Текст книги "Семья Рубанюк"
Автор книги: Евгений Поповкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 59 страниц)
Они свернули на площадь, прошли немного.
– Пивка не хочешь выпить? – спросил Олешкевич. – После бани это первейшее удовольствие. Там вон, за углом, ларек.
– Кружечку выпью с удовольствием.
– Нет, здорово, Рубанюк?! А? – говорил Олешкевич, дружелюбно толкая Петра кулаком в бок. – Смотри, хожу без нянек и без костылей. – Он энергично и торжествующе стукнул палкой о тротуар. – А меня комиссия чуть было не забраковала. «Дудки, говорю, поеду на фронт, в свой полк».
В киоске Олешкевич заказал кружку пива для Петра.
– А вы, товарищ комиссар? – удивился тот.
– Не пью. То есть вообще пиво пью, а сейчас не хочется. Чай с командиром полка пили…
Продавщица, пожилая женщина с бледным, некрасивым лицом, наполнив кружку, подала ее Петру. Поправляя пеструю косынку на голове, она дрожащим голосом, в котором слышались слезы, спросила:
– Что же будет с нами, товарищи командиры?
– А что такое? – спросил Олешкевич. – Что случилось?
– Ну да как же! Говорят, он, гад, уже в Ворошиловграде… Неужели до нас тоже дойдет?
– Ворошиловград в наших руках, хозяюшка, – ответил Олешкевич. – Прислушиваться поменьше надо ко всяким вракам.
– Правда? – с надеждой воскликнула женщина. – Не допустите вы его сюда?
– Постараемся. Ручаться пока нельзя. Война!
– Ах ты ж, бож-же ж мой! – сокрушалась продавщица. – Вот же гад, вот гад! И где он взялся на нашу голову?
– Один и тот же вопрос у всех, один и тот же, – сказал Олешкевич, когда они с Петром отошли несколько шагов: – «Не пустите их?» Что на это отвечать? Не хотим, дескать, но…
Олешкевич, еще минуту назад пребывавший в радостно-приподнятом настроении, вдруг помрачнел. К тому же он устал от долгой ходьбы.
– Ну, будь здоров, Рубанюк!
Тяжело опираясь на палку, сутулясь, комиссар медленно похромал по улице..
IV
В Днепре с каждым днем прибывала полая сода. Земля давно оттаяла, на буграх весенние ветры уже высушили ее. Подходила пора пахоты, и староста Малынец каждое утро, идя в «сельуправу», наведывался то в колхозное правление, то на бригадные дворы.
Девятко продолжал прихварывать, похудел и ослаб, но не сдавался: медленным стариковским шажком он каждое утро добирался до правления.
Ему нельзя было болеть. После того как отряд Бутенко взорвал и пустил под откос один за другим два эшелона, шедших к фронту с боеприпасами и продовольствием, и надолго вывел из строя железнодорожный мост на тридцать седьмом километре, повесил старосту из Песчаного и уничтожил большую группу карателей, пытавшихся окружить партизанский лагерь, эсэсовцы встревожились. В Богодаровский район были подброшены специальные части дли борьбы с партизанами, в Сапуновке, Чистой Кринице и Песчаном усилили гарнизоны.
Кузьма Степанович знал, что отряды Бутенко в лесу уже нет. Он ушел на соединение с партизанами, действовавшими на правом берегу Днепра, и связной подпольного райкома Супруненко обязал Девятко вести агитационную работу среди населения своими силами, обязательно использовать дли этого радиопередачи из Москвы.
Радиоприемник установили в погребе Варвары Горбаль, в хорошо замаскированной нише. Александра Семеновна вместе с хозяйкой хаты принимала сообщения Совинформбюро почти каждую ночь.
Райком также потребовал от Девятко, чтобы он вел себя крайне осторожно и ничем не вызывал подозрений оккупационных властей.
Поэтому Кузьма Степанович ходил исправно в правление, старался показать, что послушно выполняет все распоряжения «сельуправы» и гебитскомендатуры.
– Ну как, Степаныч, дела двигаются? Контора пишет? – задавал ему один и тот же вопрос Малынец, появляясь на пороге правленческой хаты. – Чтоб худоба, бороны, сеялки – все наготове у меня было!
