412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Витольд Гомбрович » Дневник » Текст книги (страница 60)
Дневник
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:33

Текст книги "Дневник"


Автор книги: Витольд Гомбрович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 60 (всего у книги 66 страниц)

1967
[62]

6. VIII.<19>67

Жара (два месяца ни капли дождя) доходит до 28-ми градусов. Каждый вечер с Альп спускается роскошная свежесть, иногда веет и другая свежесть – с моря.

Милош. Его жена. Поселились рядом с нами, на склоне Сен-Поля. Беседы. Прогулки. Не видел его с довоенных времен, впрочем, и тогда видел только пару раз, так что, собственно говоря, я его почти не знал.

Мы подружились сразу и крепко.

Но это было в мае. Теперь я жду приезда из Кьявари Богдана и Марии Пачовских, с которыми тоже будут жаркие дискуссии.

Зуб, сверху, сбоку, с правой стороны, а как будто что-то чешется за ухом.

Ярема поехал в Рим, а Мария Шперлинг-Ярема внезапно стала готовить свою выставку в Нью-Йорке.

С Гамильтоном мы каждый день ездили на пляж в Жуан-ле-Пэн.

Жаляр, Ру, Кристиан Буржуа.

Котя.

Одье, Волль, Бьёрнстрём, Боден, Штольпе и еще несколько голландцев и шведов, да еще один швейцарец. И Эйнауди.

Я разлюбил йогурт и с удовольствием на ужин ем тонкие ломтики красного ростбифа с салатом.

Пиво.

Из поляков мало кто приехал этим летом. Написать в Evergreen, навестить семейство Шарер, сходить к полковнику, интересно, договорится ли Пайпер с Неске, как там дела с Японией, выслать бумаги, разделаться с кучей писем, позвонить в Берлин. И еще эта телеграмма!

7. VIII.<19>67

Я купил стильный шкаф, к нему стильный стол и архиренессансные стулья.

А теперь расскажем, как все было с наградой – Prix International de Littérature [300]300
  Международная литературная премия (франц.).


[Закрыть]
– в двадцать тысяч долларов.

Меня уже пять лет выдвигали на эту награду. И насколько первые ее лауреаты, Беккет и Борхес, оба – знаменитости, на все сто казались мне достойными ее, настолько фамилии отмеченных ею в последующие годы попахивали расчетами, мало что имеющими общего с чистым искусством. Моя кандидатура постепенно стала набирать вес, и два года назад я чуть было не получил эту премию за «Порнографию». Но, к счастью, славная госпожа МакКарти голосовала против меня. К счастью! Скольким же я обязан этой замечательной писательнице! Потому что по воле Всевышнего (который наверняка хотел наградить меня за все те заговоры, жертвой которых я пал) премии дали новый статус, придав ей большее значение и вдвое большую сумму в долларах. Ее стали вручать раз в два года, и с десяти тысяч она подскочила до двадцати.

Меня обуяла дикая алчность, когда я узнал из «Ле Монд» об этой реформе.

Но, осознавая всю приватность своей особы, идеально одинокой, чуждой клик, заигрываний, группировок, посольств, с политической и экономической точек зрения неинтересной, я сказал себе словами Императора Всероссийского: point de rêveries! [301]301
  Конец (пустым) мечтаниям! (франц.)


[Закрыть]

И на этот раз – паф! Попал. Двадцать тысяч. Такие суммы пешком не ходят, так что, ха-ха, куплю себе новую машину!

Сразу после получения премии я посмотрел на список моих литературных врагов (большинство, к сожалению, с польскими фамилиями) и, выхватывая из него наобум то одного, то другого, мысленно наслаждался их отчаянными обидами, их посеревшей горечью.

