Текст книги "Дневник"
Автор книги: Витольд Гомбрович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 66 страниц)
Суббота
Прогуливаемся с Каролем Свечевским по Сан-Изидро: виллы, сады. С холма видим – вдали блестит недвижная река, а по правую руку, в тени эвкалиптов – дом Пуэйрредонов, белый, столетний, отсвечивающий закрытыми окнами, нежилой, с тех пор, как его покинул Прилидиано. Между этим домом и мной возникла весьма произвольная связь. Началось все с того, что когда-то, проходя мимо него, я подумал, «а что бы было, если бы этот дом стал мне близким, если бы он вошел в мою судьбу, причем ни по какой другой причине, а только потому, что он мне абсолютно чужд?» И вслед за ней другая мысль: «А почему именно этот дом среди стольких домов вызвал во мне такое желание, почему именно этот?» И тут же эта мысль поддержала первую, и с тех пор я на самом деле связался с домом Пуэйрредона. А теперь эти стены, эти кусты, этот свет при каждой встрече все больше и больше волнуют меня и беспокоят, и всегда, когда бываю здесь, я сгибаюсь под невыразимой тяжестью, и где-то на границах, на пределе моего существа вспышка крика, насилия, страшной паники… И что характерно для меня, причем весьма характерно, так это то, что ни одно из этих состояний страха, подавленности, тоски, отчаяния, что ни одно из них не идет изнутри, из самого моего существа, а является как бы контурами чувств, делая их еще более тягостными, ничем не заполненными, абсолютно пустыми. Впрочем, эта тяжкая боль не мешает мне вести разговор со Свечевским.
А говорим мы о ксендзе Мациашеке.
Но дом Пуэйрредонов теперь сзади, за мной, и то, что я не вижу его, усиливает его существование. Проклятый дом вторгся в меня, и чем меньше я вижу его, тем больше он существует. Вон он там, за моей спиной, вон он! Вон он! Он там до безумия, до безобразия реальный, стоит и стоит, отсвечивая своими окнами и неоклассическими колоннами, и вместо того, чтобы расплываться по мере моего удаления от него, становится все более четким, ярким, сильным! Почему он? Ведь не он должен сопутствовать мне, притягивать меня, у меня есть другие дома, так почему же это чуждое, чужое белое существо, окруженное садом, гонится за мной и цепляется за меня? Однако я продолжаю разговор со Свечевским и понимаю, что и говорю я совсем не то, и занимаюсь совсем не тем, и нахожусь совсем не там, где должен находиться. Так где же? Что я должен делать, где должен быть? Где мое место? Оно не в родном краю, не в родительском доме, не в мысли, не в слове, и вся правда в том, что, кроме этого самого дома, у меня ничего нет, да, увы, увы, единственный мой дом – этот нежилой белый дом Пуэйрредона!
Вот так, ведя разговор о ксендзе Мациашеке, мы все дальше и дальше уходим от дома Пуэрредонов. Да и сам Свечевский такой, как будто его вовсе не было, как будто его нет: растирает в пыль высохший стебель.
Вторник
В Польше рухнула башня слишком аристократической культуры, и там все, кроме фабричных труб, в нынешнем и последующем поколениях станет карликовым – так что же, из-за этого и нам, польской интеллигенции в изгнании, тоже поджиматься? Вот странно, но истинно: хоть и висим в пустоте, хоть и представляем вымирающий класс, «надстройку», лишенную «базиса», хоть все меньше и меньше будет людей, способных нас понять, мы и в дальнейшем обязаны мыслить не упрощенно и примитивно, а в соответствии с нашим уровнем – именно так, как будто в нашем положении ничего не изменилось. Мы обязаны делать это просто потому, что это для нас естественно и что никто не должен быть глупее, чем он есть на самом деле. Мы должны осуществиться до конца, высказаться от «а» до «я», поскольку право существовать имеют лишь те явления, которые способны к абсолютной жизни.