Кузьма Степанович делал вид, что весьма поглощен какими-то подсчетами на костяшках. Он знал, что Малынец, пошумев, начадив махоркой, уйдет и до следующего утра в правлении не появится.
Но в один из теплых дней Малынец прибежал к нему взъерошенный и суетливый.
– Готовь сведения, – взбудораженно требовал он, топчась около стола и размазывая сапогами грязь по полу. – В район меня вызывают до этого… край… сландвирта… Сколько худобы, реманента, как сеять будем?
– Про какую это худобу ты балачки ведешь? – спросил Кузьма Степанович. – На козах пахать будем или как, пан староста? Знаешь же, что ни коняки ни одной не осталось, ни бычков.
– Коров запрягем и вспашем.
– А коров? Две, три – и обчелся.
– Пиши, сколько есть, да поживей!
– Написать недолго. Ты бы в районе тракторов, плужков истребовал. Бычков десятка два… Семян в амбарах нету.
– Разевай рот пошире! Они специально для нас держат.
Уехал Малынец в Богодаровку со сведениями малоутешительными: сеять было нечем и не на чем.
Вернулся он из района в тот же день, поздно вечером, и, не застав Кузьмы Степановича в правлении, помчался к нему домой.
Девятко уже спал. Малынец растолкал его и, жарко сопя над ним в темноте, рассказывал:
Всю площадь, какая при старой власти была, требуют обсеять. Не управимся – всех на перекладину! Там будем красоваться. Гебиц так и объявил… Десятидворки велено сотворить, десятских расставить… Обещают землю в частную собственность раздать…
Кузьма Степанович слушал с сумрачным любопытством. Из бессвязного шепота Малынца он понял, что с севом дело обстоит плохо не только в Чистой Кринице. Потому-то и угрожает гебитскомиссар суровыми мерами и в то же время пытается заигрывать с хлеборобами, суля им частную собственность на колхозные земли.
«Скажи, какие мазурики нахальные! – мысленно возмутился Кузьма Степанович. – Нашу же землю, шарлатаны! Кровью, потом нашим политую…» Он ни на минуту не забывал, что государственный акт на вечное пользование колхоза крииичанскимй землями был припрятан женой в надежном месте.
– Что же, пан староста, – сказал Девятко, – раз требуют, надо готовиться. Десятидворки – это неплохо. Трактора, семена когда дадут?
– Какие трактора?
– Те самые… какими пахать.
– Тю, Степанович! Откедова их по военному времени взять? Лопатками, лопатками…
– Это такие директивы комендант или… этот… гебиц… дает? Чтоб лопатками?
– «Хоть сами впрягайтесь, говорят, а чтоб вспахано, посеяно было…» Одним словом, бросай, Степанович, завтра все дела, будем по десятидворкам людей расписывать…
Организацию «десятидворок» Девятко не стал откладывать. В помещении колхозного правления с утра до наступления сумерек толпились женщины и подростки: назначались «десятские», подсчитывались по дворам лопаты, учитывались коровы.
– Всурьез, Кузьма Степанович, такая думка – землю лопатками поднять? – любопытствовали старики, не помнившие на своем веку подобного. – Они ж на картинках новые плужки малювали, здоровенных коней. Где эти конячки?
Вокруг живых, проницательных глаз Девятко собирались морщинки; только усмешкой и отвечал он собеседнику, и тот не задавал больше наивных вопросов.
– Приусадебные участки свои засевайте, – втихомолку советовал Кузьма Степанович. – Как-нибудь прокормитесь…
Совету вняли. Криничане с превеликими предосторожностями извлекали свои зерновые запасы из глубоких тайников, сеяли на огородах подсолнух, яровую пшеницу, ячмень. Збандуто, которому Малынец похвалился, что в Чистой Кринице контора пишет, посевная готовится вовсю, в середине месяца навестил село и пришел в ярость.
Да ты хлебороб или… э-э… писарь? – обрушился он на старосту. – Контора, видите, у него пишет! Почему ни одного гектара не засеял? В тюрьму, в гестапо захотел? Попадешь, это я тебе предсказываю…
С Кузьмой Степановичем разговор у бургомистра был более крутой.
– Вы сколько лет председателем колхоза прослужили? – поставил он в упор вопрос, щупая лицо Девятко остренькими, припухшими глазками.