Единственное, наверное, удовольствие. Потому что в остальном только больше работы, чем чего-то еще, одних только интервью более тридцати. Что касается славы, то она оказалась весьма специфической. Французский критик, Мишель Морт, в прекрасной речи на заседании жюри в защиту моей кандидатуры, в частности, сказал: «В творчестве этого писателя есть какой-то секрет, я хотел бы разгадать его, как знать, может, он гомосексуалист, может, импотент, может, онанист, во всяком случае есть в нем что-то от бастарда, и я не удивился бы, если бы узнал, что он тайно предается оргиям в стиле короля Убю». Эту игривую интерпретацию моих трудов и личности в лучшем французском вкусе раструбило радио и многоязыкая пресса, и в итоге молодежь, сидящая в кафе на площади в Вансе, завидя меня, тихо комментирует: «Смотрите, это тот самый старый импотент-гомосексуалист, незаконнорожденный, который оргии устраивает». А поскольку скандинавская делегация поддерживала меня на том же жюри как «гуманиста», то некоторые материалы были озаглавлены в рифму – «Гуманист или онанист».

В другом сообщении говорилось, что у американского критика, сторонника Мисимы, моего японского соперника, незадача – он вообще не читал «Космоса». А когда его спросили, откуда он может знать, что «Космос» хуже романа Мисимы, он сказал, что очень сожалеет, но «Космос» он прочитать не мог, потому что ему его вовремя не прислали.

Отмечу также, что жюри забыло меня известить о присуждении премии. После восьми дней ожидания, не имея еще официальной телеграммы, я написал к Надё и попросил объяснить, что все это значит. Как оказалось, Генеральный Секретарь куда-то подевал мой адрес, а потом решил, что не стоит меня извещать, потому что из СМИ и так известно.

Но это мелочи, я к такому привычен, главное, что премия у меня в кармане и поводья в этой гонке я держал крепко, потому что, ко всеобщему изумлению, из тридцати кандидатов в ходе голосования все отпали, остались только я и Мисима. Так что у меня теперь есть письменное свидетельство, что я писатель высокого полета, и бумага эта подписана сливками международной критики. Триумф! Успех! Браво! Почему же, лауреат, лицо твое каменеет, становится строгим – отталкивающим – и какая-то аскеза – какая-то отстраненность – и одиночество – и глухая отвага – и глубокое отвращение – и жалкая ирония – будто запечатывает его семью печатями?.. Лицо чужое и выражающее единственное: пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись!

Мерошевский удивляется в «Культуре», что поляки в эмиграции мало радуются моему успеху. А я удивляюсь, что он удивляется. Для них такая премия это самое большее testimonium paupertatis,доказательство, что они не в состоянии сориентироваться в собственных ценностях. Чему же тут радоваться? Вот если бы кто-то из «наших» такую премию хапнул, например, Вежиньский, то было бы в народе торжество. А со мной, хоть так, хоть эдак, одни только неприятности.

Пусть вокруг тебя пляшут, как хотят, ты не шелохнись! Что мои вещи тридцатилетней давности ничуть не потеряли в значении, что «Фердыдурке» и сегодня, как и много лет назад, может быть встречен взрывом радости итальянца, датчанина, канадца, парагвайца – вот что для меня важно!

8. VIII.<19>67

О, польская литература! Я, в лохмотьях, ободранный, общипанный, я – позер, ренегат, предатель, мегаломан, приношу к ногам твоим международный лавр, самый святой со времен Сенкевича и Реймонта.

(Просим соболезнований не присылать).

9. VIII.<19>67

(Я договорился с Домиником де Ру, что некоторые из наших разговоров – в связи с книгой «Разговоры с Гомбровичем», которую он готовит к печати, сначала появятся по-польски, в моем дневнике в «Культуре».

Происходит это так: я говорю по-польски на магнитофон. Этот польский текст, слегка приглаженный, я подаю под заглавием:) [302]302
  На этом запись обрывается.


[Закрыть]

[63]

21. VIII

Всё думаю и думаю… думаю третью неделю уж… ничего не понимаю! Ничего не понимаю! В конце концов приехал L., внимательно осмотрел и говорит то же самое, то есть, что вилла стоит самое малое сто пятьдесят тысяч долларов! Самое малое! В этом сухом сосновом лесу, звучащем под ботинком, как будто из Польши, с царственной панорамой на горы, с величественными видами на череду замков Сен-Поль, Кань, Вилльнёв, встающих будто из зарева на море.

Прекрасны дубовый холл на первом этаже и три больших комнаты, расположенные анфиладой. На втором этаже еще две комнаты с общей, но просторной ванной комнатой. Обширные веранды и…

Почему он хочет только сорок пять тысяч (но наличными)? Сошел с ума? Кто этот таинственный богач? Неужели мой читатель? Неужели это только для меня такая цена? Адвокат говорит, дескать, такую он получил от доверителя установку.

