Текст книги "Дневник"
Автор книги: Витольд Гомбрович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 66 страниц)
Естественно, трудно представить себе гегелевскую «Логику» без разделения ее с телом. Но чистое сознание должно быть опять погружено в тело, в пол, в Эрос, художник должен снова погрузить философа в очарование. Сознание диктует нам уверенность, что оно, сознание, окончательное, и что невозможна была бы его работа без этой уверенности, но результаты этого его действия можно оживить, рассмотреть с другой позиции, с помощью иного духа, и здесь дух искусства может пригодиться духу мыслителя. Но даже если бы между ними существовало непримиримое противоречие – разве мы сами не ходячее противоречие, разве не обречены мы жить в раздвоенности, коей, собственно, и являемся?
Своеобразный абсолют пола, эротический абсолют. Раздвоенный мир полового влечения, который именно благодаря раздвоению становится самодостаточным, абсолютным! Какой же еще абсолют нужен там, где взгляд жаждущего тонет в очах жаждущей?
Солнце… завтрак с министром Мазуркевичем и многолетним почетным консулом в Монтевидео Юзефом Маковским, который выполняет роль амфитриона. Нежно вспоминаем Страшевича и других друзей.
Пятница
Льет и дует со всех сторон. Мы, т. е. Дипи и я, сидим в «Тип-Топе», пьем кофе, смотрим на грязные волны под дождем. Листаю газеты. Ах, вечером в Союзе Писателей должно состояться выступление приехавшего из Аргентины Дикмана, которое пройдет под председательством знакомой мне по прежним временам уругвайской поэтессы Паулины Медейрос. Сходим, впрочем, не столько из-за Дикмана, сколько ради встречи с Паулиной.
Закончилось драматично (все мои соприкосновения с escritores [196]196
Писатели (исп.).
[Закрыть]этого континента кончаются драматично).
Мы появляемся на середине выступления. Дикман говорит о двадцати пяти годах своей писательской работы. Уругвайские литераторы (ни одного интересного лица), в воздухе висят корректность, поверхностность и скука. Я чувствую, что вид писательской массы начинает (как всегда) действовать на меня возбуждающе. У меня своего рода аллергия на писателей, собранных в кучу, в коллектив. Когда я начинаю смотреть на «коллег», одного, другого, мне становится плохо. Но, не уверен, буду ли правильно понят, слово escritorв Южной Америке звучит еще глупее, чем где бы то ни было, эта профессия плавает здесь в каком-то специальном помпезно-фиктивном, возвышенно-сердечном, прогоркло-сладком соусе. И эта смехотворность, исходящая от escritores,меня смешит. Аплодисменты. Закончил.
Встает Паулина Медейрос и объявляет, что по счастливому стечению обстоятельств Союз посетил сегодня еще один иностранный писатель, Гомбрович, которого мы приветствуем и т. д. «А теперь, может, господин Гомбрович что-нибудь нам расскажет?»… Молчание. Ожидание. Признаюсь, что я вел себя не вполне светски. Вместо того, чтобы произнести пару приятных слов, что, дескать, приветствую и т. д., я обращаюсь к Паулине: «Ну, ладно, Паулина, а что я, собственно, написал? Названия помнишь?»
Убийственный вопрос, поскольку в Америке никто ничего обо мне не знает. Замешательство. Паулина покраснела и стала что-то лепетать. Ей на помощь приходит Дикман: «Я знаю, Гомбрович издал в Буэнос-Айресе роман, перевод с румынского. Нет, с польского, Фитмурка…нет, Фидафурка…».Я с холодным садизмом сижу, ничего не говорю, люди, почувствовав себя задетыми, задвигались, стали вставать, в конце то ли председатель, то ли секретарь принес большую книгу, куда Дикман вписал соответствующий моменту афоризм, подписываюсь и я, после чего передаю книгу Дипи, чтобы и он подписал. Снова беспокойство в уважаемом сообществе, потому что Дипи в призывном возрасте и на литератора не тянет. Подписывается и он – размашисто. Эта подпись, наверное, самая величественная во всей книге, а я объясняю, что человек пишет романы с четырнадцати лет, и уже написал их четыре.
Суббота
Сразу после несчастного посещения Союза Писателей (речь о моем пребывании в Монтевидео) мы – Паулина Медейрос, Дикман, Дипи и я – поехали на «токовище» поэтов. Все происходило в ресторанчике, делающем хорошую мину при плохой игре, где стенные росписи приставляли крылья к лишенному фантазии меню. Большой стол, за которым человек пятьдесят. Паулина тихонько поясняет: банкет, устроенный поэтами в честь профессора R., это должно нас ввести в поэтический климат столицы. А кто такой этот профессор R.? – О, это очень заслуженный человек, известный критик, профессор университета, автор, друг, отец, опекун поэтов, совсем недавно получил премию за сборник эссе, что, собственно, и стало поводом для этой встречи.
Никогда не подумал бы… да, я все еще не знаю Америку, не знаю ее в ее хитросплетениях, в ее удивительном смещении уровней, в ее неуравновешенности… То, что я увидел, было жутко провинциальным, это было бы невозможно ни в одном из аргентинских мухосрансков, но вместе с тем, к моему восхищению, один-в-один было взято из Пиквикского клуба.
Царило блистательное ангелоподобие. Рядом с ангелом, профессором R., который улыбался, приветствовал, очаровывал, сидел еще один ангел, старичок, бодрый и весьма поэтичный, не менее поэтический – потому что руководил заседанием и вдохновлял. Речи. Потом встает один поэт и читает стихотворение в честь профессора R. Аплодисменты.
Сразу после встает поэтесса и читает стихотворение в честь профессора. Аплодисменты.
После чего встает еще один поэт и читает стихотворение в честь профессора. Похвалы. Аплодисменты. Только тогда до меня дошла одна странная вещь, даже не из Диккенса, а из Честертона: их было пятьдесят человек, и все они были поэтами, что будет, если каждый прочтет стихотворение в честь профессора R.(который тактично давал понять, что не стоит о нем, поскольку главная героиня – поэзия)?
Тогда я подозвал официанта и заказал две бутылки вина – белого и красного – и из обеих стал отпивать! Тем временем поэты читали стихи, R. сиял, источая ангельское благолепие вместе со всеми теми добродетелями, которые практикуются в подобных случаях: скромность, вежливость, ну и благородство с чувством, с сердцем, все было как будто из самых сладких поэтических снов престарелой тетушки, «прекрасным» и «чистым». Когда кончал поэт, ему пожимали руку, кричали «браво»! Но когда в конце жирная бабеха, с нетерпением ожидавшая своей очереди, сорвалась с места и, тряся своим бюстом и размахивая руками, выдавила из себя новые бутоны рифмованных благородств, я, имея внутри красное с белым, не удержался, прыснул в спину Дипи, который тоже прыснул, но за неимением чьей-либо спины, куда он мог бы уткнуть лицо, он прыснул и рявкнул в лицо всему собранию!
Шок. Взгляды. Но встает досточтимый лауреат и говорит, что, мол, не заслужил он такого, хотя, может, и заслужил, но скорее не заслужил, впрочем, как знать, может, и заслужил… Сочувствие. Аплодисменты. Ангел-председатель-поэт благодарит и подбадривает… Атмосфера становится такой возвышенной и сладкой, что Дипи и я даем драпака через ближайшую дверь, качаясь, пьяные в дупель, в доску, в стельку, вдрабадан!
Снова скомпрометировал я имя поляка перед иностранцами? Но в этом весь я, «это мне по нраву», как говаривал Мицкевич! И вовсе не в этом дело. Меня здесь интересовало нечто другое. Как выглядела бы версия происшедшего с их, с уругвайской стороны?
«Пресыщенный, умничающий и гордый собой европейский литератор задирает нос, презирая, может, и наивную, но идущую из самого сердца, дышащую свежестью уругвайскую поэзию!»
Тем временем всё наоборот. Это я был среди них свежестью, искренностью, а они – что тут говорить – были бандой комбинаторов, фабрикующих искусственную атмосферу взаимного обожания.
Такое вот qui pro quo: молодой провинциальный поэт вовсе не невинный… а старый циник и тертый калач наивно, чисто сражается за чистоту поэзии.
Суббота
Уже сплетни! На следующий день Дипи во время ужина в «Тип-Топе» услышал, как за соседним столиком обсуждали скандал в Союзе Писателейи провокацию на банкете поэтов…и кто-то посоветовал написать Эрнесту Сабато и спросить его, действительно ли он давал мне рекомендательное письмо к Хулио Байсу!
Суббота
Коктейль в Карраско. Я плохо переношу эту комфортную буржуазию с aire acondicionado [197]197
Здесь: с кондиционерами (исп.).
[Закрыть], с электрообогревателями, с двумя туалетами для слуг и с видом на море.
Микеланжеловский Давид, придающий блеск площади перед магистратом. Внезапное, волнующее вторжение Ренессанса: ощущение – впрочем, мимолетное – бесчисленности наслаждений, содержащихся в стиле вообще и в этом стиле в частности, так счастливо обнаруженном спустя века! Разговор с Аснито (Дипи) на тему «ренессанс – барокко – Сезанн – конкретное искусство». Меня удивляет врожденная легкость, с какой этот молодой вьюн плавает в пучинах современности.
Письмо от одного литератора.
«Несколько дней назад я закончил читать „Порнографию“. Анонс „Культуры“, не сомневаюсь, что в согласовании с вами, говорит о метафизическом смысле этой книги… До сих пор мне казалось, что я всегда мог прочесть значения, скрытые под поверхностью ваших произведений, но в „Порнографии“ я впервые не смог ухватить этот скрытый смысл. Поэтому я позволяю себе обратиться к вам с просьбой помочь, указать, в чем следует искать метафизическую нить „Порнографии“».
Ну конечно! Очень на руку мне это письмо. Оно позволяет мне еще раз вспомнить, кто я и каково мое положение на духовно-художественной карте.
Отвечаю:
«Я не имел никакого отношения к составлению анонса в „Культуре“, но охотно расскажу, каковы, по-моему, связи „Порнографии“ с метафизикой.
Попробуем выразить это следующим образом: человек, как известно, стремится к абсолюту, к Совершенству. К абсолютной истине, к Богу, к полной зрелости и т. д. Охватить всё, реализовать полностью процесс развития – таков императив.
Так вот, в „Порнографии“ (в соответствии со старым моим обычаем, старым, потому что уже „Фердыдурке“ густо этим насыщен) показана другая, видимо, более тайная и менее легальная цель человека, его потребность в Несовершенстве… Заурядности… Молодости…
Одна из ключевых сцен произведения – это сцена в костеле, когда под натиском сознания Фридерика разваливается богослужение, а вместе с ним и Бог-Абсолют. Тогда из темноты и безвоздушного пространства космоса выходит новое божество, земное, чувственное, несовершеннолетнее, сложенное из двух недоразвитых существ, составляющих замкнутый мир, потому что между ними взаимное притяжение.
Другая ключевая сцена – совещание, предшествующее убийству Семяна, – когда Взрослые, будучи не в состоянии совершить убийство, потому что слишком хорошо знают, что это такое, какое оно имеет значение, должны сделать это руками несовершеннолетних. Это убийство должно быть оттеснено в сферу легкости, безответственности – только там оно становится возможным.
Я ведь не с сегодняшнего дня пишу об этом, во всей моей продукции эти идеи доминируют. И в „Дневнике“ об этом тоже речь, например, Молодость предстала передо мной как высшая и абсолютная ценность жизни… Но эта „ценность“ имела одну черту, придуманную, наверное, самим дьяволом: будучи молодостью, она была чем-то малоценным.
Это последнее слово объясняет, почему, несмотря на такой острый для меня конфликт жизнь-сознание, я не прибился ни к одному из современных экзистенциализмов. Для меня одинаково ценны как аутентичность, так и неаутентичность жизни, потому что моя антиномия – это, с одной стороны, Ценность, а с другой – Недоценность… Несовершенство… Недоразвитость… Это, я полагаю, во мне самое главное, самое интимное и своеобразное. Несерьезность для меня такая же человеческая потребность, что и серьезность. Если философ говорит, что „человек хочет быть Богом“, то я бы это дополнил: „человек хочет быть молодым“.
И, считаю, один из инструментов диалектики Совершенство-Несовершенство, Ценность-Недоценность – разные возрасты в жизни человека. Поэтому такую большую и драматическую роль я отвожу начальному периоду – молодости. Поэтому мой мир такой деградированный: это как если бы вы схватили Дух за шкирку и окунули его в легкое и низкое…
Естественно, в „Порнографии“ я не столько присматриваюсь к философским тезисам, сколько стремлюсь раскрыть художественные и психологические возможности темы. Я ищу определенные „красоты“, соответствующие такому конфликту. Метафизична ли „Порнография“? Метафизика – это значит „внефизичность“, „внетелесность“, а моим намерением было через тело добраться до определенных антиномий духа.
Это произведение, наверное, очень трудное, хоть оно имеет вид обычного „романа“, и даже очень неприличного… Жду с нетерпением появления его по-французски, по-немецки и по-итальянски (эти издания постепенно готовятся), надеюсь, что на чужой территории он найдет больше читателей, которые, подобно вам, ищут в романе смысл».
Воскресенье
Мальвин, далекие пляжи за Карраско, океанское откровение, внезапная соль, зелень волны, восхищение, восторг, печаль: за мной пропала громадная река, ее поглотила плещущаяся соленая, зеленая, что-то бессмысленно шепчущая бесконечность.
А может, я более, чем мне кажется, близок к народу? Снова это подозрение. А если «Порнография» – попытка обновленияпольского эротизма?
Попытка извлечь такой эротизм, который в большей мере соответствовал бы нашей судьбе и нашей истории последних лет, состоящей из насилий, рабства, унижения, стычек между щенками, истории, которая является спуском в темные пределы сознания и тела? А может, «Порнография» – это современная эротическая польская национальная поэма?
Скорее неожиданная и странная мысль, но она ни на секунду не промелькнула в моей голове, пока я писал. Только теперь появилась. Я пишу не для народа, не народом, не из народа. Я пишу собой, из себя. Но не срастаются ли где-то тайно мои заросли с зарослями народа?
Я американец, я аргентинец, идущий по берегу Атлантического океана. Кроме того, я еще поляк… правда, только в годы молодости, в детские годы, когда меня формировали жуткие силы, беременные тем, что должно было произойти… Там, за Мальвином, гордые возвышенности почвы, очарованные заходящим солнцем, как самой благородной из философий и самой прекрасной из поэзий. Вниз! Вниз! Деградация! Я являюсь собственной своей деградацией! Как же упорно должен человек спихивать себя с вершин, порочить свое благородство, насиловать свою истину, уничтожать свое достоинство, чтобы индивидуальный дух еще раз испытал рабство, подчинился стаду, роду…
1961
[40]Понедельник
Книга особенная, никогда ничего подобного не читал, удивительно будоражащая. «Panorama des idées contemporaines» [198]198
«Панорама современной мысли» (франц.).
[Закрыть]Гаэтана Пикона. В польском переводе она называлась «Panorama myśli współczesnej» и была издана парижским издательством «Libella».
Давно не окунался я с таким энтузиазмом в книгу, как в эти семьсот страниц, заполненных новейшими мудростями последних десятилетий. Философия и общественные науки, искусство и религия, физика и математика, история и психология, но также и философия истории и политические проблемы, и современный гуманизм… том включает главным образом разветвления науки, давая, однако, не сухое резюме, а лишь фрагменты самых представительных произведений. Это своеобразная антология, где, например, философию истории доносят избранные тексты Дильтея, Ленина, Троцкого, Жореса, Бердяева, Шпенглера, Тойнби, Кроче, Арона, Ясперса, а теорию квантов и связанные с ней проблемы – Бройль, Бор, Эйнштейн. Напрасно искать здесь исчерпывающего обсуждения, но зато какое введение в стиль современной науки, в ее тон, темперамент, в ее «характер» (потому что порой у меня складывается впечатление, что наука – одушевленное лицо) и в ее привычки! Это все равно что слушать собрание мудрецов: каждый раз слово берет очередной мудрец; какая же оказия прислушаться к тому, как они говорят…
Среда
Буэнос-Айрес. Интервью со мной в «Кларин», которое провел Пат Леруа (Здислав Бау). «Кларин» – самый читаемый в Аргентине журнал, интервью на две полосы с большой моей фотографией и с рисунком Киломбофлёра – вот шуму-то будет. Там я, в между прочим, сказал: «Не будучи быком-призером породы шортон, я не могу мечтать о славе в Буэнос-Айресе».
Четверг
Если бы Сократу во сне явилась Кассандра с таким пророчеством: «О, смертные! О, род человеческий! Лучше бы вам не дожить до далекого будущего, которое будет прилежным, скрупулезным, натужным, ровным, плоским, жалким… Лучше бы женщины перестали рожать, ибо всё будет у вас рождаться наоборот: великое родит у вас малое, сила – слабость, а разум – глупость вашу. Лучше бы женщины задушили своих младенцев в колыбели!.. потому что функционеры станут у вас вождями и героями, а честные люди – титанами. Вы будете лишены красоты, страсти и наслаждения… вас ожидает время холодное, утомительное и сухое. И все это сотворит с вами Мудрость ваша, которая оторвется от вас и станет непостижимой и хищной. И даже плакать вы не сможете, поскольку несчастье ваше будет происходить вне вас!»
Не богохульство ли это против Всевышнего? Против Создателя нашего сегодняшнего? (Речь, естественно, о науке.) Кто бы посмел! И я простерт ниц перед самой молодой из Созидательных Сил – и я преклоняюсь, осанна, пророчество то как раз и воспевает триумф всемогущей Минервы над ее врагом, человеком. Приглядимся к этим людям будущего, к людям науки; сегодня их много, и становится все больше. Одно отвратительно в таком ученом: его улыбчивое бессилие, добродушная беспомощность. Он подобен трубе, по которой пропускают корм, но он его не переваривает; никогда его знание не становится в нем знанием личным, он с ног до головы – лишь орудие, инструмент. Разговаривать с таким профессором – как с рыбой, вынутой из воды, каждый из них умирает, когда вынимаешь его из его специальности, – и это настолько скандально, что остается только краснеть! Они скромные? На их месте я тоже был бы скромный, а как не быть скромным, если ничто из достигнутого не входит в кровь? Проклятые слепые куры, которым случается клюнуть зерно! Слепые каменщики, тысячелетиями кладущие камень на камень, но не знающие, что они возводят! Они трудяги. Они сотрудники. Если один сказал «а», а второй говорит «б», то третий скажет «в», и таким образом сложится Господствующее мнение, каждый является функцией каждого, каждый пользуется каждым, все всегда слуги – высосанные вампиром интеллекта, сброшенные вниз возносящейся вверх Мыслью, становящейся все более и более недостижимой.
Еще во времена моей молодости смеялись над профессором, неким абстрактным дедулей, который вечно теряет свою шляпу. Сегодня больше никто не смеется, нас скручивает судорогой, мы сворачиваемся клубком, нам становится не по себе, когда мы видим, как добродушная группка специалистов подбирается к нам: переделывает нам гены, влезает в наши сны, переиначивает космос, тыкает иголкой в нервные центры, ощупывает наши внутренние органы, самые сокровенные, до которых вообще нельзя дотрагиваться! Это начинающееся бесстыдство, эта подлая бесцеремонность, это свинство, которое начинают с нами творить, пугает нас пока еще в недостаточной степени, но очень скоро мы взвоем, увидев, как эта наша подружка, благодетельница, Наука, становится все более распущенной, как она превращается в быка, который всех нас поддевает на рога, в самую непредсказуемую изо всех стихий, с какими мы до сих пор имели дело. Свет до такой степени ослепит нас, что превратится во тьму, и тогда мы окажемся в новой ночи, в худшей из ночей.
Профессора любят своих жен. Они хорошие отцы. Их кроткая привязанность к семейному очагу исполнена молитвами о прощении, поскольку они хорошо знают: где бы они ни были, они везде не дома. Ни один из языков для них не родной. Ученый предает обычную человеческую речь ради языка научного, но и им он тоже не владеет; это язык владеет им, а не он языком. Формулы сами себя формулируют, какое-то замкнутое пространство Абракадабры. Пока еще имела место механистическая интерпретация явлений – было полбеды, но теперь, когда механизма уже не хватает и мы обращаемся к «целому», которое невозможно разъять на части, а функционализм, телеология и разнообразные взаимозависимости восхищают научную мысль; положения такой биологии или психологии становятся какими-то сфинксообразными, головоломными, не лучше физических, математических или философских.
Упоминавшаяся выше антология Пикона – прекрасный образчик научного стиля в самых разных проявлениях, в тысячах вариантов, здесь видно, как этот язык складывается, что он с ними вытворяет. Как на ладони видна растущая конвульсивность экспрессии, беснующейся от жажды охватить то, что охватить не дано. Цирк да и только. Но разве язык рационализированной межчеловеческой мудрости, нарастающей из поколения в поколение, оборачивающейся против самой природы индивидуального ума, насилующей эту природу мог бы стать другим? Императив выражения невыразимого становится на последних фазах развития науки столь необоримым, что это начинает роднить ее высказывания с философией. Видимо, пришлось помучиться переводчикам с отобранными Пиконом текстами, потому что здесь со словами неизбежно приходится вытворять малоприятные вещи.
Омерзительная отчужденность знания… оно, словно введенное в ум инородное тело, всегда мешает. Такой способ мышления человек несет как груз, в поте лица своего, и порой наука действует подобно яду, и чем слабее ум, тем меньше он находит противоядий, тем легче подчиняется. Посмотрите на большинство студентов. Откуда в них, например, отсутствие радости? А их усталость – только ли результат чрезмерного труда? Не отравлены ли их реакции дурной привычкой ложной точности, преувеличенного объективизма, не сделал ли такой подход их суждения неуверенными, тревожными? Посмотрим, как культ логики убивает понимание личности, как принципы заменяют врожденную уверенность в себе и в своей правоте. Как теории очищают от красоты, очарования… вот так и возникает тип современного студента («сдаете, коллега?»), существа доброго, благородного, полезного, но бледного… лунной бледностью, лишенного собственного света и тепла, отражающего этот таинственный страшный свет. Еще, может, и живого, но уже с ослабленной и как будто обреченной на распад жизнью.
Вхождение в расу пигмеев в белых халатах с раздутыми головами?
Пятница
Нас ждет вырождение, и к этому следовало бы приспосабливаться уже сегодня. Не спорю, может, наука когда-нибудь и приведет нас в рай. Но пока что она угрожает нам серией операций, процедур, чуть ли не хирургических, деформирующих нас (как это бывает с пациентами, которым сделали пока три из двенадцати намеченных операций эстетической хирургии лица).
Преобразование с помощью техники условий жизни, а также нашей психофизической структуры, выбьет нас из колеи, дезориентирует нас.
Пятница
Наука оглупляет.
Наука умаляет.
Наука уродует.
Наука корёжит.
Вытеснит ли ученость искусство? Вот уж чего не боюсь, так это потери почитателей!
Я не боюсь, что «будущие поколения не будут читать романы» и т. д. Видимо, полнейшее недоразумение рассматривать серьезное искусство в категориях производства, рынка, читателей, спроса, предложения. Какое они имеют к нему отношение? Искусство – это не производство повестушек для читателей, а духовное общение, нечто столь напряженное и столь отличное от науки, и даже противоречащее ей, что здесь даже и речи не может быть о конкуренции между ними. Если в будущем родится кто-то замечательный, выдающийся, достойный, плодовитый, блестящий (так надо говорить о художниках, это тот язык, которого требует для себя искусство), если родится кто-то единственный и неповторимый, Бах, Рембрандт, то он привлечетк себе людей, очаруетих и обольстит…
Пока будут существовать люди возвышенные и низкие, человек возвышенный, выражающий себя в искусстве, будет привлекательным… и ничто не ослабит его существования.
Вы говорите о безразличии к искусству инженеров, техников и прочих функционеров? Но скажите, когда был возможен диалог между художником и колесиком в машине? Зато ежедневно нахожу подтверждение тому, каким жадным на блеск артистизма становится тот, кто, будучи затянутым шестеренками, сохранил в себе достаточно человечности, чтобы почувствовать, что эти шестерни ломают ему кости.
Когда к моему столику в кафе подсаживается студент-негуманитарий, чтобы взглянуть на меня с сочувствием (как я «переливаю из пустого в порожнее»), чтобы презрительно сказать, что это «вешанье лапши на уши», чтобы зевать («ну а как это проверить экспериментально»), я во всяком случае не пытаюсь его переубедить. Жду, пока он войдет в фазу усталости и пресыщения. Потому что это правда, что в науке гораздо меньше обмана, бахвальства и нет той «личной грязи», которой воняет искусство, нет этих амбиций, пускания пыли в глаза, позы, претенциозности, фразеологии – но верно также и в то, что свои гарантии наука дает только потому, что действует на ограниченной территории, – и эта лабораторная «уверенность» в один прекрасный момент становится ненавистной и унизительной для натуры не вовсе посредственной.
Уму посредственному нравятся эти конские шоры на глазах, облегчающие ровную рысь, но ум более резвый и живой возжелает неуверенности, риска, игры сил более коварных и неуловимых, где есть жизнь… где есть место для полета, гордости, шутки, исповеди, восхищения, игры, борьбы.
Наступает момент, когда теория становится личным врагом; тогда тебе нужен сам человек, такой, какой он есть, пусть смятенный, лживый, непредсказуемый… лишь бы увидеть перед собой человечество, снова прикоснуться к нему.
Воскресенье
Издание книг на расстоянии десяти тысяч километров расстраивает нервы!
«Фердыдурке» появилась в Германии без комментария, объясняющего вкратце, «о чем собственно речь». Это стало причиной того, что один критик и читатель не знал, с какого конца за нее взяться. Я тут же написал английскому издателю, чтобы он снабдил книгу кратким комментарием.
И что? А ничего! Английская «Фердыдурке» появилась без этих нескольких фраз, так ей необходимых.
Ладно, пусть издают как хотят, отдать все это на милость Божию и закрыть глаза, пусть само делается как хочет!
Вторник
Когда же мы перейдем в наступление?
Сможем ли мы – художники – когда-нибудь пойти в наступление на человека науки во имя блистательного человечества? Атаковать – но с какой позиции? Какими средствами? А мы вообще в состоянии атаковать? В последние десятилетия искусство вело себя подло, оно позволило себе быть импонирующим, чуть ли не пало на колени, жадно принимало всё из рук врага, у него не хватило гордости и даже обыкновенного инстинкта самосохранения. Результаты?
Изобразительное искусство захвачено абстракцией и другими концепциями формы – всё по научному благословению – и все меньше в этом искусстве индивидуальности, превосходства, таланта, работа становится все более «демократичной» и «объективной».
Музыка коррумпирована теорией, техникой, отсюда – кризис личности и столь резкое мельчание композиторов, что скоро будет непонятно, как называть этих карликов.
И художественная литература, художественность которой тает с каждым годом, ставшая плохой и грубой, чуть ли не бешеной, или рвотной, или сухой и негибкой, аналитичной, социологичной, феноменологичной, вымученной, скучной и бьющей мимо цели.
О какой атаке мечтать такому искусству, если оно даже защититься не может и уже наполовину завоевано? Этого не смогли бы свершить теории, если бы сам художник лично не сломался – я снова возвращаюсь к этому ключевому слову – и не позволил, чтобы в нем ослабла его уникальность.
Индивидуализм – это такой неразгрызаемый орех, с которым не справится ни один теоретический зуб. И потому ничто не в состоянии оправдать ваше поражение, господа недотёпы!
Четверг
Письмо от Марии Домбровской – столь характерное, что подумываю, не рассказать ли о нем в дневнике.
Я решил сам написать предисловие к французскому изданию «Порнографии».
Кекен.
Сантьяго Ачаваль, Хуан Сантамарина, Пако Вирасоро и Пепе Урибуру – богатая, олигархическая молодежь. Сколько у них братьев и сестер? У Пако меньше всех – всего шесть. В сумме на всех четырех – сорок с хвостиком братьев и сестер.
У некоего Цубербюллера 80 кузенов в первой степени. Их аграрная реформа совершается в постели.
Ложная эрудиция литераторов – это тоже последствие их растления наукой. Как же легко вооружиться парой энциклопедий и сыпать цитатами, каждый так делает, начиная с фельетониста и кончая нобелевским лауреатом! И, что правда, так было всегда. Но мы живем в эру срывания масок – так почему же никто не осмелится пролить свет на нищету цитат?
Табу! Все, что угодно, но только не это! Тогда бы оказалось, что самые непримиримые обличители и сторонники абсолютной искренности прикидываются более образованными, чем они есть на самом деле. Какое отсутствие достоинства!..
Суббота
Предвижу, что в ближайшие годы искусству придется стряхнуть с себя науку и обратиться против нее, и это столкновение – раньше или позже – обязательно произойдет. Это будет открытый бой, где каждая из сторон будет уверена в своей полной правоте.
А пока что много маскировки, обмана и предательств, не обошлось даже без пятой колонны. И эта пятая колонна на территории искусства – экзистенциализм и феноменология.
Казалось бы, экзистенциализм приходит искусству на помощь, но он как эксцентричная куртизанка, которая изменяет всему со всем, может лишь скомпрометировать тех, кто вступает с ним в отношения. Он – ни два, ни полтора – вообще не может претендовать на форму – так что же у него общего с искусством?
И все-таки он такой привлекательный! В нем столько обещаний! В нем, казалось бы, напряженное и неподкупное стремление к конкретности, к личности… Что ж, эта антиабстрактность не может удержаться ни в каком философском мышлении, где нельзя избежать понятийной схемы. В результате экзистенциализм становится ловушкой: этот антирационалистический кусочек сыра должен приманить легковерных к еще одной понятийной клетке.
Каждая духовная позиция создает свой стиль. Но экзистенциализм, зачатый из одних противоречий и неспособный их примирить à la Hegel (ибо здесь диалектика хромает), не ведет ни к какому стилю или, скорее, – к одному из худших стилей: к расплывчато-точному, абстрактно-конкретному, субъективно-объективному, к расползающейся во все стороны говорильне. При виде этих мыслителей можно поклясться, что они хотят танцевать сидя – такие они педантичные и в то же время легкие, воздушные.
В таком случае я предпочитаю феноменологию, она чище в том, что касается формы. Можно даже питать надежду, что она – средство для чистки от грязи сайентизма; разве это не возвращение к естественному, непосредственному, непорочно-девственному мышлению? Взять науку в скобки! Именно это нам нужно!