– При советской власти шесть, – ответил Кузьма Степанович, спокойно выдержав злобный взгляд бывшего агронома. – Или вы уж запамятовали?
– Что за тон! Я все помню… Вы-ка припомните! Когда сеять начинали? Ну-ка?
– С колосовыми к пятнадцатому апреля управлялись. В первых числах сеялки уже в поле были…
– Ну?
– По этой погоде, думаю, уже и с просом и с кукурузой покончили бы, – мечтательно прикинул Девятко. – Вчера почву проверял, добре прогрелась… градусов двенадцать, не меньше…
– Прекратите ваши лекции! – взвизгнул Збандуто. Нервно потерев пальцами виски, он крупными шагами заходил по комнатке «сельуправы», где происходил разговор, потом остановился перед Кузьмой Степановичем. – Вы организовали саботаж! – бросил он ему в лицо. – Не забывайте, я агроном. Обмануть вы можете кого угодно… но меня?.. Не выйдет-с! Завтра будете работать под наблюдением полицейских. А на днях приедет посадник… хозяйственный комендант… Вы ему почитайте эти ваши лекции о сроках сева…
Угрозу свою Збандуто исполнил. После его отъезда криничан стали выгонять в степь под присмотром полицаев и солдат.
Но результаты этой меры были весьма ничтожны. Пока разбивали между «десятидворками» полевые участки, судили да рядили, где достать на посев семян, минули последние дни апреля.
Кузьма Степанович наведывался на поля каждое утро. Как и в прежние времена, он шагал по колхозной земле неторопливо, с палочкой в руках. Еще осенью прошлого года вот на этом массиве сочно зеленела, шелестела стеклянистыми листьями кукуруза, там вот красовались пышные саженные подсолнухи…
Теперь повсюду сиротливо чернели одинокие будылья, буйно выпирали сорняки – молочай, буркун, сурепа.
Шел однажды степью вместе с Девятко Андрей Гичак. Долго глядел на ярко-желтую поросль дикой сурепы и заплакал.
– Эх, товарищ председатель!.. – произнес он и, еще раз поглядев на забурьяневшее, пустынное поле, скрипнул зубами. – Никто не знает, как руки тоскуют… – Гичак протянул перед собой огромные, жилистые кисти рук, сжал их в кулаки. – День и ночь работал бы… Какую хочешь работу делал бы…
– А ты прибереги их, – не глядя на него и не замедляя шага, ответил Кузьма Степанович. – Пригодятся еще наши руки.
Втайне старый Девятко уже не верил в то, что ему лично посчастливится когда-либо приложить свой опыт и знания к этим дорогим его сердцу, исхоженным вдоль и поперек землям. Со дня на день ожидал он ареста, жестокой расправы.
Жене своей он как-то, укладываясь спать, сказал:
– Если меня, заберут, ты акт на землю товарищу Бутенко передай. Его не будет – другому секретарю отдашь… Но чтоб партии в целости все доставила…
Пелагея Исидоровна промолчала, и Кузьма Степанович услышал лишь приглушенные всхлипывания.
– Это я тебе на всякий случай говорю, – успокаивающе добавил он, – всех не пересажают… Но время, сама видишь, колготное. Збандуто зубы свои еще покажет… Не маленькая, должна понять.
Неожиданно для криничан произошло что-то такое, что вынудило Збандуто и Малынца забыть о Девятко да и вообще о полевых работах.
На улицах появились усиленные патрули: вместо пары солдат, фон Хайнс, только что вернувшийся из отпуска, выставлял всюду трех. Через село, в сторону Сапуновки, то и дело проносились мотоциклисты. Юркие машины их с колясками часто останавливались около рубанюковского двора.
Комендатура, не считаясь уже ни с чем, не обращая никакого внимания на «сельуправу», спешно реквизировала всех оставшихся коров, телят, свиней. На площади, около усадьбы МТС, худобу грузили на машины и отправляли в Богодаровку. Оттуда длинные составы товарных вагонов и платформ увозили на запад хлеб, скот, сельскохозяйственный инвентарь.
Причины всей этой кутерьмы стали ясны из переписанных от руки сообщений Совинформбюро, которые криничане тайком передавали друг другу: советские войска предприняли большое наступление на харьковском направлении.