3. IX

Не могу ни о чем другом думать.

Во всяком случае эти двадцать тысяч мне тоже весьма кстати…

7. IX

Купить?

9. IX

Купил.

14. IX

И сразу измерять, вычислять, обдумывать, спорить.

Хочу чтобы коврик Яремы с насыщенными сочными черно-зелено-рыже-волокнистыми сочетаниями был в холле, обшитом дубовыми панелями, своего рода соответствием золотисто-красноватой tapissierie [303]303
  Шпалера, гобелен (франц.).


[Закрыть]
Марии Шперлинг, пронизанной черной сеткой ритмов… и повешенной там, в конце анфилады, на стене моего кабинета.

Четыре напряженных и безумных Глаза [304]304
  Картины художника Казимежа Глаза.


[Закрыть]
, два структурно прозрачных Станкевича, а к ним шесть сильно подрезанных тишиной трепетных Шперлингов я определил бы (если бы меня слушали) в две первые комнаты, а вот два полотна старых голландцев – ценный подарок Рида – пусть уж висят у меня в кабинете.

Красное пятно Яремы (по которому я должен «прогуливаться», говорил он) пусть будет между фламандским шкафом и дверями моего кабинета.

Шагал?

Трудности со столовой.

Если бы она захотела продать мне эти креслица…

Сегодня я уже сидел, правда, на импровизированном табурете, в многооконных округлостях моего кабинета.

14. IX

Письмо от Базилио из Аргентины, что «Генрик» уже плывет на одном из круизных судов в Канны, чтобы «сделать сюрприз».

???

[64]

27. X.<19>67

Генрик. И никакой не Генрик! А даже если и Генрик, то скорее всего Фернандо!

Базилио даже не удосуживается объяснить, почему Генрик. Почему не Родриго? Не Гиацинт и даже не Педро? Если дальше так пойдет, то мы еще увидим его под именем Эстебана, Тадеуша, вот, вот, действительно, а почему бы не Тадеуша?

Роза! Какая-то сомнительная, давным-давно забытая мулатка.

Сижу на импровизированном табурете в округлостях пока еще пустого кабинета. Делаю заметки в блокноте. На коленке. Вся радость от виллы среди сосен, пейзажей, радость от новоселья, от новой обстановки – к черту! Эта непонятная мулатка словно водоросли на дне, маячит откуда-то, как чернявый островок… плохо видно… совсем не видно…

И, конечно, уже сплетни (подозреваю, что у «Генрика» здесь кто-то должен быть, а то поехал бы он сюда). Вернувшись с прогулки с Псиной, Аластер сказал мне вчера с некоторым смущением, что наш викинг-бородач спросил его в «Ла Режансе» «не ожидает ли господин Гомбрович приезда кого-то из родственников?»

Роза – нет, никак не вспомню – Роза – не помню – Роза – не знаю – Роза – века прошли – Роза – утонула – Роза – утопилась – Роза – на дне – Роза…

Сомнительная мулатка на дне.

А он все-таки маньяк, маньяк, маньяк!

О том, чтобы иметь сына, я никогда в жизни не думал. И, собственно говоря, мне как-то все равно, в браке рожден он или внебрачный. Мое духовное развитие, вся моя интеллектуальная эволюция были таковы, что сегодня я нахожусь вне орбиты этой дилеммы. И то, что какой-то полумулат нежно обращается ко мне «папочка»… откуда, как, почему?.. да ладно уж, как-нибудь попривык бы, освоился. Но что касается шантажа…

Кто дал ему деньги на поездку из Бразилии? И эти постоянные прыжки, финты, жонглирование именами, зачем? Чтобы удивить? Чтобы ошеломить, ослабить? Он думает, что сможет этим многоименным танцем метека, этой военной пляской апаша вскружить мне голову, он, этот псевдо– (потому что даже это не наверняка) сын сомнительной мулатки, зачатый в случайной ночи, мимоходом, проездом, в гостиничной ночи, которая стерлась из памяти?.. Ничего не знаю. Не помню.

Из черной пустоты появляется сын!

Купил креслица в стиле Луи-Филиппа, надо перетянуть темно-зеленым.

1. XI.1967

Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик.

Какой еще там Генрик!

В округлостях моего кабинета.

[65]

6.XII.<19>67

Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик!

Какой еще там Генрик, говорю я вам, какой Генрик, повторяю!

Скорее Фернандо, с притаившимся в нем Педро!

Владислав? Из которого выглядывает Дионизио?

Внебрачный! А может, даже некрещеный… А если он скажет «нет у меня метрики…»?..

Буйная многоименная чаща вокруг, за окнами, на горных склонах, когда я так сижу себе во внебрачных округлостях моего кабинета!

12. XII.<19>67

Роза, Роза, Роза и Генрик, Генрик, Генрик и Роза, Роза, Роза!

Из негритянского тропически-отельного сумрака (дыра) проклевывается внебрачность. Туманы. Туманы встают, тянутся, подлезают, просачиваются, сопят, хандрят, хнычут, хандрычут (вот именно что Хандрычут!) в то время как я во внебрачных округлостях моего кабинета с моими непередаваемыми Глазами, которых у меня четыре.

Генрик? А если бы по-простому – Иероним!

Леонард?

1968
[66]

10.1.<19>68

Педро?

Франсиско?

Николя?

Конрадо?

Эстебан?

Мануэль?

Роберто?

Марчело?

Эдуардо?

Луис?

Лусио?

Алехандро?

Бернардо?

Пабло?

Грегорио?

Антонио?

Гильермо?

Фелипе?

Во внебрачных округлостях

моего с Розой

кабинета…

14.1.<19>68

Кризостомо?

Хавьер?

Аксель?

Бартоломе?

Базилио?

Модесто?

Бенито?

Селестино?

Внебрачная

Округлость

каб

ка

[67]

21. II.<19>68

Роза

Округлость

Каб

В округлостях Розы кабинета

Многоименный

Внебрачный

Зачатый

И кружит, окружает и госпожу Леонче вчера тоже спрашивал

Кругл

Каб

25. II.<19>68

Сын внебрачный окружает,

Сына круглая внебрачность!

Розы кабинет округлый.

В нем и был зачат тот сын!

Продаю! Продаю! Продаю!

Продаю за бесценок виллу с ее анфиладой, с солидными верандами и панорамами соснового леса и с округлым рабочим кабинетом!

Продаю сына и Розу со всеми принадлежностями-округлостями…

СРОЧНО НА ОЧЕНЬ ВЫГОДНЫХ УСЛОВИЯХ ПРОДАЕТСЯ ВИЛЛА

Звонить с 15 до 17, тел. 36–850-1.

[68]

29. III.<19>68

Продал за двести четырнадцать тысяч долларов, с окрестностями, с панорамой, с сыном и мулаткой. Ничего не осталось!

3. IV.<19>68

Мне вспомнилось, как я, когда много лет тому назад писал о «Злом» Тырманда [305]305
  «Zły» – роман 1955 г.


[Закрыть]
, начал так: «Тырманд! Талант!» И сегодня я ценю эту поэму в кепке, от которой разит водкой и неудачей, с романтической луной над Варшавой, странным образом поднимающейся из оврагов. Чтение легкое? «Детективное»? Популярное? Чуть ли не бульварное? Ну да! И потому, что это доносящееся из расквашенной морды с дырой на месте выбитых зубов пение не оглядывается ни на кого, не желает быть ни высокой литературой, ни народной, ни пролетарской, а рождается из тривиального уличного вкуса, из genius loci,из фантазии, гуляющее по этим трущобам, словно кошка, потому, говорю я, это произведение по-своему творческое и достойно восхищения. И к тому же жизненное.