Среда
Я хорошо знаю, какой я хотел бы видеть польскую культуру в будущем. Вот в чем, однако, вопрос: а не распространяю ли я на народ ту программу, которая является лишь моей личной потребностью? Впрочем, вот эта программа: слабость сегодняшнего поляка состоит в том, что он слишком однозначен и слишком односторонен, а потому и все усилия должны быть направлены на обогащение его вторым полюсом: дополнение его другим, совершенно и окончательно отличным от него поляком.
Я уже писал об этом нашем alter ego,которое изо всех сил требует права голоса. История заставляет нас взращивать в себе лишь определенные стороны нашей натуры и мы чрезмерны в том, что мы есть – мы гипертрофированно стилизованы. И это тем более, что чувствуя наличие в себе других возможностей, мы жаждем их насильно уничтожить. Как, например, представляется вопрос нашей мужественности? Поляку (в отличие от представителей латинской расы) недостаточно, что он лишь в определенной степени мужчина, он хочет быть мужчиной больше, чем он есть на самом деле, можно сказать – он навязывает себе мужчину, является искоренителем собственной женственности. И если учесть, что история всегда заставляла нас вести военный и воинственный образ жизни, то это психическое насилие становится понятным. Таким образом, боязнь женственности приводит к тому, что наши решения становятся жесткими и оборачиваются против нас, в нас обозначается неумелость тех, кто опасается, что не окажется на высоте своего положения, в нас слишком много «хотения быть» такими, а не другими, вследствие чего в нас слишком мало самого «бытия».
Если мы присмотримся к другим нашим национальным чертам (любовь к родине, вера, благородство, честь…), то во всех них мы увидим эту гипертрофию, причиной которой является то, что созданный нами самими тип поляка обязан заглушать и уничтожать тот тип, каким мы могли бы быть, существующий в нас как антиномия. Но отсюда вытекает, что поляк обделил самого себя ровно наполовину, причем даже та половина, за которой признается право голоса, не может проявить себя естественным образом. Мне кажется, именно сейчас пришло время привести в движение эту нашу вторую личность – сейчас не только потому, что мы обязательно должны стать свободнее, гибче по отношению к миру, но еще и потому, что операция эта требует безмерной духовной свободы, которая стала для нас, находящихся за пределами страны, возможной, однако, прежде всего потому, что это та единственная процедура, которая на самом деле способна вдохнуть в нас новые жизненные силы, открыть перед нами новые просторы.
Мы откроем этого второго поляка, когда восстанем против самих себя. А потому дух противоречиядолжен стать доминантой нашего развития. Мы должны будем на долгие годы отдаться духу противоречия, искать в себе именно то, чего не хотим, от чего содрогаемся. Литература? Литература у нас как раз должна быть противоположна той, которая была до сих пор, мы должны искать новый путь, находясь в оппозиции к Мицкевичу и всем духовным царям. Эта литература не должна укреплять поляка в его нынешнем представлении о себе, а как раз вырывать его из этой клетки, показывать ему то, чем он до сих пор не осмеливался быть. История? Надо, чтобы мы, опираясь лишь на нашу действительность, стали разрушителями собственной истории – поскольку именно история является нашим наследственным отягощением, навязывает нам искусственное представление о себе, заставляет нас редуцировать себя до функции исторической дедукции, вместо того, чтобы жить собственной действительностью. Но самое болезненное – это напасть в себе на польский стиль, на польскую красоту, создавать новую мифологию и новый обычай из другого нашего полушария, из другого полюса – так расширить и обогатить нашу красоту, чтобы поляк мог нравится себе в двух противоречивых образах: в качестве того, кто он есть в данный момент, и в качестве того, кто разрушает в себе того, кем он сейчас является.
Сегодня уже, по крайней мере, речь не идет о том, чтобы выжить в том наследстве, которое мы получили от поколений, а о том, чтобы это наследство в себе преодолеть. Плоха та польская культура, которая только привязывает и приковывает, но достойна уважения та творческая и живая культура, которая одновременно и привязывает, и освобождает.
Пятница
Вчера (в четверг) кретин снова принялся меня донимать и не отставал весь день. Может, оно было бы и лучше не писать об этом, но не хочу вести двойную бухгалтерию в своем дневнике. А началось все с того, что около часу дня я поехал в Акасуссо на завтрак к г-ну Альберто X., промышленнику и инженеру. На первый взгляд вилла его показалась мне слишком ренессансной, но, ничем не выдавая своего впечатления, я сел за стол, такой же ренессансный, и принялся за еду, ренессансность которой по мере ее поглощения проступала все ярче и ярче. Что касается застольной беседы, то и она в конце концов свелась к ренессансу, обнаруживая недвусмысленную и даже страстную любовь к Греции, Риму, обнаженной красоте, зову тела, эвоэ [71]71
Эвоэ – греческое восклицание.
[Закрыть], пафосу и этосу (?), и еще какой-то там колонне на Крите. И вот когда дело дошло до Крита, неизвестно откуда вылез и влез (?) к нам кретин, но сделал это не по-ренессансному (?!), а совершенно в неоклассическом крито-кретинском стиле (?). (Знаю, что не следовало бы писать об этом: очень уж странно звучит.)
В четыре часа я вышел, очень уставший, а вокруг были деревца, листочки, домики – все перемешано, может быть, слишком тщательно вылизано, и, сказал бы, не слишком к месту. Да бог с ним, со всем этим. Выйдя из подземки, я пошел в кафе «Rex», поскольку из окон кафе «Paris» (опять непонятно, почему одно кафе зацепилось за другое) мне помахали (?) знакомые барышни, которые вроде бы сидели за столиком и ели бисквиты, обмакивая их в крем. Однако мистификация тут же и раскрылась, потому что сидели они за покоившейся на четырех гнутых прутах эмалированной столешницей, а еда состояла в том, чтобы через имеющееся в лице отверстие впихнуть нечто внутрь себя. При этом становилось видно, как торчали из них носы и уши, а из-под стола, то есть столешницы, – их каблуки. Ля-ля, о том, о сем, да только вижу, что то у одной, то у другой торчит (?) и вылезает (??), а потому я извинился и покинул их, сославшись на недостаток времени.
Социологическое.
Честное слово, не знаю, стоит ли продолжать эти душевные излияния, но долг публициста велит мне довести до сведения общественности, что творятся вещи воистину кретинские… слишком кретинские, чтобы их обнаруживать и, как мне кажется, в том и состоит вся спекуляция, что избыток кретинизма не позволяет им обнаружиться, что слишком уж они глупы, чтобы их можно было назвать по имени. Выйдя из кафе «Paris», я пошел в кафе «Rex». Ко мне подошел какой-то незнакомый господин и, представившись как Замшицкий (может, я что не так расслышал), сказал, что уже давно хотел познакомиться со мной. Я в свою очередь сказал, что мне очень приятно, после чего он поблагодарил, поклонился и удалился. Взбешенный, я хотел было отругать кретина, да понял, что не кретин он вовсе, коль скоро хотел познакомиться со мной и познакомился, а, познакомившись, вполне резонно удалился. И подумал я тогда: кретин или не кретин? А тем временем зажегся сначала один фонарь, потом другой, а как зажегся другой – тут же зажегся и третий, после чего четвертый, а за четвертым – пятый. Стоило зажечься пятому, как зажегся шестой, седьмой, восьмой и девятый; одновременно проехал автомобиль, один, второй, пятый, трамвай один, второй, десятый, люди идут – один, второй, третий, этажи второй, третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой, восьмой, на восьмом – балкон, а на балконе – кто же это? А, Хенрик с женой! Машут мне.
Машу и я. Но вижу, что как-то они не слишком определенно машут: вроде как машут, а сами в то же время разговаривают о чем-то. Я машу. Он говорит. Она говорит. Что же они там говорят? Машут. Автомобили, трамваи, люди, движение, толпа, загораются огни рекламы, отовсюду блеск, гул, звон, а они там говорят, на восьмом этаже. И опять машут. Машу и я. Смотрю: вот она машет, а вот он машет. Ну, стало быть, машу и я. Смотрю: он опять махнул… но, собственно говоря, не то чтобы махнул, а как бы отмахнулся! А я думаю, что бы это могло значить, потом смотрю: он опять отмахнулся (честное слово, не знаю, как выговорить такое – слишком уж нагло получается, да только в дневнике ничего не скроешь), но отмахнулся как-то так в себя, словно в бутылку. Я машу. Тогда она (но нет, нет, ведь не могу же я делать из себя кретина, впрочем, для того, чтобы разоблачить Кретина, я вынужден делать сам из себя кретина), тогда она так вымахнула из него, что он аж выглянул из нее, и домахала (но ЧТО она ему домахала?), после чего оба принялись легонько махать туда-сюда и п-ф-ф… (Нет, это выше моих сил, язык не поворачивается сказать!)
Понедельник
Время от времени я выуживаю из различных статей туманные намеки на мою персону. А может, я ошибаюсь? Кого же тогда, если не меня, имеет в виду г-н Юлиуш Саковский, когда говорит о «догматических иконоборцах и хранителях подозрительных секретов», на кого, если не на меня, нацелена фраза г-на Гётеля о «гримасах в адрес традиционного польского мировоззрения, посылаемых некоторыми отщепенцами, претендующими на звание интеллектуалов»? Да и в греко-римском, парижско-афинском, фукидидовско-гиббоновском фельетоне г-на Грубиньского «Авантюра! Авантюра!» по мне легко (очень уж легко!) скользит взгляд.
Не удивлюсь, если окажусь прав, потому что на самом деле я должен был стать для них явлением в некоторой степени беспокоящим. Но есть здесь нечто такое, что меня смешит. А именно: тот набор эпитетов, которыми меня обстреливают, свидетельствует о том, что эти люди не имеют обо мне ни малейшего понятия. Прилагательное «пресыщенный» совершенно ко мне не подходит, слово «эскапист» требует обстоятельных пояснений, «интеллектуал» бьет мимо цели, а «эстет-вольнодумец» вообще ничего не говорит. Они сколачивают эти пустые ящики, потому что ни одной из моих книг не прочитали, а если и читали, то с пятого на десятое.
Четверг
Вернисаж Зигмунта Грохольского в «Галатее». На столе – папки с гравюрами, на стенах – большие листы, насыщенные цветом. Застывшие в гордой абстракции композиции смотрят со стен на беспорядочный людской муравейник, толпа нелепых двуногих, прокатывающаяся диким валом. На стенах – астрономия, логика, композиция. В зале – хаос, отсутствие равновесия, избыток неорганизованной конкретности, рвущейся во все стороны. Вместе с голландским художником Гесинусом я как раз комментировал одну из гравюр, на которой некая масса обуздана диагональными напряжениями линий точно конь, схваченный за узду и застывший на скоку, как кто-то подлез мне под бедро. Я вздрогнул. Это оказался в три погибели согнувшийся фотограф, направлявший свой аппарат на самых важных гостей.
Выведенный из равновесия, я все же попытался составить компанию Алиции де Ландес и вжиться в живущую по своим законам некую красочную фугу, но что-то навалилось на меня сзади, по-варварски, как буйвол или бегемот… Что? Кто? Фотограф, выпяченный до предела, бьющий дуплетом анфас и в профиль.
Я поскорее опять собрался и, завидев знакомых французов, рассматривавших с Альдо Пеллегрини, автором предисловия к графическим папкам, внутреннюю логику одной графической системы, двинулся в их направлении… но о кого же это я споткнулся? О фотографа! Я обернулся, чтобы сказать ему что-то неприятное, но… тут передо мною внезапно возникло какое-то лицо. Незнакомое. А впрочем… Знакомое? Незнакомое? Чье? Лицо всматривается в меня и вдруг…
– Кого я вижу! Гора с горой! Сколько лет, сколько зим!
Отвечаю: – Действительно, надо же, какая встреча!.. – Но полный провал. Темнота. Пустота. Понятия не имею. Не помню. Мука адская. Подбегает фотограф, направляет аппарат, щелк-щелк, дело сделано, сует мне в руку квиток на 20 песо. Плачу 20 песо, беру квиток, и вне себя от злости, что после стольких приступов он заснял меня как раз тогда, когда я с глупым выражением лица уставился на того, кого никак не мог вспомнить; пошел домой, я – дитя хаоса, сын темноты, слепого случая и вздора!
А дома ужасная мысль: может быть, это тот самый Ковальский, с которым я познакомился в Мендозе? Он или не он?.. Еще бы разок взглянуть на него, а то лицо как-то смазалось в воспоминании.
Тогда я и вспомнил про фотографию. Ведь он у меня на фотографии запечатлен! И тут мне открылась таинственная логика, направлявшая этого фотографа, осенив меня, как и увиденное на графических листах Зигмунта совершеннейшее равновесие объемных блоков и пространственных напряжений! Я поспешил по указанному на квитанции адресу.
Ирония судьбы! Извращение логики! Проделки дьявола! Логика, конечно, была, но такая, которая ведет к окончательному позору. Когда я прибыл по указанному адресу, мне сообщили:
– Вы тоже с квитанцией? Тут уже много народу приходило. Этот фотограф – аферист, он на квитанции дал фиктивный адрес и только делал вид, что фотографирует…
(Ко всему прочему, он украл пальто у Ребиндера.)
Среда
Опять какая-то женщина (почему-то чаще всего женщины; но эта была женщиной-врагом, боровшимся против меня) обвиняет меня в эгоизме. Она пишет: «Вы для меня не эксцентричны, а эгоцентричны. Это просто фаза развития (vide [72]72
Смотри (лат.).
[Закрыть]Байрон, Уайлд, Жид) – одни из нее переходят в следующую фазу, которая может оказаться еще более драматичной, а другие – никуда не переходят, только остаются в своем ego.Это тоже трагедия, но трагедия личная. Не входить ни в Пантеон, ни в историю».
Словеса? Рассудим здраво: требовать от человека, чтобы он не занимался собой, не беспокоился о себе и, короче говоря, не считал себя самим собой, может лишь ненормальный. Эта женщина требовала, чтобы я забыл о том, что я – это я, однако ей прекрасно известно, что когда у меня будет приступ аппендицита, то кричать буду я, а не она.
Колоссальный нажим, какой сегодня оказывается на нас со всех сторон – с тем, чтобы мы отказались от своего собственного существования, – как и каждый постулат, не поддающийся реализации, ведет лишь к искривлению и фальсификации жизни. Если человек настолько нечестен по отношению к самому себе, что может сказать: чужая боль мне важнее, чем моя собственная, то он сразу же впадает в эту «простоту», мать пустословия, всех общих фраз и всего, что слишком легко возвышает. Что касается меня – нет, никогда, никогда в жизни. Я есмь.
Особенно художник: если его можно обвести вокруг пальца и он поддастся этому агрессивному этикету – он пропал. Не дайте запугать себя. Слово «я» настолько фундаментально и первородно, оно наполнено в высшей степени ощутимой и потому в высшей степени честной действительностью, оно – верный путеводитель и суровый пробный камень, и вместо того, чтобы им пренебрегать, следовало бы пасть перед ним на колени. Думаю, что я пока еще недостаточно фанатичен в озабоченности собой и что из-за страха перед людьми я пока еще не смог отдаться этой задаче-призванию со вполне категорической беспощадностью и продвинуть это дело достаточно далеко. Я – самая важная и, видимо, естественная моя проблема: я единственный из всех моих героев, который меня действительно волнует.
Приступить к созиданию себя и сделать из Гомбровича героя – типа Гамлета или Дон Кихота —? —! —
Четверг
Сегодня на чай у N. собралось несколько аргентинских литераторов, и ни с того, ни с сего X. прочел нам свой рассказ о молодом рабочем и его матери, которые в Сталине видели Иисуса Христа. Со скукой слушал я эту поучительную сентиментальную историю, скорее религиозную, чем литературную. Потом завязалась дискуссия, и Чамико удачно подметил все условности, а точнее банальности, которыми был напичкан текст. Я не высказывался, а мог бы сказать примерно следующее: никакая буржуазная литература не оболгала так крестьянина и рабочего, как это сделали коммунистические писатели, ибо они обожествили пролетариат, а это может иметь весьма драматические последствия, поскольку такая идеализация постепенно выведет из-под контроля партийной интеллигенции ту самую силу, которую она породила, и в длительной перспективе – самооглупление интеллигенции насчет пролетариата может оказаться роковым.
Отвечая на обвинения Чамико, X. говорил о необходимости быть проще… заявлял, что был бы счастлив, если бы ему удалось свести психологию к самым элементарным аспектам, а свой литературный язык до 800 основных слов… и говорил, что искусство должно приспособиться к малым мира сего, а что касается его самого, то он пишет не для рафинированной интеллигентской критики, а для народа!
Это мистическое фантастическое лицо дохнуло на меня тьмой, и я вспомнил, как в детстве, в деревне, вечером, у лампы, не раз я чувствовал в тишине, в неподвижности, что что-то все время делается, что-то демоническое – точно так же я увидел и его лицо: как будто оно подвержено Процессу. Что-то демоническое было в том факте, что образованный культурный человек ограничивает себя ради простолюдина. А впрочем… мне это нравится… и даже мало что меня так удивляет, как этот акт насилия, который совершает Низкое по отношению к Высокому. Разве в этом человеке не было динамики насилия, и разве он, сдавленный, стесненный, не был заряжен силой, не был более динамичным?
Я тоже не был чужд того давления, о котором говорил X. Более того, я горячо поддержал бы его, если бы речь шла о реальном союзе с народом. Но X. был предан вовсе не народу, а доктрине. Теория делала с ним что хотела, насиловала его. По сути дела, он ни на минуту не переставал быть «высшим» по отношению к тем рабочим, к которым он подходил как учитель и поводырь. Для него не существовал просто народ, для него существовал лишь «пролетариат». Он накладывал на себя внутренние ограничения не потому, что подчинялся приниженности других, а потому, что выполнял программу. Непереносима бумажность этих Пимков [73]73
Пимко – персонаж романа «Фердыдурке», символ начетничества.
[Закрыть]от марксизма! Формула X. выглядела следующим образом: я, человек зрелый, отрекаюсь от моей интеллигентской высоты для того, чтобы добровольно служить пролетариату и вместе с ним строить рациональный мир будущего. Ну и бумага!
Эти их формулы ни на дюйм не приблизили нас к пролетариату, гигантская проблема связи высшего с низшим стала от этого еще более оболганной.
Воскресенье
С «Руссо» – Александром Руссовичем – я поехал в загородный дом Сесилии около Мерседес.
Для меня Руссо – воплощение гениальной аргентинской антигениальности. Я восхищен. Мозговой механизм – безупречен. Интеллигентность – на высшем уровне. Сообразительность и восприимчивость. Фантазия, полет, поэзия, юмор. Культура. Свободное, без комплексов, понимание мира…
Легкость. Эта легкость оттого, что он не хочет (или не умеет?) пользоваться своими плюсами. Европеец на его месте давно бы использовал их как житницу, склонился бы над собой, как над инструментом. А он позволяет своим преимуществам произрастать естественным, диким образом. Он может быть выдающимся, но не хочет – не умеет? – выделиться… Он не хочет бороться с людьми. Такт. Он не хочет навязывать себя.
Доброта. Доброта обезоруживает его. Его отношение к людям недостаточно заострено. Он не соперничает с ними, не бросается на них. Он не осуществляет себя «в людях». Человек не стал ему преградой, которую надо преодолевать, он – сын аргентинской расслабленности ибо каждый здесь живет сам по себе, здесь люди не лезут наверх, здесь человек (в духовной сфере) не использует другого человека наподобие шеста для прыжков в высоту, и человек для другого человека (в духовной области) не является объектом эксплуатации. Я по сравнению с ним – дикий зверь.
Аргентина. Не один он такой. Этот край пока еще «не заселен» и не грозит драмой.