О размерах сражения говорили длинные эшелоны с ранеными, приходившие в Богодаровку с фронта.
Санитарные автобусы, грузовики, фургоны, переполненные ранеными немцами и румынами, то и дело появлялись на бугре, около ветряков, медленно тянулись к площади и дальше к зданию лазарета.
В больничном саду были развернуты огромные госпитальные палатки, а поток раненых все не прекращался.
Александру Семеновну заставили выполнять обязанности санитарки.
Малынец, у которого все эти дни настроение было весьма мрачным, встретив ее однажды утром около лазарета, заискивающе сказал:
– Ну как, мадам Рубанюк? Не серчаете? Должность у вас не тяжелая, харчи казенные, никто не трогает… А вы отказывались… Когда-сь скажете спасибо…
Александра Семеновна смотрела на старосту с презрением, и Малынец, чувствуя себя под этим взглядом скверно, с напускной развязностью спросил:
– Что так на меня вызверились?
– Ничего.
– Эх, люди! Никто не поймет, а только осуждают.
– До вас это, наконец, дошло?
Малынец покосился по сторонам, снизив голос до шепота, быстро заговорил:
– Фрицам тут не вековать, это я вам говорю. Наша Красная Армия прогонит их… Вы своего супруга еще повидаете, за это меня когда-сь поблагодарите. Меня, конечно, энкаведе на цугундер возьмет… Ну, я докажу… Добро людям делал, спасал. Разве вы словцо за меня не скажете?
– Нет, не скажу.
– Ай-яй, мадам Рубанюк… Я вас от тюрьмы вызволяю, от голода…
Слушать его было противно. Александра Семеновна, круто повернувшись, пошла дальше. Она очень уставала, просиживая каждую ночь у радиоприемника, а потом по многу часов работая в лазарете. Нервы ее были страшно напряжены, и она подчас не выдерживала, жаловалась свекрови:
– Просто в голове не укладывается! Трачу силы, чтоб убийцам своего сына перевязки делать… С ума можно сойти, мама…
– Разве я не понимаю? – пыталась утешить ее Катерина Федосеевна. – Продержаться до времени, пересидеть, это, дочко, тоже надо. В тюрьму попасть легче всего, а польза делу от этого какая?
Обиднее всего Александре Семеновне было чувствовать на себе косые взгляды, какими ее провожали криничане, когда она шла в лазарет. Даже Катерине Федосеевне не было известно о ее подпольной деятельности, и женщина с горечью раздумывала над тем, что говорят о ней в селе.
Однажды она сказала об этом Девятко.
– Не без того, – спокойно ответил он. – И про меня, наверное, не один думает, что я врагам продался. Ну, вы, Семеновна, не журитесь. Придет время – все откроется.
А людям, знаете, какая поддержка, что они правду из наших сводок знают?
Слова его были справедливы, и Александра Семеновна несколько успокоилась. А когда она увидела, как криничане прислушиваются к каждому слову, долетающему из Москвы, она впервые за эти тяжелые месяцы испытала большую радость.
На заборе, невдалеке от «сельуправы», появился листок бумаги, вырванный из школьной тетрадки. Один из полицаев заметил и содрал крамольную бумажку, но прочитать ее успели многие. Содержание ее быстро распространилось по всему селу, и к вечеру не было в Чистой Кринице двора, где бы не знали на память волновавших и ободряющих слов:
Братья наши на Запад идут,
Мечи острые несут,
Чтоб задавить фашиста-ката,
Чтоб вызволить сестру и брата.
На другой день Андрей Гичак и дед Кабанец, выполнявший обязанности «десятского» в десятидворке, появились в колхозном правлении с первыми лучами солнца.
Кузьма Степанович был уже на месте. Ему предстояло идти на самую дальнюю делянку озимой ржи. Рожь успели посеять в августе, до прихода оккупантов, всходы были отличными, но Варвара Горбань, ходившая недавно в Сапуновку, рассказала Кузьме Степановичу, что весь массив за Долгуновской балкой густо зарос осотом, пыреем и еще какой-то чертовщиной.
Девятко тогда выслушал это сообщение равнодушно. «Нехай растет», – кратко ответил он женщине, и та понимающе усмехнулась. Больше о сорняках они и не вспоминали. Теперь все оборачивалось по-иному.
Относясь к происходящим событиям с осторожностью, свойственной людям его возраста, Кузьма Степанович еще не верил, что гитлеровцы доживают на Украине последние дни. Но суматоха среди них, а главное вера в силу родной советской державы давали старику основание надеяться на скорый приход своих.
«Надо жито скорей прополоть, пока сорняки его совсем не забили, – решил он. – Теперь-то, может, хлебушек нашим попадет, а не этим мазурикам».
Следовало поговорить с колхозниками, рассказать им о своих соображениях, посоветоваться. Поэтому Кузьма Степанович встал нынче раньше, чем всегда.
Дед Кабанец, остановившийся на пороге, упираясь в проем двери старым линялым картузом и заслоняя собой Гичака, громко приветствовал:
– Доброго здоровья, Степанович! С праздником!..
– С каким это?
Кабанец посмотрел на Девятко из-под свисающих лохматых бровей, с прищуром хитро усмехнулся:
– Со святым воскресеньем!
– У людей пятница сегодня, – помедлив, сказал Кузьма Степанович. – Какое же воскресенье?
Кабанец вошел в комнатку. Снял картуз и, пригладив остатки седых волос к розовато-желтой лысине, снова надел его.
– А такое воскресенье, Степанович, – сказал он, приблизив к Девятко свое крепкое еще лицо с бурачно-красными прожилками на скулах, – такое свято, что вот-вот ждать нам освободителей наших… красных армейцев… Надо людям за прополку жита браться… там бурьяну – не продерешься…
Кабанец сказал то, над чем раздумывал последние два дня сам Кузьма Степанович. Но Девятко отнесся к его словам настороженно.
Держался дед Кабанец при фашистах не так, как остальные. Все знали, что в первые же недели оккупации он и его две невестки зачастили в Богодаровку на базар, спекулировали. Правда, распродав то, что удалось перед приходом немцев нахватать в сельмаге, они на базар ездить перестали, но Кузьма Степанович не мог забыть этого. На всех криничан бросила позорное пятно семья Кабанца.
Глядя сейчас на озабоченно-веселое лицо деда, Кузьма Степанович подозрительно подумал:
«Эге, дедусь! И ты, как Никифор Малынец, вьюном закрутился… Или совесть взяла?..»
Вслух он сказал:
– За прополку браться давно нужно. Участок тебе отведен, вот и принимайся…
– Так я мыслю, что всем селом надо, – живо возразил Кабанец. – В десятидворке моей одна дряхлость. Есть еще от меня постарше…
– С вас много и не спрашивается. Свой участок прополите, а за других твоей голове болеть нечего. – Проговорил это Кузьма Степанович отчужденно, с подчеркнутой холодностью. Не утерпев, добавил: – И дуже великих радостей для себя не ожидай, если вернутся наши. Нутро ты свое выказал, прикидываться зараз нечего…
Глаза деда Кабанца часто заморгали.
– Степанович! – воскликнул он, сразу охрипнув. – Вдарь! Лучше вдарь, чем такое говорить!.. И сам знаю, что трошки замарался. Так то ж психология проклятая подвела. Ты про торговлишку мою?
Кабанец бросал быстрые косые взгляды то на Девятко, то на Гичака, – такой поворот в разговоре был для него неожиданным.
А Кузьма Степанович наседал на него безжалостно и с заметным удовольствием.
– Спекулировать, кроме тебя, никто в Богодаровку не подался, – говорил он. – Кулачок в тебе заговорил, обрадовался: «Там подороже продам, тут подешевле куплю. Наживусь на людском горе… Глядишь, беду и переживу спокойненько в своей норе…»
– По дурости, Степанович…
Кузьма Степанович пренебрежительно махнул рукой:
– Двадцать пять лет при советской власти прожил, а ума не набрался… потому что не хотел… «По дурости…» Стыдился бы такое говорить!
Андрей Гичак сидел в стороне, не вмешиваясь в разговор, но слушать ему было приятно. Значит, и впрямь надвигались крупные перемены, если старики, не таясь, безбоязненно, заговорили о советской власти. Несколько дней назад такой разговор был бы просто невозможен.
Андрей держал правую руку в кармане штанов, ощупывая кисет с крепким самосадом. Он терпеливо ждал, пока старики помирятся и снова заговорят о прополке. Тогда он угостит их табачком и они втроем пойдут в степь. С зарей туда шумно и оживленно, как это было только до войны, ушли с тяпками молодухи звена Варвары Горбапь.
Однако примирения Кузьмы Степановича с дедом Кабанцом не произошло. Кабанец, смущенный и обиженный, покинул правление, а Девятко взял свою палочку и вышел на улицу, когда дед уже куда-то исчез.
За деревьями поблескивал мутно-желтый Днепр. Степные дали еще тонули в сизом тумане; земля парила.
Андрей Гичак молчаливо шагал рядом с Кузьмой Степановичем. Уже за селом, когда они пересекали узенькую балку, на дне которой лежал пласт утрамбованного, запыленного и присыпанного пометом снега, Гичак сказал:
– Оно, конечно, на пользу деду такая балачка. Нехай в другой раз не спекулянтничает… Но теперь и старый и малый знают, как жить без колхоза, без своей радянськой власти… – Гичак озабоченно разглядывал молодую поросль бурьяна над кромкой дороги. – Гляньте, прет и прет… Наберемся мороки с сорняками! Бутенко вернется с хлопцами, будет гонять нам кота. Вот уж погоняет кота!..
Произнес он это с большим удовольствием. Кузьма Степанович прекрасно понимал, почему Гичак так охотно вспоминает секретаря райкома: с райкомом партии связывалось все то хорошее, чего лишили село оккупанты.
С неожиданным азартом Девятко возразил бывшему конюху:
– Это ты не прав, Андрей Ананьевич! Товарищ Бутенко разберется, что к чему… На нашей земле и сорняк знает, когда ему расти.
V
Ночью солдаты и полицаи неожиданно пошли по криничанским хатам с обысками.
Александра Семеновна кончала принимать сводку Совинформбюро, когда Варвара Горбань, все время бодрствовавшая около погреба, торопливо приоткрыла люк:
– Шурочка… Идут!
Александра Семеновна выключила приемник, завалила пишу камышом, погасила каганец и, пряча листки за лиф, быстро выбралась наружу.
Наискось через улицу, во дворе у Лихолитов, раздавались голоса солдат, хлопали двери. Светя себе под ноги карманными фонариками, несколько человек шли оттуда к хате Варвары.
У Александры Семеновны был круглосуточный пропуск ортскомендатуры, но попадаться на глаза полицаям ей не следовало, и Варвара посоветовала:
– Идите огородами. Я запрусь…
Уже миновав садок и спускаясь к балочке, Александра Семеновна услышала громкий стук в дверь, потом сердитый голос Варвары:
– Детей мне разбудите… Моду взяли!..
Утром стало известно, что обыск у Варвары никаких результатов не дал, а в полдень в лазарет явился полицай и повел Александру Семеновну в «сельуправу».
Идя за полицаем, она лихорадочно перебирала в памяти все, что делала последние дни, но так и не смогла догадаться о причине вызова.
Б «сельуправе» за столом, кроме Малынца, сидели майор фон Хайнс и Збандуто.
– Садитесь, – пригласил бургомистр, указав на свободную табуретку и искоса разглядывая поношенное платье женщины. В руках его Александра Семеновна заметила номер газеты «Голос Богодаровщины». – Ну-с, как работается? – спросил Збандуто и, не ожидая ответа, высокомерно добавил: – С вами немецкое командование поступило весьма гуманно. Вам, так сказать, предоставили полную свободу, службу, хотя вы… э-э… супруга советского командира…
Александра Семеновна старалась не смотреть в беспокойно бегающие, ни на чем не задерживающиеся глаза бургомистра.
– Мадам Рубанюк хорошо за ранеными смотрит, – брякнул Малынец ни к селу ни к городу.
– Вот это похвально! Мы как раз и пригласили вас, госпожа Рубанюк, для беседы о раненых. По поручению господина фон Хайнса. Вы присаживайтесь, не стесняйтесь….
– Благодарю.
– По району предпринят сбор подарков для доблестных воинов имперской армии… Читали в «Голосе Богодаровщины?»
– Нет, не читала, – ответила Александра Семеновна, глядя поверх лысины бургомистра.
– Плохо-с, плохо, – Збандуто укоризненно покачал головой. – Культурный человек обязан газеты читать. Так вот-с… такой сбор надо провести и в Чистой Кринице… постельных принадлежностей, продуктов питания… Мы приглашаем вас написать… э-э… статейку для газеты. Призвать, так сказать, сограждан… В селе знают, что вы ухаживаете за ранеными, образованный человек…
– Нет, увольте меня, – твердо произнесла Александра Семеновна, – писать я не умею.
Фон Хайнс, скрипнув табуреткой, отвернулся к окну.
– Вы слишком поспешно принимаете решение, госпожа Рубанюк, – сказал Збандуто. – За то, что сделано для вас немецким командованием, такая услуга… э-э… весьма мала.
– Я ни о чем никогда командование не просила.
– Вам придется еще не раз к нему обратиться.
– Думаю, что нет.
– Мы вынуждены, в таком случае, делать пересмотрение вопроса жены оберст-лейтенанта Рубанюк, – произнес фон Хайнс. – Мы не усматриваем положенной благодарность…
– Вот видите, – неприязненно поглядывая на женщину, сказал Збандуто. – Я советую подумать. Сбор, конечно, пройдет и без вас, но… подумайте, подумайте… Завтра принесите статейку в «сельуправу». Ее перешлют в редакцию… Вы меня поняли?
– Понимаю. Но писать все равно ничего не буду.
– Вы свободны, – холодно сказал Збандуто. – Оставляем вам возможность… э-э… не навлекать на себя неприятностей. Обдумайте просьбу господина фон Хайнса.
Минут двадцать спустя Александра Семеновна сидела дома и, бледная от возмущения, рассказывала свекрови о предложении Збандуто.
– От, негодяи! – приглушенно восклицала та. – Вот ироды, вот душегубы, трясця им в печенки! Мало поизмывались над народом, что еще придумали…
Но, дав выход своим чувствам и хладнокровно поразмыслив, Катерина Федосеевна поняла, что невестке угрожает большая опасность.
– Истерзают они тебя, Шура, – с великой тревогой сказала она. – Приневолят… Может, большого позору и нету, если напишешь? Люди ж знают, что ты не по своей воле. Не осудят…
– Не мне, мама, слушать, не вам говорить. Люди не осудят, так я сама себя возненавижу. Что это вы! Хорошенько подумайте…
– Ой, думала, Шурочка! Все ж таки, то раненые… Какие ость, а люди. Может, их силком да обманом на войну гнали.
– Нет, не говорите мне, мама!
Голос Александры Семеновны задрожал, и она, забыв уже о том, что ее может кто-нибудь услышать, гневно и громко заговорила:
– Это фон Хайнс – человек?! Собаку в постельку ребенка… и матери показать… Это по-человечески? А сегодня… Вы бы поглядели… Гад он!
Несколько минут она сидела, задумавшись, похрустывая суставами пальцев, затем заговорила тише:
– Женщина одна сегодня в лазарет обратилась. Рука перебита прикладом. У нее отбирали корову, она не давала… Пришла в лазарет, часовой не пускает. Как раз фон Хайнс из ворот вышел. Женщина плачет, у нее вся рука опухла, посинела. Фон Хайнс выслушал ее и только усмехнулся. «Рука будет здоровее, говорит. Перебита немецким прикладом…»
– Вот же ирод проклятый!
– А вы мне советуете воззвание для них подписывать! Да пусть лучше казнят… как Ганю казнили, Тягнибеду…
Катерина Федосеевна слушала невестку с тяжелым сердцем. Было ясно, что на тихую, обычно покорную Шуру сейчас никакие увещевания не подействуют. Да и ее, Катерину Федосеевну, разве уговорил бы кто-нибудь скривить душой и пойти по селу собирать подарки для врагов?!
Девятко, которому Александра Семеновна рассказала о предложении бургомистра, решил без колебаний:
– Писать не надо… За это не казнят.
Ночью Александре Семеновне пришлось задержаться у Варвары дольше обычного, и заснула она только на заре.
Разбудил ее стук оброненной табуретки. Сашко́, поднимаясь с пола, виновато и испуганно смотрел на нее и потирал пальцами ушибленный лоб.
В окошко светило яркое солнце, на дворе неистово верещали воробьи; чириканье их было по-весеннему шумно и радостно!
– Ушибся, Сашок?
– Не-е!
– Вон шишка вскочила на лбу.
– Ну и нехай!
Александра Семеновна проворно умылась и села вместе с Сашком завтракать.
После смерти сына она всей душой привязалась к шустрому и доброму мальчонке, очень напоминавшему ей Ивана на его фотографиях, сохранившихся с детства. Александра Семеновна посвящала Сашку все свое свободное время, отдавала всю теплоту нерастраченных материнских чувств.
Сашко́ платил ей такой же привязанностью. Он удивительно быстро подрос и возмужал, в свои годы не по-детски был серьезен. Ему слишком рано довелось узнать, что такое голод и горе в семье, но все лишения он переносил мужественно, и Александра Семеновна, неприметно любуясь им, как-то сказала матери:
– Настоящий Рубанюк растет! В отца и братьев пошел.
Сидя сейчас подле Александры Семеновны, Сашко́ степенно макал в молоко сухари, ел и рассказывал:
– У бабы Малашки позавчера два солдата козу забрали. Ночью. Она за мэтэсой живет, в переулке…
– Не за мэтэсой, а за эмтээс… Эм. Тэ. Эс. Понял?
– Ага… Они пришли, заперли ее в хате и повели козу. Баба Малашка смотрит в окно, плачет. А один солдат сложил три пальца, вот так – дулю… И показывает ей…
– Чему же удивляться? Грабеж у них дело обычное.
– Я вот достану патронов, ка-ак дам этим грабителям, – сказал Сашко́.
Александра Семеновна испуганно покосилась на раскрытое окно.
– Ты лишнего не мели, – строго предупредила она. – Услышат – попадет всем тогда.
– А я их не боюсь, – переходя на шепот, похвастал он. – Мне только патронов достать, я их из автомата ка-ак…
– Не болтай! И не вздумай автомат себе добывать.
– А у меня он есть.
– Говорю – не болтай!
– А то нету?
Сашко́ торопливо облизал ложку, положил ее на стол и, вскочив с табуретки, полез под койку. Громко посапывая, он извлек большой сверток, уселся на корточки и развернул его.
Александра Семеновна оцепенела. На ветошке чернел немецкий автомат.
Прежде чем Сашко́ успел посмотреть, какое впечатление произвела его добыча на Александру Семеновну, она в смятении кинулась к оружию, торопливо завернула его и гневным шепотом спросила:
– Где ты взял его?
– За соломой нашел.
Мысль Александры Семеновны работала лихорадочно. Если гестаповцы узнают об оружии, расправа будет ужасной, и не только с мальчиком. В хуторе Песчаном за хищение ручной гранаты оккупанты повесили трех заложников.
– Сашко́! – сказала она, негодующе сверкая глазами. – Никто – слышишь? – никто не должен знать об автомате… даже мать. Всех повесят! Обещаешь молчать?
Сашко́ насупился.
– Никому не скажешь?
– Нет.
– А теперь ступай. Я выброшу твой автомат. Александра Семеновна мучительно раздумывала над тем, как скрыть опасный предмет хотя бы до наступления темноты. В расщелине между потолком и балкой он не умещался. В сундуке или в постели было опасно. Завернув автомат потуже в тряпку, она втиснула его в узкую щель под сундуком.
Все же на душе у нее было неспокойно, и в лазарет она пошла подавленная и встревоженная.
Выйдя на площадь, Александра Семеновна издали увидела Малынца. Он с кем-то разговаривал около магазина сельпо, занятого оккупантами под яичный склад.
Александра Семеновна хотела пройти незаметно, стороной, по Малынец окликнул ее своим бабьим голоском:
– Мадам Рубанюк, ейн момент!
Не скрывая выражения досады на лице, она подождала, пока Малынец подойдет, неприветливо спросила: – Что вам?
– Одумались?
Низенький, не по возрасту вертлявый, Малынец стоял сейчас перед женщиной важно, топорща короткие усики и стараясь придать своему глуповатому лицу возможно больше солидности.
«Господи, какой же он ничтожный!» – почти с жалостью подумала о нем Александра Семеновна, холодно разглядывая кургузую фигуру старосты.