Очень возможно, что Еленьский и другие перебирают меру, когда допускают в отношении этого щербатого поэта пренебрежительный тон, каким его в Польше уже попотчевали. Говорите, Тырманд, оказавшись на свободе, утрясает свои личные дела? Даже если это и так, то разве каждый процесс, возбужденный против современного польского строя, не является в то же время сведением личных счетов? Кроме того, чертой Тырманда, как и всех их, сформированных послевоенной Польшей, является отсутствие кристаллизации, они словно взбаламученная жидкость, которая не успела осесть слоями, их лучшие ценности как бы беззащитны, потому что слишком взбудоражены жизнью. Возможно, это не так плохо во времена, когда мы научились слишком хорошо выделять ценности и пользоваться ими. Хласко, Тырманд принадлежат к этому, сегодня, возможно, самому оригинальному и нашпигованному самыми большими личными трудностями течению нашей литературы. Я бы разрешил Тырманду сражаться тем оружием, каким он захочет и как захочет, и следил бы за тем, что появится в искрах этой борьбы, потому что его «Светская и эмоциональная жизнь» [306]306
  «Życie towarzyskie i uczuciowe» – роман 1967 г.


[Закрыть]
, хоть она в каком-то смысле сатира и анализ некоего ущербного лирического тенора, но ведь дает понятие о действительности… о некоей специфической польской реальности… и становится необычайно, исключительно характерной. Почему даже некоторые ее слабости становятся силой? А потому, что здесь читатель читает одновременно и книгу и ее автора; ее автор «оттуда», он создан тем, что описывает; связанный со своим описанием невидимой пуповиной, он продолжает оставаться сыном того, от чего отказывается, хоть он и оторвался от него, хоть и противостоит ему. Это ставит на произведении клеймо, удостоверяющее его исключительную подлинность. Это лучше всего видно в самых невинных фразах, брошенных мимоходом, наименее политизированных.

7. IV.<19>68

Я вылил компот.

1969
[69]

Пятница

Удивительно и скандально. Что? «Дневник» Лехоня, том I, который я просмотрел еще раз, повнимательнее. Как возникло это переплетение – неподдельная оригинальность, смешение артистизма, большой впечатлительности, проникновенности с… невежеством, темнотой, узким горизонтом, фанатизмом. Язык прекрасен, и этим языком излагаются тонкие суждения о литературе, искусстве и часто о людях, но тем же самым языком Лехонь высказывает также и свою страшную, невыносимо польскую ограниченность. В интеллектуальном смысле этот дневник как костюм 1939 года, который мы достаем из шкафа и от которого несет нафталином. У Лехоня не было никакого доступа к современному человеку и современному миру, в культуре он потерялся, не имел понятия о сегодняшней мысли, вообще ни о чем таком, что позволило бы ему понять нынешний мир и упорядочить его. Хаос. Темнота. Бездны и туман. Абсолютно поверхностные страсти и раздражения. Годы, проведенные в Париже, стекли с него, как с гуся вода. А когда История выбросила его из Польши, он потонул в широком мире точно так же, как и какой-нибудь барин, лишенный поместья.

Трагизм записок, относящихся к работе Лехоня над романом «Бал у сенатора», комичен. Ничего, кроме наивных «вопросов» типа: появиться Скарге до разговора с Элеонорой или после него.

Как этот затхлый подвал обосновался в нашем духе? Неужели слепота, наивность, невежество стали следствием потери независимости? Но ведь уже Польша саксонского периода [307]307
  Речь идет о первой половине XVIII в.


[Закрыть]
была, бесспорно, самой глупой страной Европы, а во времена Ягеллонов [308]308
  Период Ягеллонов в истории Польши – конец XIV–XVII вв.


[Закрыть]
поляк плелся в хвосте цивилизованных народов; в то время, когда во Франции были Рабле и Монтень, у нас были Рей и Кохановский. Значит, что? В чем причина? Отсутствие больших городов, «сельскость» Польши? Безраздельное духовное господство приходского ксендза? Конечно, но, возможно, не это самое главное. Возможно, здесь важнее форма,а именно – огрубление формыЕвропы; искусно изваянная, точно Греция, Европа выливается на польских равнинах в дикие беспредельности России, Азии. Быть переходной страной – непросто!

А поскольку в захолустье мания помпезных титулов имеет тенденцию шириться, то и Лехонь стал «Поэтом Altissimo», а Юзеф Мацкевич – «Гетманом». Но если Альтиссимо был прирожденным художником, то Гетман годился разве что в ротмистры кавалерии, хотел было сказать «легкой», но скажу «тяжелой». Гетман живет одной идеей – борьбы с коммунизмом – и ничто его не волнует, в частности, его не волнует то, что пятьдесят лет кровавого переворота – это ответ на тысячелетнее удушение крестьянина и рабочего «благородными», сидевшими верхом на хаме и обжиравшими его. Борьба с коммунизмом, равно как и ревизия снобизмов, чудачеств, гипертрофии сегодняшнего интеллектуализма, представляются мне очень полезными, сам этим занимаюсь. Но для этого мало одной лихости, как в 1939 году, когда уланы, к удивлению всего мира, с шашкой наголо неслись против танков. Позволю себе выразить предположение, что если бы высшие литературные и интеллектуальные сферы Европы не оказались перед атакой Гетмана достаточно прикрыты броней, как те танки, его суждения выглядели бы не так сурово. Ничего не поделаешь – если фамилии Шульца, Виткевича, Милоша или Мрожека проникли в эту среду, которая, надо думать, не такая уж глупая, то о Гетмане ни слуху ни духу. Гетман утверждает, что мой «Фердыдурке» «дутая величина» (?), но факт остается фактом, что «Фердыдурке», хоть и тридцать лет назад написанный, своим молодым задором завоевал уже почти все страны Запада, а Гетмана если и переводят время от времени на какой-нибудь язык, то не потому, что он хороший, а потому, что его легко переводить. Действительно, трудно определить иерархию, когда речь идет о произведениях искусства, но если, будучи литератором и проживая в 20-ти километрах от аэропорта Ниццы, постоянно имея дело с писателями, критиками, журналистами всех народов, я ни разу не встретился с фамилией «Мацкевич», я имею право сказать, что его книги не вызывают интереса у читателя, серьезно интересующегося литературой. Несмотря на это, Гетман относится ко мне свысока и честит меня снобом, позером, путаником – вечно один и тот же безнадежный набор прозвищ, сколь глупых, столь и оскорбительных, которым меня с незапамятных времен потчует мозговая импотенция определенного крыла эмиграции. В возрасте восьми лет я применял в борьбе с моим старшим братом, который меня дубасил, тактику «а вот я!». Я вылезал из-за куста и кричал ему «псих», а когда он бросался в мою сторону, я вылезал уже из-за другого куста и кричал «скотина». Не слишком ли ребяческие это методы, господа, приняв во внимание, что всем нам уже под шестьдесят? Впрочем, мне очень даже на руку, что Гетман задевает меня таким грубым способом, потому что это освобождает от обязанности определенного политеса, которого я всегда придерживался в отношении писателей эмиграции. Но настало время осадить нашего все более и более безумствующего Савонаролу. Осторожно, милостивые государи! Под предводительством такого Гетмана вы попадете прямо в Темноград [309]309
  Темноград – символ консерватизма и традиционализма; термин, появившийся в заглавии романа Ст. К. Потоцкого (1755–1821) «Путешествие в Темноград» (1820).


[Закрыть]
.

P.S. В своей статье в «Ведомостях» о собрании фельетонов Хемара, для которого он не скупится на самые лестные похвалы («самая умная книга из всех изданных в эмиграции»), Гетман оговаривается, что его похвалы не находятся в какой-либо связи с экзальтированным энтузиазмом, которому Хемар дал волю в своей о нем последней статье. Так вот, в последнем номере «Ведомостей» читаем письмо Хемара в редакцию: «Поздравить знаменитого Мацкевича… Какой прекрасный урок, как надо писать эссе!»

Но не о эссе Мацкевича о нем, о Хемаре, а о следующем, посвященном книге ген<ерала>. Прагловского, которую Гетман называет «великолепной» или чем-то вроде этого. Поздравить! Не прошло и трех месяцев, а у нас уже есть четыре шедевра. Только жить и не тужить в этом клубе взаимного восхищения.

Суббота

Моя полемика с Баськой Шубской в «Ведомостях», к которой присоединилось пятнадцать человек, вызвала возмущение моих друзей; они мне пишут: где это видано, чтобы серьезный писатель так опустился! Еленьский говорит, что все они еще пребывают в условностях этикета и совершенно не понимают происходящего. Он прав. Слезть с пьедестала, прогнать двор и лейб-гвардию, раздеться догола, повесив на гвоздике горностаи, и выйти на улицу, чтобы сразиться с первым встречным – да, это по мне. В кулачном бою куда-то улетучивается все искусственное «превосходство» писателя, опирающееся на этикет и церемониал, исчезает дистанция, защищающая его от читателей, зато с тем большей жестокостью о себе заявляет ужасная, мучительная проблема истинного превосходства и реальной ущербности. Я уже давно говорю, что суд низшего задевает и причиняет боль подобно «слишком тесной обуви», и неправда, что нас, «писателей», ничего не трогает.

И даже хорошо, что этот кулачный бой начался с женщины. Писатель и женщина, вот два нежных и подверженных опасностям созданья, так что даже прекрасно, что мы подрались. Наверняка было бы гораздо интереснее, если бы я подошел к этому противостоянию более серьезно, но и так факт, что я публично призвал Басю признать собственную ущербность и мое превосходство, имеет свое значение. Эта полемика, позволю себе скромно заметить, единственная в истории литературы. Слава Баське и мне!

Легко понять, в чем трудность и кошмар проблемы. Бася, как любой человек, может видеть мир только своими собственными глазами и думать своим умом. Даже если она скажет: «этот выше, лучше меня», то это именно она, а не кто-то другой так решил. И даже если бы она сказала, что верит в превосходство Эйнштейна, потому что так ей сказали знающие люди, то опять-таки именно она, а не кто-то другой, должна решить, что этим конкретным специалистам можно верить. Так вот, то, что каждый – хочет он того или нет – должен быть центром своего мира и высшим судьей, вступает в резкое противоречие с объективизмом, который велит нам признавать чужие миры и чужие точки зрения. Незадача тех, кто бросился к Баське на помощь а мне на погибель, коренится как раз в том, что, объективно говоря, трудно допустить, что все, кто меня хвалит, сплошь кретины, но опять-таки, нельзя увидеть чужими глазами, и уже с этой перспективы, все мои хвалебщики вместе со мной – кретины. Противоречие. Inde irae [310]310
  Отсюда гнев (лат).


[Закрыть]
.

Конечно, если бы я все это принял более серьезно… Тем не менее для меня это был поучительный опыт. Самое главное, что после этой стычки я почувствовал себя гораздо лучше в отношениях с Басей, чуть ли не на дружеской ноге; интересно, а как она? Если и она тоже, то разве это не доказательство, что легче снести пытку высшее-низшее, когда ее обнажишь, а не когда она обернута в реверансы, манеры, околичности, притворства и прочее лицемерие.

Среда

Самый глубокий разлом человека, его кровавая рана проходит по линии «субъективизм-объективизм». Разлом фундаментальный, отчаянный. Соотношение субъект-объект, то есть сознание и предмет сознания, является исходным пунктом философского мышления. Представим себе, что мир свелся к одному-единственному предмету. Если бы не было никого, кто осознал его существование, предмет не существовал бы. Сознание вне всего, оно – последняя инстанция, я осознаю свои мысли, тело, впечатления, ощущения, и лишь поэтому все это для меня существует.

Уже на самых ранних этапах мысль разбивается у Платона и Аристотеля на мысль субъективную и объективную. Через Фому Аквинского Аристотель разными путями доходит до нашего времени, а Платон через св. Августина, через Декарта, через ослепительный взрыв кантовской критики и из нее выходящую линию немецкого идеализма, через Фихте, Шеллинга, Гегеля, через гуссерлевскую феноменологию и экзистенциализм доходит до мощного расцвета, даже более яркого, чем во дни своего явления миру. Что же касается мысли объективной, то она воплощается сегодня прежде всего в католицизме и марксизме, но марксизм не является, как говорил сам Маркс, философией, а католицизм – это метафизика, опирающаяся на веру, довольно парадоксальная субъективная убежденность в том, что объективный мир существует.

Хотите найти субъективизм и объективизм в изобразительном искусстве? Смотрите. Разве ренессанс не объективизм, а барокко не субъективизм? В музыке Бетховен – субъективный, а Бах – объективный. А какие только умы не высказывались в пользу субъективизма! Художники, мыслители как Монтень или Ницше… а если бы вы захотели увидеть, насколько глубоко в нас всё еще истекающее кровью раздвоение, прочитайте исполненные драматизма страницы сартровского «Бытия и Ничто», на которых он решает странный вопрос: существуют ли люди, кроме него самого?

Я говорю «странная проблема», потому что существование других людей – самая очевидная, самая ощутимая реальность, а для Сартра-экзистенциалиста – впрочем, и марксиста, и моралиста – было чуть ли не делом жизни и смерти эту реальность признать. Однако после основательного анализа этой проблемы у Декарта, Канта, Гегеля, Гуссерля он вынужден признать, что существование другого человека неприемлемо для мышления точного, философского. А почему? А потому что в конечной своей сущности я являюсь, как уже было сказано, чистым сознанием, субъектом… А если бы я допустил, что другой человек тоже сознание, то в тот же самый момент я превратился бы в объект для чьего-то чужого сознания, то есть стал бы вещью. В точном мышлении не могут существовать два субъекта, одно исключает другое.

Невеждам, для которых философия сплошной бред, потому что они ничего в этом не понимают, позволю себе обратить внимание, что над аналогичным противоречием ломают головы, например, физики (волновая и корпускулярная теории природы света, двойственное понимание электрона, continuumЭйнштейна и теория Планка). Везде, везде самая глубокая мысль человека разбивается об эту внутренне непримиримую двойственность интерпретации. Потому-то человек и представляет для себя такую загадку.

Но для польских мыслителей это пустяковая проблемка, чепуха, в самый раз для эгоцентриков и снобов, а также прекраснодушных идеалистов.

И вот что интересно: это фундаментальное противоречие дает о себе знать, когда мы попытаемся понять, что есть сознание как таковое, чистое сознание – поскольку сознание должно всегда быть сознанием чего-то, оно относительно, я могу осознать форму этого стола или движения вон той коровы, но сознание в отрыве от объекта немыслимо, поскольку сознание – это осознание чего-то. Так что здесь закон тождества, что А равно А, не работает – снова неразрешимое фундаментальное противоречие для нашего мышления, и это приводит нас к экзистенциалистской формуле, которая делает более рельефной эту нашу фундаментальную «несостыковку», эту неуловимость сути человека: «человек это то, чем он не является, и не то, чем является».

Так в общих чертах выглядит проблематика субъективизма, который в представлении многих головенок – всего лишь «эгоистическое разглядывание собственного пупка» и «сумбур». Для сумбурных голов – всё сумбур. Эта простенькая проблемка, эта маленькая трудность доминирует во всей современной культуре. Но путаные головы не в состоянии понять, что их бой с марксизмом – не что иное, как борьба субъективизма с объективизмом. Потому что марксизм выводится из науки, является попыткой научной, то есть объективной организации общества, а следовательно – это абстрактная теория, оперирующая отвлеченными понятиями, рассматривающая людей, если можно так сказать, «снаружи». А тот, кто защищает свой внутренний мир, свою свободу, свою личную, конкретную жизнь, находится на стороне субъективизма.

Еще один пример, чтобы лучше понять различия между объективизмом и субъективизмом. Когда вы вырезаете больному аппендицит, он для вас – предмет, вы его оперируете точно так же, как если бы чинили свой автомобиль или какой-нибудь механизм, который плохо работает. Но со стороны больного, который «переживает» операцию, дело представляется иначе, потому что это нечто особенное, уникальное, собственное, это «его» операция.

Понедельник

«Книжица о Данте этого поляка – срам. Бессмыслица, идиотизм, что такая гадость вышла из печати. Я разорвал и выбросил к черту этот жуткий кретинизм. Унгаретти».

Эту телеграмму Унгаретти послал Доминику де Ру по прочтении французского перевода моего «Данте». Доминик пишет, что атташе итальянского посольства в Париже обещал нанести мне визит.

Четверг

Приступ и венчание.Сегодня я уже немного хожу по квартире, после четырех месяцев, и немного начинаю писать. Все произошло как будто давным-давно – ранним утром семнадцатого ноября – раздирающая боль в области сердца – не смог пошевелиться, лежал и стонал. Но человек сам для себя бесконечный сюрприз, и я, хоть и боялся, что умру, и с буравом, разворошившим мне грудь, однако постеснялся будить Риту и вызывать врача в столь ранний час… Врач пришел, сделал укол, и когда боль отступила, меня и Риту охватило веселье, настроение было прекрасным, мы смеялись, болтали глупости, а медик смотрел на нас как на недоумков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю