Текст книги "Дневник"
Автор книги: Витольд Гомбрович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 66 страниц)
Воскресенье, Сантьяго-дель-Эстеро
Вчера поздно вечером я добрался до Сантьяго, добрался после многочасовой гонки и тряски – сначала через зеленые низменности Параны, потом напрямик через всю провинцию Санта-Фе, пока наконец (после многих, многих километров, отмеченных быстро убегавшими столбами там, где поезд мчится неподалеку от загадочного озера Мар-Чикита в северной Кордове), итак, пока наконец не открылось пустынное пространство, поросшее карликовыми деревцами, – большое белое пятно на карте, расползшееся на десятки тысяч квадратных километров и означающее, что здесь между далеко отстоящими друг от друга поселениями нет ни единой живой души. Поезд мчится. За окнами вагона, плотно закрытыми от всепроникающего песка, не видно ничего, кроме тощей травы и этих растущих прямо из песка жалких деревьев. Уже ночь, но и сейчас, стоит мне ладонью закрыться от бликов на стекле, все так же мелькают убегающие деревья. Сколько же еще часов ехать и по каким просторам? Не знаю. Я заснул.
Наконец – Сантьяго.
Один из старейших городов Аргентины. Основан Франциско Агирре якобы 23 декабря 1553 года. Начала здешней истории мистичны, далеки и фантастичны, даже безумны – почти как сон. В начале XVI века в населявшие эту землю кроткие индейские племена (а назывались они хурис, люлес, вилелас, гайкурес, санавиронес) ворвался ослепленный мечтами о золоте и драгоценных камнях испанский завоеватель, чья голова кипела от легенд. Маньяки и насильники, злодеи и герои безумно смело нырнули в неизведанное пространство, не ставившее преград фантазии. Четырнадцать солдат, одурманенных байками о городах-сокровищах, отделились от экспедиции Себастьяна Кабота в форте Санкти-Спиритус и первыми оказались где-то в здешних местах, открыв заодно соседнюю провинцию Тукуман, которую сегодня называют «аргентинским садом». Они искали мифический клад, какие-то «дворцовые сокровища». Потом были Диего де Рохас в 1542 году, Франсиско де Мендоса, отправившийся к сказочным городам, которые звались Трапаланда, Юнгуло, Лефаль, за ним – капитан Николас де Эредиа, капитан Франсиско де Вильягра и еще десяток других. Впрочем, это относительно недавнее прошлое уже праистория, смутные начала, растворенные в запутанной, непонятной или неизвестной географии, в скоплении кочевых племен на громадном, холодном и безграничном пространстве, по которому носилась фантазия покорителей, мрачная, упрямая, ожесточенная… и оторванная от Испании, отделенная от нее водной громадой, словно на другой планете, в одиночку, хоть и на коне, который для местного населения был созданьем неизвестным и страшным.
Комнатушка в отеле «Савой» досталась мне скверная, без окна, с дверью в коридор – даже днем надо жечь свет. Я умылся в «персональной ванной комнате», которая изо всех удобств имела только кран и душ. Ужин вполне приличный: прекрасная курица под соусом и графин густого красного вина.
Понедельник
И вот что еще хочу добавить: позавчера, до того как лечь спать, со мной произошло что-то… что-то столь туманно-неясное… столь непонятное, что я просто потрясен…
После ужина в гостинице я вышел на площадь. Сел на лавку в гуще деревьев и кустов, а над головой – раскидистые веера пальм, слегка ошарашенный (ведь я все еще пребывал во влажной зиме Буэнос-Айреса, ведь меня продолжал согревать мой теплый пиджак!) легкостью наряда жаркой звездной ночи, ее смехом, ее обнаженными плечами. Перемена ощутимая: там было строго и холодно, а здесь – чувственно и, казалось, легкомысленно… будто я резко погрузился в Юг (здесь он называется «Север», потому как в южном полушарии).
Площадь, словно карусель, кружила веселой субботней толпой, из которой в меня стреляли огромные глаза… черные, воронова крыла волосы… заливистый смех… танцевальная легкость ног и рук… веселые, свободные и добродушные голоса… Но что это? Что это? Площадь заблестела белозубыми улыбками какой-то далекой-далекой молодежи… словно я не здесь, а где-то в другом месте… моя отстраненность (потому что я все еще продолжаю видеть толпы на Корриентес и слышать гудки автомобилей) отстраняла их от меня, хоть они были тут же, передо мною. Разве что меня здесь все еще не было. А я смотрел на все это так, будто права на то не имел, будто подглядывал…
Тишина звенит в ушах. Немыслимая тишь далеких мест – как в фильме прошлых лет, все звуки немы: ничего не слышно. Звук замер на пороге материализации…
И в этой вот тиши безмолвное напряжение шествия по площади растет и выливается в телесное великолепие, в ошеломляющую игру очей и уст, рук и ног, а танцующая змея переливается красотами, каких до сей поры не видывал я в Аргентине, и, потрясенный, я спрашиваю себя: откуда все это взялось здесь, в Сантьяго?
Но тут же обнаруживаю, что ничего этого нет, что во всем доминирует привкус неприсутствия, что я словно подкошен каким-то небытием и безнадежно потерян в неосуществленности…
Воскресенье
Красота! Ты взойдешь там, где тебя посеют! И будешь такой, какой тебя посеют! (Не верьте в красоты Сантьяго. Это неправда. Я все это выдумал!)
Понедельник
Солнце, слепящее и разноцветное, словно просочилось через витраж; кажется, что это оно насыщает красками предметы. Блеск и тень. Назойливая голубизна неба. Отягощенные огромными золотистыми пампельмусами, деревья усыпаны красным и желтым цветом… Народ ходит без пиджаков.
По улице, с одной стороны черной от тени, а с другой – белой от солнечного света, направился я к мадемуазель Каналь Фейху, сестре писателя, живущего в Буэнос-Айресе. Пожилая дама, переполненная (видно с первого взгляда) тем недоверием, с каким домохозяйки относятся к ресторанным блюдам, которые «неизвестно из чего приготовлены», и к скитальцам, которые тоже «неизвестно с чего живут». Однако мою просьбу посодействовать контакту с местными литераторами восприняла очень любезно. « Сото по! [151]151
«Конечно!» (исп.).
[Закрыть]– сказала она быстро и четко. – Их здесь несколько, даже журнал издают, сейчас я позвоню… Мой брат всякий раз, как бывает здесь, посещает их».
На обратном пути я старался перепроверить мои впечатления прошлой ночи. Они были экзальтированными! Мне все это причудилось… Конечно, и здесь заметна та «красота», которой хватает в Аргентине, здесь ее так много, может, даже больше, чем где бы то ни было… есть также какая-то индейская специфика, некий колорит, с которым я до сих пор не сталкивался… но чтобы так чувственно… хотя какая это чувственность! К тому же извечная проблема контакта с новым городом и новые знакомства заняли меня целиком и вытащили из состояния экстаза.
Вторник
Пополудни в кафе «Идеал» рандеву с Сантучо (один из литераторов и редактор журнала «Дименсьон»).
Пахнет Востоком. Пронырливые карапузы то и дело суют тебе под нос лотерейные билеты. Потом старик с семьюдесятью тысячами морщин делает то же самое – тычет тебе под нос те же самые билеты, будто ребенок. Старуха, чудно одетая на индейский манер, входит и сует тебе под нос билеты. Какой-то ребенок хватает тебя за ногу, предлагая почистить ботинки, а другой, с жутко взъерошенной индейской шевелюрой, предлагает тебе газету. Мягкая, жаркая, гибкая чудо-дева-гурия-одалиска ведет под руку слепого между столиками, кто-то сзади трогает тебя за плечи – нищий с плоским треугольным лицом. Не удивлюсь, если в это кафе забредут коза, мул, осел.
Официантов нет. Самообслуживание.
Возникла ситуация немного унизительная, которую мне, однако, трудно обойти молчанием.
Я сидел с Сантучо, коренастым человеком, с упрямым смуглым лицом, человеком страстным, устремленным в прошлое, уходившим туда корнями: он без умолку разглагольствовал… об индейской подоплеке этих мест. Кто мы такие? Не знаем. Мы не знаем себя. Мы не европейцы. Европейская мысль, европейский дух – нечто чуждое, напавшее на нас, как когда-то испанцы; наша беда в том, что у нас культура этого вашего «западного мира», которой нас пропитали, как краской, и сегодня мы вынуждены пользоваться мыслью Европы, языком Европы из-за того, что мы утратили индейско-американские корни. Мы выхолощены, потому что даже о себе вынуждены думать по-европейски! Я слушал эти рассуждения, в чем-то подозрительные, посматривая на сидящих за два столика от нас «чанго» [152]152
Слуга, мальчик, прислуживающий в доме; ласкательное: паренек (исп.).
[Закрыть]с девушкой: они пили, он – вермут, она – лимонад. Они сидели спиной ко мне, и я мог гадать, как они выглядят, лишь по таким случайным признакам, как расположение тел, незримая игра рук и ног, эта труднопередаваемая внутренняя свобода гибких торсов. Сам не знаю почему (может, это был какой-то отдаленный отзвук моей «Порнографии», недавно законченного романа, или результат моей в этом городе возбужденности), но и немногого увиденного мне хватило, чтобы понять, как эти незримые лица, должно быть, красивы, даже прекрасны и, наверное, по-киношному элегантны, артистичны… мне на мгновение показалось, будто там, между ними, достигнут высший накал, вспышка красоты здешних мест, Сантьяго… который казался даже более реальным, чем физически ощутимые очертания этой пары, как она представлялась с моего места, при том, что вид их был сколь веселым, столь и изысканным.
В конце концов я не выдержал. Извинившись перед Сантучо (рассуждавшим о европейском империализме), я пошел будто бы выпить воды, но на самом деле заглянуть в глаза тайне, мучившей меня, заглянуть им в лица – я был уверен, что передо мной раскроется эта тайна, как видение с Олимпа, и в своем хитросплетении, и в божественной жеребячей легкости! Увы! Наш чанго орудовал во рту зубочисткой, что-то там говорил своей девушке, которая подъедала у орешки, поданные к его вермуту, и ничего больше – ничего – ничего, причем до такой степени ничего, что я, как подрубленный в своей влюбленности в них, чуть не упал!
Среда
Море детей и собак!
Никогда не видел такого количества собак – и таких добродушных! Здесь если собака и залает, то лишь в шутку.
Детвора дико растрепанна и задириста… никогда не видел детей, которые больше этих были бы что называется «как с картинки»… и таких великолепных! Передо мной два мальчугана: идут обнявшись и секретничают. Но как! Один мальчик показывает что-то пальчиком вытаращившей глазенки группке детей. Другой поет торжественную песнь палке, на которую водрузил конфетный фантик.
Вчера я видел в парке: четырехлетний карапуз навязал боксерский поединок девочке, которая о боксе и понятия не имела, но была поплотнее и покрупнее и молотила его почем зря. А несколько одетых в длинные рубашки малышей двух-трех лет, взявшись за ручонки, время от времени подскакивали и скандировали в ее честь: «Но-на! Ho-на! Но-на!»
Четверг
Странное повторение позавчерашней сцены с Сантучо – правда, в другом варианте.
Ресторан в отеле «Плаза». Сижу за столиком с доктором П. М., адвокатом, который здесь, в Сантьяго, представляет величие собранной в его библиотеке мудрости: с нами его barra,то есть группка приятелей по кафе: один врач, несколько торговцев… Я, исполненный лучших намерений, вступаю в разговор о политике, и тут… о!.. меня уже схватило… вон неподалеку сидит парочка как из сказки… и тонут один в другом, словно озеро в озере! Снова belleza! [153]153
Красота (исп.).
[Закрыть]Но я должен за своим столиком поддерживать дискуссию, в супе которой плавают трюизмы южноамериканских националистов, приправленные ненавистью к Штатам и паническим страхом перед «происками империализма», да, к сожалению, я обязан что-нибудь ответить этому типу, хоть я всматриваюсь в творящуюся рядом красоту и прислушиваюсь к ней – я раб, смертельно влюбленный и страстный, я – художник… И снова спрашиваю себя: как это может быть, что такие прелести сиживают в этих ресторанах в шаге от… другой, говорливой Аргентины?.. «Мы всегда требовали нравственности в международных отношениях…», «Империализм янки, вступив в сговор с британским, пытается…», «Мы больше не колония!..» Все это вещает (не первый день) мой оппонент, я же не могу понять, не могу понять… «Почему Штаты дают займы Европе, а не нам?..»
«История Аргентины свидетельствует, что достоинство мы ставили превыше всего!..»
Ах, если бы кому-нибудь удалось вытравить из этого в сущности симпатичного народца всю его фразеологию! Какие же нытики эти буржуа, попивающие здесь вечерами вино, а в течение дня – мате! Если бы я сказал им, что по сравнению с другими народами они живут как у Христа за пазухой в этой своей прекрасной эстансии размером с пол-Европы и если бы я добавил, что им не только грех жаловаться, но что Аргентина – это эстансьеро среди других народов, что она – «олигарх», горделиво восседающий на своих прекрасных землях… Они бы смертельно оскорбились! Лучше воздержусь… А потому выкладываю им всё! Вот только зачем? Мне-то какое до этого дело?
Там, у другого столика, там – покорившая меня Аргентина: тихая, но несущая в себе великое искусство, а не та, что здесь, говорливая, праздная, политизированная. Почему я сижу не там, не с ними? Мое место там! У той девушки, подобной букету черно-белого трепета, у того юноши, похожего на Рудольфо Валентино!.. Belleza!
Что, собственно, происходит? А ничего. До такой степени ничего, что я до сих пор не могу понять, что и как от них долетело до меня… может, обрывок слова… интонация… блеск глаз… Короче, до меня вдруг кое-что дошло.
Вся эта bellezaбыла точно такой же, как и все остальное! Как стол, стул, официант, тарелка, скатерть, как наша дискуссия, она ничем не отличалась от всего этого, была такой же – из этого же мира, из этой же материи.
Четверг
Красота? В Сантьяго? Откуда, черт побери, ей там взяться?
Четверг
Что может произойти с тобой, когда поезд увезет тебя в далекий… провинциальный… неизвестный… цветастый… городишко-городок?
Что может с тобой приключиться в не противящемся тебе городке… слишком добродушном… или слишком робком… слишком наивном?
Что может с тобой приключиться там, где ничто тебе не противостоит и ничто не в состоянии положить тебе предел?
Суббота
Сначала изложим факты.
Я сидел в парке на скамейке, рядом сидел чанго, видимо, из Эскуэла Индустриаль (Промышленного училища), и его старший товарищ.
– Если бы ты пошел к б…, – объяснял чанго спутнику, – они раскрутили бы тебя самое малое на полсотни. Так что и мне полагается столько же!
Как все это понимать? Я уже убедился, что в Сантьяго все может иметь двойной смысл – и крайней невинности, и крайней распущенности; и я не удивлюсь, если услышанные мной слова вдруг окажутся просто шуткой в разговоре школьников. Но не исключено и нечто более извращенное. Не исключена та самая архиизвращенность, в которой при том, что все сказанное – правда, слова тем не менее невинны… а в таком случае самая большая скандальность как раз и состояла бы в самой совершенной невинности. Этот пятнадцатилетний чанго был, по-видимому, из «приличной семьи», его глаза так и лучились здоровьем, добродушием и весельем, и говорил он не развратно, а с глубокой убежденностью человека, защищающего справедливость. Впрочем, он смеялся… ох уж этот здешний смех, хоть и не заливистый, но какой-то завлекающий…
Лицо худое, подвижное, колоритное, смешливое… Не поддаюсь ли я иллюзии несуществующего порока? Трудно хоть что-нибудь понять… здесь все вдруг становится дремучим лесом, по которому я блуждаю…
Вот девочка, совсем подросток, идет под ручку с солдатом 18-го пехотного полка.
Другой чангито через пять минут знакомства со мной стал рассказывать, как недавно умирал его отец, – и если он делал это (как могло показаться), дабы развлечь меня интересной историей, значит, он славный и приветливый мальчик… убеждаюсь в то же время, что он – чудовище…
Чудовище?
Прозрачный, многоцветный и ослепительный солнечный свет везде – в пятнах между деревьями, в световых струях и каскадах между стенами и кронами деревьев. Доброта Сантьяго. Добродушие. Спокойное, улыбчивое. Восемь детишек и три собаки под пальмой. Дамочки заняты покупками. Деревья, покрытые фиолетовыми или красными цветами, выглядывают из-за стеночек, а посреди проезжей части движется мотороллер. Эти добрые взгляды индейских глаз. Стада велосипедов. Солнце заходит. Улицы скрываются за далеким пейзажем темной зелени.
На скамейке сидит нинья [154]154
Девушка (исп.).
[Закрыть]: точеный стан, лодыжка, мягкая переливающаяся волна волос… к тому же она как-то удивительно, но при этом прекрасно долговяза, откуда это в ней, из какого сочетания рас… ее ухажер лежит здесь же, на скамейке, голова – на ее коленях, смотрит в небо, на нем белая ветровка, и лицо прекрасно-молодое. Безгрешное. И даже если бы они совершили преступление на этой скамейке, оно оказалось бы в другом измерении. Слишком высок был тон их отношений, слишком напряжен, чтобы я смог уловить его. Тишина.
Воскресенье
Это еле слышное безумие, этот невинный грех, эти кроткие черные очи… Я льну к безумию, иду навстречу ему – я, в мои-то годы! Катастрофа! Но совсем другое дело, если не возраст причиной тому, что я льну к этому безумию… ожидая, что оно воскресит меня таким, каким я был, во всей моей творческой чувственности!
С распростертыми объятьями принял бы я тот грех, который стал бы для меня вдохновением, потому что искусство родом из греха!
Вот только… нет тут никакого греха… Я все, кажется, дал бы за то, чтобы поймать этот городок с поличным! Все напрасно. Солнце. Собаки. Ох уж это их проклятое тело…
Понедельник
Проклятое покладистое тело!
Может, оно досталось им в наследство от наготы племен, так легко подставлявших свои спины под кнут? Когда в разговоре с Сантучо я жаловался, что тело здесь «не поет» и что вообще ничто не хочет взметнуться, взлететь, он мне заметил:
– Это месть индейца.
– Какая еще месть?
– А вот такая. Сами видите, сколько всего индейского сидит внутри каждого из нас. Обитавшие здесь прежде племена хурисов и люлесов были обращены испанцами в рабов, слуг… Индеец был вынужден защищаться от превосходства господина, он жил одной лишь мыслью – не поддаться этому превосходству. Как он защищался? Высмеивая высокое, издеваясь над господами, он вырабатывал в себе способность посмеяться надо всем, что имело претензии возвыситься и господствовать, он требовал равенства, усреднения. В каждом взлете, в каждой искре видел он жажду власти… И вот результат. Теперь здесь НОРМОЙ стало такое отношение ко всему.
Но как он ошибается, этот упрямый коренастый князек из Сантьяго. Все, что творится здесь, все без греха, но и без насмешки, издевки, злобы, иронии. Шутки здесь добродушны, даже в самом тоне языка чувствуется доброта. Вот только… Загадкой Южной Америки останется то, что сердечность, доброта, простота становятся агрессивными и даже опасными! Я обнаружил, что, когда их добродушие невзначай достает меня откуда-то сбоку своим смехом или же на меня устремлены эти бездонные кроткие глаза раба, я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке, будто столкнулся со скрытой угрозой.
Вторник
Ослы… Козы… Часто вспоминается Италия или южные Пиренеи, вообще Юг.
Отсюда мысль, что, может быть, в моем диалоге с Южной Америкой страхов северянина больше, чем чего-то иного. Этот шок от столкновения Севера с Югом, которое уже столько раз доставало меня в Европе, когда метафизика Севера ни с того ни с сего вдруг сваливалась в телесную конкретность Юга.
Неправда, неправда… и самое время выявить безумную чувственность Севера. Вот я, например… разве я – метафизика… разве я не соглашался на тело?
О! Я до смерти влюблен в тело! Оно для меня решает практически все. Никакой дух не компенсирует телесного убожества, и физически непритягательный человек для меня всегда будет представителем расы уродов, будь он хоть самим Сократом!.. Ах, как же сильна моя потребность в освящении телом! Человечество для меня делится на телесно привлекательных и телесно отвратительных, причем граница между этими категориями такая четкая, что не перестает меня поражать. И хотя я могу любить кого-то некрасивого (например, Сократа), я никогда не буду в состоянии влюбиться физиологически, то есть втянуть себя в круг очарования, без пары рук, божественно телесных, притягательных… обнимающих тебя…
А хотите от меня, северянина, еще одну исповедь? Моя метафизика существует для того, чтобы скатываться в тело… постоянно… практически безостановочно… как лавина… Дух? Скажу, что самая большая моя гордость как художника вовсе не пребывание в царстве Духа, а как раз то, что наперекор всему я не порвал с телом, и мне больше льстит то, что я чувственен, чем то, что имею отношение к Духу, и моя страстность, греховность, сумрачность мне ближе, дороже, чем мой свет. Еще? Еще перед вами исповедаться в том и в этом? Ладно, скажу вам, что самое большое художественное достижение моей жизни – вовсе не те несколько написанных мною книг, а то, что я не порвал с «беззаконной любовью». Ах! Быть художником значит быть влюбленным страстно, неизлечимо, смертельно, но также и – дико, беззаконно…
«И слово стало телом»… Кто в состоянии исчерпать всю содержащуюся в этом высказывании непристойность?
Вторник
Тело индейца – это больше, чем тело, или меньше? Больше ли телесности в их рабском теле? Рабство – ближе ли оно к любви вне закона? Вот те вопросы, которые ты, Сантьяго, топишь в птичьем гомоне.
Четверг
Зачем я приехал в Сантьяго?
Затем ли, чтобы убежать от влажной зимы Буэнос-Айреса, из-за скверного состояния моих бронхов?
А может быть, все-таки…
«Витольд Гомбрович направился в Сантьяго-дель-Эстеро, чтобы убежать от влажной зимы Буэнос-Айреса. Но тут неожиданно выяснилось, что здоровье было лишь предлогом, а истинная, тайная цель путешествия другая. Находясь под постоянной угрозой приближающейся старости, Гомбрович срочно пустился на поиски спасения и знал, что, если в течение ближайших нескольких лет он не сумеетвступить в контакт с молодостью, ничто его не спасет. А потому делом жизни и смерти стало найти какую-то новую, неизвестную доселе связь со свежестью начинающейся жизни… безумная идея, поскольку была продиктована крайней ситуацией, не предоставлявшей другого выбора. И действительно, в первый момент нашему путешественнику показалось, что здесь даже самый фантастический сон может сбыться, таким покорным и доброжелательным оказался Сантьяго… таким податливым… Впрочем, вскоре эта податливость показала зубы… даром что белые!»