причесанное, прилизанное и вообще comme il fautкладбище. «Ведомости» вместе со всей группой лондонских эстетов, снобов, англичан, европейцев, мидовцев, полонистов, знатоков. Страх охватывает при мысли о том, что могло бы произойти, если бы по счастливой прихоти диалектики на горизонте в качестве антитезы не появилась бы «Культура». Представьте себе только, как бы мы выглядели без этого парижского журнала. Мерошевский, понятное дело, не был бы допущен до «Ведомостей», был бы обречен на работу фельетонистом в меньших газетах, и эта самая трезвая и самая непредвзятая из голов (которая в истории польской политической мысли уже отвела себе одно из главных мест) не смогла бы гальванизировать и откупорить наши накрепко сколоченные «концепции». Я не говорю о Милоше, случай которого – самый яркий и бросающийся в глаза. Но Еленьский! Подробностей не знаю, но думаю, что Еленьский без «Культуры» не вырос бы в единственного польского публициста, действительно проникшего в Европу, вошедшего в серьезную французскую элиту. Вероятнее всего, в силу тех самых «эмоциональных моментов», о которых говорил Виттлин, гибкая проницательность Еленьского, лучше, чем у всех остальных поляков, сориентированная в сегодняшней европейской литературе, не получила бы доступа на Грыдзевский Олимп и просто не нашла бы места для начала литературной карьеры. И (чтобы больше не приводить фамилий) столько других новых имен, введенных «Культурой» в общественную, политическую, художественную области – где бы все они еще нашли себя? И наконец, что тоже имеет свое значение, как бы выглядели наши отношения с Польшей – ведь «Ведомости» и их группа это китайская стена (помните решение Союза Писателей в Лондоне, запрещающее печататься в Польше, это монументальное решение, памятник бессилия)?

Среда

Почему в последнее время я порвал с характерной для меня тактичностью и бываю слегка скандальным и даже провокационным? Я делаю это не ради шуток. Речь идет о расстановке всего по своим местам, о проведении разделительной линии. Слишком долго все живое смешивается с отмершим. Это надо сделать, чтобы жизнь почувствовала себя жизнью, проявила беспощадность, остроту, размах и начала прокладывать себе путь.

Пятница

Процитирую Виттлина:

Писатель-эмигрант живет в зауженном сообществе, в котором нелегко творить, а тем более выдавать бунтарские произведения. Такое ограниченное сообщество чаще всего прислушивается к тому, что уже давно знает… А потому писателю-эмигранту может навязать эмиграции свой вкус и свое новаторство.

Торе ему, если он прогнется. Потому что если в нормальном сообществе каждому художнику угрожает самый большой его враг – желание нравиться – то опасность со стороны этого врага стократ больше в сообществе узком, сбитом в своеобразное гетто…

Вот так! А значит, нечего слишком хотеть нравиться, это было бы нездорово в сообществе «узком, сбитом в своеобразное гетто». Здесь скорее рекомендуется жесткость откровенности, хоть она и не по вкусу тем, кто вот уже два десятка лет сидит, развалясь, на своих синекурах, паразитируя на факте, что «такое ограниченное сообщество чаще всего прислушивается к тому, что уже давно знает».

Линия раздела! Линия между движением и имитацией движения!

Суббота

Как жаль, что у нас нет Сандауэра! Как бы он пригодился со своим штемпелем «Без льготного тарифа» [182]182
  Книга (1959) А. Сандауэра.


[Закрыть]
. Польша, однако, решилась издать Сандауэра – одно это указывает на то, как далеко оставили они позади бездвижную поверхностность эмиграции.

Как это? Они, обогнали? Они, стреноженные, обогнали вас, находящихся на полных оборотах свободы? Невозможно! Возмутительно! И тем не менее! Видать, тюрьма не худшее место для духа, который только набирает силу в заточении. В то время как слишком легко раствориться в безграничной свободе – как кусок сахара, упавший за борт в океан.

В каком-то смысле и сама Польша, и эмиграция больны одной и той же болезнью. Если эмиграция страдает искусственностью в результате своей оторванности от народа, то искусственность, причем в диком объеме, была навязана и им, в Польше, теорией сколь агрессивной, столь же и завиральной. В эмиграции существуешь в безвоздушном пространстве, без соприкосновения с жизнью, которая и проверяет, и обновляет. В Польше все заражено фикцией, но только потому, что страну вырвали из мира, из свободной игры ценностей, в Польше устроили закрытую систему, функционирующую по особым законам. В таких условиях нетрудно найти критерий в искусстве: все, что там, у них, или здесь, у нас, жаждет реальности, жизни, истины, не какой-то там относительной или местной, а универсальной и абсолютной, все это ценно, и даже бесценно; а то, что по сути своей конъюнктурно и что сидит на лжи, как на троне, – жалко и мелко, шустро и посредственно.

Передо мной на столе книга Сандауэра «Без льготного тарифа», содержащая его генеральное наступление на современное творчество в Польше. Я сказал «генеральное» несмотря на то, что кровавый Сандауэр ограничивается съедением Адольфа Рудницкого, Ежи Анджеевского, Яна Котта и еще нескольких. Но в сущности эта книга с первой до последней страницы – неважно, о прославлении Бруно Шульца или о расправе над Коттом речь – пинок под зад игре в польскую литературу по спущенным сверху правилам.

Не слишком ли он резанул по Рудницкому? Да так ли ужасен Анджеевский? Только не с ними борьба, а с пошлостью как таковой, с сомнительной изысканностью этой литературы. Я не склонен (подобно Сандауэру) объяснять их огрехи исключительно тем, что на дворе время брутальности и террора. Во-первых, оно давно уже кончилось, а во-вторых, искусство, будучи par excellenceметафорой, неплохо переносит разнообразные инквизиции. В-третьих, наверное, достаточно было бы, если бы искусство в Польше не касалось политики, а разродилось хотя бы одной индивидуальностью, действительно глубокой и настоящей, – это заразило бы, заставило приложить усилия, задало бы уровень. Их убогость проистекает не столько из ситуации, сколько из их неспособности взглянуть правде в глаза. Но как вы хотите, чтобы они взглянули ей в глаза, если они так встроены в ситуацию? Ведь при всем своем страхе за представляемые ими духовные и художественные ценности они как-то пытались договориться с ситуацией, которая, впрочем, entre nous soit dit [183]183
  Между нами говоря (франц.).


[Закрыть]
, им в немалой степени способствовала, устраняя конкурентов и вводя для них льготный тариф. Рецепт хорошего писательства только один: через условности приличий добираться до реальности, через условную действительность добираться до действительности в конечной инстанции. А что делают они? Они, актеры этого представления, погружены в свою историю, по уши в ней сидят – как же тут вырваться вперед? Даже враги, как Хласко, находятся в коммунизме, поскольку живут в художественном смысле им… и Сандауэр правильно сделал, включив в свою книгу краткое изложение карьеры этого талантливого автора, трогательно беспомощного, неспособного интеллектуально справиться со своими трудностями, сбитого с толку, примитивного, обреченного на обработку нескольких наивных тем. Хласко – интересен, но только как продукт коммунизма; он сын пошлости и ее составная часть.

Да, но если дело обстоит именно так, почему я сказал, что они опередили эмиграцию?

А потому, что, в противоположность вам, здешним, пошлость их мучает. Тон Сандауэра – холодное упорство в срывании масок – неслучаен, он необходим, и у него должно быть много, очень много адресатов в Польше (иногда у книги нет больших тиражей, но ее тон передается из уст в уста, как «общинная новость»). Мне этот критик нравится не во всем: он слишком высокопарен, его лишенное гибкости сухое интеллектуализирование кажется мне порой его слабостью, но, надо признать, никто из них не сподобился вложить перста в отверстую рану. Он сказал то, что уже больше не могло замалчиваться, нашел в себе ресурсы искренности, беспощадности, строгости, которые сегодняшней польской культуре абсолютно необходимы для ее будущего развития. Речь не о том или ином мнении, пусть иногда и неправильном, речь о том, что в этой книге, впервые со времени окончания войны, слышится голос книжника, возвращающий Польшу Европе (что не означает: европейскому капитализму).

Воскресенье

«Для Гомбровича Сандауэр стал в Польше тем, чем Еленьский был для него на европейской территории. Еленьский и Сандауэр – оба выталкивали его наверх с такой неутомимостью, которой он только удивлялся (потому что он практически не понимал, что в отношении чьих-то произведений можно пойти на что-то более активное, чем ни к чему не обязывающее простое признание). Он не мог не заметить, что о „Фердыдурке“ много говорится на страницах „Без льготного тарифа“, более того: для Сандауэра эта книга стала отправной точкой в наступлении на творчество писателей в Польше – entre nous soit dit, не могла Гомбровича не устроить книга, уничтожавшая всех вокруг ради установления абсолютного первенства его писательских достижений».

« Устраивала? Наверняка. И что? Из-за этого надо было сдержаться и не говорить о Сандауэре? Он счёл, что достаточно дать знать об этих отягощающих обстоятельствах, чтобы снять с себя все подозрения. Будучи признанным, этот комплекс лишался своего яда».

« Впрочем, он всё отчетливее видел, что его соглашение с Сандауэром далеко от совершенства, поскольку охватывало лишь часть его произведений и его персоны. От Сандауэра не следовало ожидать неимоверной восприимчивости и на лету хватающей впечатлительности Еленьского – Сандауэр был из рода одиночек, идущих своим путем, мастодонт, рак-отшельник, монах, гиппопотам, чудак, инквизитор, кактус, мученик, аппарат, крокодил, социолог и мститель. Этот анахорет выбирал из него (из Гомбровича) только то, что ему нравилось, и даже, как знать, в дальней перспективе надо было считаться с возможностью превращения союзника во врага… такое развитие событий, хоть и маловероятное, тоже не было исключено…»

Вторник

Для меня ясно, что, несмотря на нищету, высшие слои в Польше сегодня превосходят в смысле ума и просвещенности эмигрантскую элиту.

В то время, как эмиграция упустила большинство возможностей, которые предоставила ей широкая свобода на Западе, а также – контакт с его богатством, в Польше сумели, хотя бы частично, воспользоваться своими плюсами. Каковы же эти плюсы? Во-первых, внутреннее, скрытое, практически конспиративное личное созревание, которое происходит в атмосфере удушья, насилия, всякого рода строгостей и трудностей, не говоря уже о катастрофах, ужасах, ударах, поражениях. Все это вместе обострило их настолько, насколько мягкотелость и монотонность эмиграции (единственная борьба которой – борьба за деньги) превратили ее в идеальную буржуазию. Бюрократическая корректность официального тона в Польше сопровождается где-то в глубине огромным диссонансом – сравнимым по своей величине с его горечью. Разочарование – серия разочарований – вот, наверное, то самое замечательное высшее образование, которое они получили.

Вспомним также об обновлении, которое приносит любая революция, даже испорченная. Перестройка общества должна была принести с собой смену интеллектуальных и духовных перспектив. Новое материалистическое евангелие оказалось своеобразным пинком, выбившим из тесноты тормозящей Польшу католической традиции, и только сейчас ликвидируется наследие старой иезуитской бурсы. Марксизм скомпрометировал Костел, но и сам не избежал компрометации, заявляя о себе не менее скованно и догматично. Но, с другой стороны, к Народу тоже был поставлен вопросительный знак (речь о высшем классе), потому что обнаруживается его слабость и потому что в новой политической обстановке в Польше национальный момент приобретает все меньшее значение. Казалось бы, что на останках Веры, Нации и Марксизма, на останках Догмата, Философии, Идеологии лишь Наука и Техника могли провозгласить свое царство. Но Техника с Наукой в этой стране едва движутся, происходит какое-то копошение, но такое бездарное, что не тянет даже на паллиатив глубокого жизненного содержания. Всеобщая компрометация охватила все области и расправляется со всеми богами – отсюда их разочарование, отсюда их мудрость.

Мудрость эта, тем не менее, имеет специфический характер… ее невозможно проявить. По политическим причинам? Да, но не только. Эти люди словно дети, захотевшие построить новое здание, имея под руками старые разнокалиберные кубики, собранные в одну кучу со всех прошлых именин: из таких можно построить не то, что хочешь, а что-то нескладное: замковые аркады, фасад швейцарского шале, фабричную трубу и церковное окно. Польша переполнена хламом, и ее умственная жизнь – перепалка между фразеологиями: той, что с довоенных времен, и той, что была вложена им в уста после войны. Вслушиваясь в эти ученые дискуссии, мы видим и ужасное образование, и даже ужасное воспитание, но прежде всего – отсутствие стиля, который мог бы позволить прекрасным способностям достигнуть чего-то: всё вокруг – свалка старья, хаос, неумелость и грязь. Ох, сколько же грязи! Сколько мусора! Но, несмотря на это, теперешнее подспудное движение их беспокойного, трагического, грубого, разочарованного ума представляется мне бесконечно более сильным, чем довоенное, и, видимо, в конце концов должно пробиться на поверхность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю