412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 68)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 68 (всего у книги 72 страниц)

Соблазнительно представить себе бывшее и будущее человечество единой личностью, а себя – частью одного и единственного пути. Тогда кто-то другой, не повторяя тебя, пройдет свою часть дороги. Соблазнительно, но почему в ушах отдаются эхом знакомо-чужие выкрики: дубль! еще дубль! И все это повторяется снова. И тогда – ощущение нескончаемого удвоения.

А вдруг там, за кадром, крутят другой фильм? Откуда такая жадность к иной, не свойственной тебе роли? Оттого ли, что твоя собственная роль кажется репетицией, не удовлетворяющей режиссера? Или боишься, что за кулисами ждет выхода дублер?

Не бойся, он произнесет другие слова, и они не будут твоими, но аплодисменты ты можешь принять на свой счет, и пока не стихли снисходительные хлопки, стучись во мрак немой, и тебе откроется свет звучащий.

РЕЦЕПТ БЕРНЕ

Более полутора веков назад Людвиг Берне предложил простой способ быстро стать оригинальным писателем. Необходимо, говорил он, три дня подряд записывать без льстивости и фальши все, что приходит в голову – о себе, о своих женах, о турецкой войне, о Гёте, о криминальном процессе Фукса, о дне страшного суда, о наших начальниках, и по прошествии трех дней вы, говорил он, будете поражены и удивлены своими новыми невероятными мыслями.

Льстивость включается в общение, если нужно что-то получить, а фальшь – если необходимо что-то скрыть. От самого себя мне нечего ждать или утаивать, и потому сам с собой я откровенен. Разговоры о самом себе – это вечная тема, она никогда не иссякает, обладает нетленной новизной и оригинальностью: не стану же я повторять себе то, что и так знаю. У меня масса замечательных качеств: талантливость, трудолюбие, энергия, доброта, остроумие, чадоженолюбие, тонкость чувств и глубина их выражения. Даже краткий перечень моих качеств доказывает, что я один из лучших людей своего времени, и не только своего. Я никогда не обрушиваю на собеседника всех своих достоинств, это может поставить его в неловкое положение, а в разговоре с самим собой я не признаюсь во всех талантах, чтобы не вводить себя в смущение. Меня любят из благодарности, что я существую, а не любят из зависти по той же причине.

Иногда я бываю бездарен, такова жизнь: скоростной автомобиль буксует на грязной дороге. Причина моей ленивой неги – безжалостность времени: плоды моих усилий исчезают быстрее, чем стирается моя память о моих усилиях. Вялая злоба иногда посещает меня, и я не могу быть столь невоспитанным, чтобы не пускать ее на порог. Поневоле приходится общаться и заражаться настроением гостьи. Чистые и звонкие голоса детей и женщин иногда вызывают раздражение оттого, что в тишине я лучше звучу. Всякий раз жизнь почему-то оказывается хуже меня и уж во всяком случае хуже ее представлений обо мне.

О женах трудно писать правду, поскольку никогда не знаешь всей правды о наших женах. Помню, в детстве меня привлекала старинная песня русских солдат: «Наши жены – пушки заряжены, вот кто наши жены». Зная калибр тогдашних пушек, проникаешься уважением к солдатам-богатырям, тем более, что никогда не угадаешь, при каких обстоятельствах эта штука выстрелит. О турецкой войне мне трудно сказать что-либо определенное: я давно не воевал с Турцией, я сразу уступил им Босфор и никогда не жалел об этом, но зато о Гёте... Полагаю, что его мания величия равна добросовестности Эккермана. Они на пару работали на общую славу: мы знаем Гёте благодаря Эккерману и помним Эккермана благодаря Гёте. И еще эта Лотта в Веймаре. На что он рассчитывал? Здоровье здоровьем, но, может быть, какие-нибудь пилюли? Об уголовном процессе Фукса и дне страшного суда ничего оригинального не могу сказать, поскольку ни в том, ни в другом не участвовал. Когда бывает скучно, я вспоминаю своих начальников. Это – на расстоянии лет – огромная толпа, чей язык решительно не совпадает с моим и чьи цели, туманные и загадочные, а также их претензии простираются далеко в будущее и прошлое. И все эти начальники претендовали на мою любовь, что в их положении вовсе не простительно. Правда, все они, эти начальники, на вид несколько придурковаты, но не исключено, что и сам я кажусь им таким же, и в этом случае умником бывает кто-то третий.

Людвиг Берне, конечно, прав, но сам его рецепт не нов: беллетристы так и поступают: записывают все, что сваливается им в голову. Фокус в том, кому принадлежит эта голова. В дурацкую голову умная мысль не постучится, ей не отворят, потому что там никто не живет. В то же время почти все, что приходит в голову нам, является один раз и потому кажется новым. Проблема в другом: что делать, если наши мысли приходят в чужую голову. Положение усугубляется, потому что мысль, как и заблуждение на ее счет, способна перелетать века и страны. К сожалению, приоритет устанавливается традицией. Например, сюжеты Гамлета, короля Лира и Макбета впервые пришли в голову мне, но я не поверил себе, а Шекспир оказался на месте. Я не в обиде, так как несколько превосходных мыслей Шекспира сидят в моей голове, и я надеюсь, что Шекспир об этом даже не подозревает.

ВИЗИТ ПРОФЕССОРА

Профессор филологии сентлуисского университета приехал с женой. Сначала они прилетели в Мюнхен, оттуда в Хельсинки. Финские транспортники бастовали, и связь с Россией временно прервалась.

Профессора доставил веселый полицейский на велосипеде с тележкой. Профессор сидел на багажнике, а жена профессора на тележке. Они смотрели по сторонам, ожидая встречи с таинственной славянской душой. Полицейский, который хорошо знал местность, высадил их на углу широкой улицы и сказал:

– It is Nevsky Street. Come along!

Так профессор оказался в России, где его ожидали на обусловленную встречу четырнадцать загадочных славянских душ. Из них трое были славяне, остальные – мутанты.

Они собрались на чердаке разваливающегося дома. Было жарко и дымно. Многие курили, волнуясь.

Профессор вытащил бутылку водки. На нее замахали, опасаясь преследований. Профессор, удивляясь, убрал бутылку в портфель, который не выпускала из рук жена профессора, боясь одесских воров.

Четырнадцать приготовились навести мосты дружбы с профессором. Одни из них числили себя литераторами, вторые намеревались стать ими, третьи были когда-то, но забыли, как это делается, и хотели с помощью профессора освежить. Четвертые привыкли общаться, потому что от иностранцев о себе узнаешь больше, чем сам знаешь. Пятые пришли, потому что в этот вечер им некуда было деться. Шестые – потому, что их позвали, и они хотели узнать, зачем. Седьмые вспоминали прежние сувениры. Восьмые – случайно. Девятые – по причинам, о которых умолчали. Десятые – по причинам высокого порядка. Одиннадцатые – по соображениям низкого свойства. Двенадцатые – мечтали усовершенствовать разговорный язык. Тринадцатые – в задумке, что профессор увезет их книгу и там напечатает. Четырнадцатые – потому что не видели живого профессора сентлуисского университета. Пятнадцатые – продемонстрировать блестящие способности. Шестнадцатые – потолкаться и посмотреть, что произойдет.

Скинулись на чай, смотались за чаем, вскипятили чай, стали друг у друга отнимать заварной чайник. Отовсюду слышались настойчивые смущенные голоса: «И мне, плииз, и мне, плииз, и мне». Это веселило. Затем половина из них облепила профессора и шепотом по-английски предлагала навести мосты или, по крайней мере, понтоны. Профессор плохо понимал, что происходит, но на всякий случай соглашался на паром, чтобы в случае изменения международного климакса сказать: «Сорри, паромщик тю-тю, фюить!»

Те, кто не поместились на профессоре, облепили его жену, но она крепко прижимала к коленям портфель с водкой и тоже соглашалась только на паром. Очевидно, она с мужем обо всем договорилась, когда полицейский вез их на велосипеде.

Время от времени все разом умолкали и прислушивались, не раздадутся ли на лестнице крадущиеся шаги. Но в окно доносился сладострастный вой насилуемых кошек. При этом жена профессора заталкивала портфель под стул, загораживала ногами и смотрела в угол.

Профессор был голоден и серьезен. Он с вожделенным страхом рассматривал плесневелые пряники в вазочке на столе и думал, что он еще не готов к встрече с этой страной.

Проблемы прото-, про– и метаславянизма теперь мало волновали профессора, и он мечтал скорее оказаться в аэропорту Хитроу, где его с прошлого четверга ждал коллега.

41:41

Сорок первая годовщина великой победы прошла радостно. Дети посадили свежие деревца. Начальники отнесли цветы к братским могилам. На прахе истлевших жертв пышно цвело могучее искусство. Ветераны, украшенные орденами, медалями, спортивными значками, бродили одинокие, потерянные. Потомки побежденных врагов снова назойливо благодарили за уничтожение своих предков. Участники победы получили одноразовое право купить продуктовые подарки – килограмм гречневой крупы, двести граммов сливочного масла, полкило арахисовой халвы, пачку чая, шпроты и вафли на ксилите. Инвалиды победы сверх того купили кусок копченой колбасы, а также икру – баночку размером с ладошку ребенка, спасенного из-под развалин.

На улице ко мне подошел герой. Его грудь сверкала и переливалась разноцветными наградами. Он был хмелен и плакал. Я поблагодарил его за победу. Он долго покачивался, пытаясь сосредоточиться.

– Старики все помнят, – сказал он, вытирая слезы пергаментной ладонью.

– Да, – ответил я, – конечно.

В сорок первый раз я понял, что в этой войне проиграли все. Побежденные проиграли ненадолго и сразу. Победители – много позже и бесповоротно.

СТОЛБ

Они поставили его напротив моего дома. Сверху далеко в стороны направили провода, а на верхушку посадили фонарь, и этот огромный овальный яркого неземного цвета глаз теперь постоянно ночью наблюдал за мной. Никакими шторами нельзя было утаиться от его проникающего взора. Нередко я подходил к окну и, отогнув занавеску, рассматривал его. Армированно-бетонный, книзу устойчивый и кверху утонченный, он был геометрически красив. Его можно было бы терпеть, но эти провода, опутывающие пространство вокруг дома! Но этот глаз! Казалось, он способен рассмотреть и самые мысли. Днем я пытался через форточку из рогатки подбить фонарь, но и камни, и железки отлетали от него, и ночью он снова, еще презрительней и неотвязней вглядывался в окно.

Я запасся набором напильников, приготовил зубило, молоток и однажды ночью, пользуясь тем, что спектр его света был ограничен темнотой, я выбрался из подъезда, подполз к столбу сзади и принялся за дело. На это у меня ушло менее недели, и вот, вернувшись около полуночи после очередного своего партизанского рейда, будучи в постели, я услышал грохот, после которого наступила темнота. И тишина, удивившая меня. Чуть позже я сообразил, что у столба был не только глаз, но и голос – тонкий противный свист.

Утром я вышел, чтобы отправиться на службу и увидел поверженного врага. Его пустой мертвый глаз с тупой укоризной смотрел в стылое осеннее небо, а длинные провода рук судорожно свились кольцами и мелко, противно дрожали.

Лежащий, он был много длиннее, чем когда высился надо мной. С опасливым торжеством я переступил через него.

Вчера они установили новый столб. Из окна я наблюдал, как они поднимают его с помощью механизмов. Они работали вяло и лениво, в них не было той страстной устремленности, какая отличает все мои поступки.

Я решил, что дам ему пару недель. Пусть внимательно рассмотрит, с кем имеет дело.

ВВЕДЕНИЕ В СОЦИОГРАФИЮ

Все население нашей маленькой дружной империи независимо от пола, образования, служебного положения делится на четыре категории: лицемеры, казнокрады, стукачи и диссиденты. Возможны какие-то и другие типы, но они никак не проявили себя ни в общественной, ни в частной жизни.

Самый очевидный тип – казнокрады: они знают, чего не хотят, и всегда согласны со всеми, включая самих себя. Самый неочевидный тип – диссиденты: они не знают, чего хотят, и всегда не согласны ни с кем, включая себя.

Кроме того, представители каждого типа могут обладать скрытыми качествами других типов. Так, лицемер может быть стукачом и диссидентом, но не казнокрадом, поскольку видит мир более разнообразным и живописным, нежели казнокрад. В свою очередь, казнокрад не может быть стукачом и диссидентом, но вполне подвержен лицемерию: он представляет мир и общество в виде двух категорий – полицейских и олухов и видит их двухцветно: полицейские – синие и серые, а олухи – любых других цветов, включая синих и серых, поскольку полицейский может быть олухом, но олух не должен быть полицейским. Среди полицейских бывают лицемеры, но нет диссидентов, среди олухов бывают казнокрады, но нет лицемеров.

Стукач может быть диссидентом по отношению к лицемеру и лицемером по отношению к казнокраду. Лицемер может быть стукачом по отношению к казнокраду и диссидентом по отношению к стукачу. Диссидент может быть лицемером по отношению к стукачу и стукачом по отношению к лицемеру. Казнокрад понимает диссидента, но отвергает стукача и лицемера. Лицемер понимает казнокрада, но отвергает стукача и диссидента. Стукач понимает лицемера, но отвергает казнокрада и диссидента. Диссидент понимает стукача, но отвергает казнокрада и лицемера. Таким образом, в нашей маленькой империи все понимают всех и одновременно все отвергают всех, и, возможно, именно поэтому мы живем дружно. И только у нас стукач может стать диссидентом, а лицемер – казнокрадом. И наоборот. И поэтому у каждого есть возможность изменить собственный статус.

ЕЩЕ ОДНА ТРАДИЦИЯ

Человек принадлежит либо небу, либо земле и живет в забытьи своей принадлежности, и его смерть – всего лишь внезапное воспоминание о собственной родине.

Он живет, как зрячий в глухой темноте, как слепой в гулком осеннем просторе – не видя отдаления конца пути.

Небо и земля отражаются не отражаясь, смотрят не видя. Так след приходит к ноге, и они не узнают друг друга.

Глупец редко спрашивает, но готов отвечать. Поэтому глупец скрывает от самого себя свою глупость, и мудрец скрывает мудрость. Их качества изначальны, так из дерева нельзя извлечь его деревянность.

От частого употребления стирается слово и молчание, поэтому мы – тот цынь, на котором играет природа, когда ей нечем заняться. Приходя, мы вступаем в равенство и пытаемся его преодолеть. Возможно, были счастливцы, которым удавалось тотчас перелетать от мгновения до-рождения до мгновения после жизни. Они не успевают рассказать об этом, но зато они не сомневаются, как глупец, сомневающийся в других, и мудрец, сомневающийся в себе.

ЧЕРНАЯ ДЫРА СЛОВА

Лепка контекста – это процесс неизменной переоценки исходного материала, чей первичный смысл утрачен в погоне. Семилетний мальчик рассказывал сказку:

– Иду по лесу, вижу яму, а в яме – дохлый лось: ни рогов, ни ногов, ни руков, одни зубы торчат, а из каждого зуба – челюсть!

– Что за нелепая сказка! – сказали ему.

– Это немецкая загадка, – отвечает он.

– А отгадка какая?

– Отгадка итальянская, – отвечает он.

Этот мальчик знал, о чем говорил, но его слушатели не понимали, что же в действительности он знает, и рассердились, потому что в этой сказке вещь, смысл и образ лежали отдельно друг от друга, и чтобы все это интегрировать, взрослым нужно было учесть еще один фактор – самого рассказчика. Но именно это оказалось для них самым трудным. И тогда я попытался им все объяснить.

Воспоминания – индивидуальны, забытьё – всеобще. Мы скрываем вещь, чтобы овладеть образом. Коллективная память, как песок побережья, складывается из отдельных песчинок. Любая история – это мираж коллективной памяти, чье вещное бытие находится за пределами конкретного восприятия, складывается из отдельных песчинок, каждая из которых принадлежит лишь себе. В попытках передать вещь с помощью образа мы калечим смысл, и тогда никто ничего не понимает. Почему-то все хотят, чтобы их понимали, но мало кто горит желанием понять другого. Возможность понимания невозможна в принципе: мы хотим, чтобы в нас видели кого-то другого, кто лучше, чем тот, кого мы сами видим в себе, и потому облик каждого не становится четким. Это относится также и к сумасшедшим. По существу во всяком другом мы пытаемся увидеть себя, и сердимся, когда в этом зеркале видим кого-то другого, который еще и насмехается над нами. Люди – это дома без крыш, и оттого беззащитны перед вымыслом. Мы стремимся к безмятежности, потому что боимся ее: путь внешний предпочитаем внутреннему. Мы хотим, чтобы нас увидели, потому что думаем, будто мы принадлежим чему-то большему, чем мы сами. Оттого мы обзаводимся друзьями, семьями, народом, государством. Государство боится индивидуальности и преследует ее, потому что индивидуальность ставит государство под сомнение.

Как только я кончил говорить, взрослые переглянулись и молча вышли. Мальчик и я остались одни.

– Я думал, – сказал он, – что ты никогда не станешь ребенком.

– Это было трудно, – вздохнул я, – для этого мне пришлось долго жить. Но зато теперь я могу жить одновременно на двух языках.

– А на каком языке ты думаешь? – спросил он.

В ответ я присвистнул, и мальчик понял, что допустил бестактность.

– Ты думаешь, это надолго? – кивнул он на дверь.

– Увы, так бывает всегда, когда... – начал я.

– Но я же рассказывал тебе, – хитро прищурился мальчик, – а они случайно подслушали.

– А я, – сказал я, – рассказывал им, а ты случайно подслушал, и потому их обида лежит на нас обоих.

– Жаль, – сказал он, – лучше бы они забрали ее с собой.

– Мы можем уйти, – предложил я, – и оставить ее здесь, пусть шуршит по углам, как бумажка на сквозняке. Они думают, – добавил я, рассчитывая на успех, – они думают, что смысл лежит за словами, а на самом деле он далеко впереди, и когда сильно торопишься, то рискуешь проскочить мимо.

В ответ мальчик присвистнул, и я понял, что допустил бестактность.

ТЕАТР

Он торжественно подошел к платяному шкафу, отворил скрипящую дверцу, извлек черный фрак и протянул мне.

– Это тебе подойдет, – сказал он. – Когда-то в этом фраке я успешно прошел испытания на степень бакалавра.

Я потянул рукав фрака и понюхал.

– Послушай, бакалавр, это старье пропахло нафталином.

– Можно подумать, что сам ты сочишься розовым маслом! – рассмеялся этот старый негодяй. – Поверь, в тот театр, куда я с таким трудом достал билет, нельзя являться со своим личным запахом. Тебя тотчас раскусят, кто ты есть, и тогда последствия окажутся невероятными.

– Ты интригуешь, каналья, – прищурился я на своего приятеля, пытаясь разгадать, какую интригу он затеял. – Я видел десятки театров и ставлю один против ста, что твой театр ничем не выделяется среди других. Кроме того, с детективной заварушкой Гамлета, замешанной на кровосмешении, я знаком со времен гимназии и сомневаюсь, чтобы в этом изжеванном сюжете отыскались необыкновенные ходы и повороты.

– Что Гамлет! – воскликнул мой приятель. – Актеры этого театра – гениальные имитаторы. Свои роли они исполняют голосами известнейших звезд мировых сцен. Можешь мне поверить – такого ты еще не видел.

– Разве что имитаторы, – заколебался я.

Театр действительно оказался забавен. Из моей ложи был хороший обзор и сцены, и зала. Актеры играли точно и бесподобно имитировали голоса гениев сцены, чьи бренные останки давным-давно украшали национальные кладбища. Правда, трактовка «Гамлета» меня несколько озадачила – и ход пьесы, и музыкальное оформление гнали мощную сексуальную волну. Впрочем, это было вполне в духе времени. Вопрос «быть или не быть» давно перестал волновать. Иногда казалось, что актерам недостает тонкости. И удивляло, что на дамах, сидящих в зале, не было никаких украшений. К финалу пьесы я понял, что актеры – это самые обыкновенные, вернее, самые необыкновенные роботы. И зрители тоже роботы. Во всем остальном ничего не отличалось от ничего. Кроме запаха нафталина от моего фрака. Временами я ловил себя на том, что реагирую на игру актеров так же, как все остальные в этом зале.

ТРОЕ

Когда солнце взлетело высоко и дорога развернулась под уклон, они остановились на краткий отдых в тени дерева.

Андрей положил на траву посох, лег, закинул за голову тонкие красивые руки и смотрел в прозрачное небо, следя за высоким полетом медленной птицы. Симон расстегнул широкий пояс с коротким мечом в кожаных ножнах, бросил на землю, сел и посмотрел на брата.

– Устал? – спросил он.

– Нет, – мягко ответил Андрей, высвободил из-за головы руку, откинул со лба волосы, повел на брата светлыми глазами, глубокими, как небо.

– Ты сейчас далеко, – заметил Симон.

– Да, – улыбка тронула губы Андрея, – я смотрел на ту птицу. Она летит на север. Я думал, что я – та птица. И я увидел с ее высоты всех нас под этим деревом.

– Увидел? – спросил Симон.

– Да, – рассмеялся Андрей негромким внутренним смехом, – увидел вас обоих, две маленькие человеческие фигуры под деревом, запыленные и усталые.

– А где же был ты? Разве тебя не было под деревом?

– Я сказал, что я был той птицей и летел на север.

– Не понимаю твоих слов, – сказал Симон. – А что скажет Учитель? – повернулся Симон к третьему, который только что развязал сандалии и теперь, прислонясь спиной к стволу дерева, подтянул колени и с удовольствием погрузил ноющие от усталости ступни в жесткую прохладную траву.

– Что ты скажешь на это, Учитель? – повторил вопрос Симон.

– Я скажу, что к ночи соберется дождь и нам нужно до вечера прийти в город и укрыться от непогоды, – ответил Иисус.

Андрей фыркнул, повернулся на бок, приподнялся на локте и посмотрел в серьезное и насмешливое лицо Иисуса.

– Вы оба смеетесь надо мной, – сказал Симон.

– Нет, – сказал Иисус, – это ты серьезно понимаешь нас.

– Ты не ответил на мой вопрос, – настаивал Симон, – я спросил, может ли брат мой увидеть самого себя с высоты полета той птицы?

– Ты задал три вопроса, – терпеливо объяснил Иисус. – Первый: может ли брат твой увидеть себя с высоты птицы? Второй: истинно ли он сказал? Третий: могу ли я свидетельствовать о первом и втором?

Симон молча уставился взглядом в землю.

– Скажи, – спросил Андрей мягко и вкрадчиво, всегда готовый подшутить над братом, – что труднее: думать или говорить?

– Думать труднее, – ответил довольный Симон.

– Ты это сказал, – продолжал Андрей. – Теперь ответь: что труднее: забрасывать сеть или вытаскивать сеть?

– Вытаскивать труднее, – подтвердил Симон, – потому что сеть с рыбой.

– О простодушный, – улыбнулся Иисус.

– А разве, – заключил Андрей, – твои мысли – это не рыбы, которых ты вытаскиваешь в сетях слов?

– Это так, – согласился Симон.

– Тогда получается, что говорить труднее.

– Пожалуй, – признал Симон, – я был неправ. Как рыба в сети сопротивляется, когда вытаскиваешь из воды, так и мысли сопротивляются, когда их высказываешь.

– Но когда вытащил сеть и видишь: там рыба, ты не скажешь, что ее нет? – закончил Андрей. – Тогда почему ты не увидел рыбы в сетях слов Учителя?

– Объясни, брат.

Андрей снова лег на спину и положил руки под голову. Парящая птица в небе передвинулась еще дальше.

– Если к ночи дождь, – сказал Андрей рассеянно и продолжая думать о чем-то своем, – если будет дождь, тогда Учитель прав, и он может преодолеть расстояние времени. Но тогда прав и я, – повернул Андрей тонкое свое лицо к брату, – и могу когда-нибудь преодолеть расстояние плоти своей. Ибо Учитель человек и я человек.

Иисус внимательно посмотрел в безмятежное радостное лицо Андрея.

– Ты хочешь мудрости, брат? – спросил Симон.

– Да, – выдохнул Андрей, – хочу много мудрости. Мудрость веселит душу, как вино пьянит сердце.

– Во многой мудрости много печали, – сказал Иисус. – Помни: кто наблюдает ветер, тому не сеять, и кто смотрит на облака, тому не жать. Ты знаешь, куда приведет эта дорога?

– Знаю, Учитель. Она приведет нас, куда мы званы. И если не свернем, мы придем на свадьбу, и там будет музыка и красивые девушки.

– Так, Андрей, эту дорогу ты знаешь. А знаешь ли ты, сколько дорог у мудрости? – спросил Иисус.

Андрей снова повернулся, подпер голову ладонью. Симон с тайным восторгом переводил взгляд с одного на другого.

– Я чувствую, Учитель, – сказал Андрей, – ты расставляешь сеть, чтобы уловить мою мысль.

– Зачем? – спросил Иисус. – Твоя мысль, как молодая резвая лошадь без всадника. Никто не знает, куда она поскачет. И если я уловлю ее, то у кого спрошу, кому она принадлежит?

– Так! – Симон ударил широкой ладонью по колену. – Душа – всадник мысли. А слова – это поле, по которому она скачет.

Иисус одобрительно кивнул.

– Дорога к мудрости одна, – неуверенно сказал Андрей.

– Тогда почему по ней не идут все? – последовал вопрос.

– Нет, Учитель, дорог у мудрости много.

– Тогда как ты узнаешь, по какой идти?

– Ты прав. Учитель, и я не знаю даже одной дороги к мудрости. Или мне этого не нужно? – весело усомнился Андрей. – И вместо пути к мудрости жениться, как брат мой? – Андрей возвел руки над лицом. – Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами! Прекрасны ланиты ее под подвесками и шея в ожерельях! Золотые подвески мы украсим серебряными блестками. Я введу ее в дом пира, и знамя мое над нею – любовь!

– Брат, – рассмеялся Симон. – Сначала построй конюшню мудрости для твоей резвой мысли. И не забудь о всаднике – душе твоей. Иначе брести ей пешком по пыли и камням.

Иисус надел сандалии, обернул кожаные ремешки вокруг щиколоток, легко встал, поднял узел с подарками. Симон, плотный, крепкий, надел пояс с ножнами, обтер ладонью потную шею. Андрей снизу смотрел на Иисуса.

– Равуни, – сказал Андрей, – ты знаешь священные книги, тебя учили храмовые мудрецы, ты спорил с гимнософами. Скажи мне путь мой.

– Встань и иди, – протянул руку Иисус. – Нас ждут.

Андрей принял протянутую руку, поднялся, взял посох посмотрел в небо: парящей птицы не было.

– Ты прав, Учитель, – сказал он. – Я не знаю путей ветра, как же мне знать пути человеческие?

– Не печалься, – ласково сказал Иисус, – вино мысли веселит душу, а за все отвечает серебро мудрости. Придет время, и у тебя будет много этого серебра.

Андрей вздохнул, оглядел дерево, под которым они сидели.

– Мне казалось, – улыбнулся он, – что здесь мы отдыхали вечность, а листья дерева не успели даже пожелтеть. Значит, осень еще не пришла.

– Учитель, – сказал Симон, указывая на узел с подарками, – дай мне ношу твою.

– Оставь, Кифа, не сейчас понесешь. Твоя ноша будет тяжелее моей.

– Равуни! – Андрей коснулся плеча Иисуса. – Я хочу посмотреть в твои глаза.

– Посмотри...

Несколько мгновений Андрей смотрел в спокойные печальные глаза.

– Что ты увидел, скажешь? – серьезно спросил Иисус.

Андрей покачал головой и молча пошел вперед, вниз по дороге. Жесткая трава, примятая их телами, поднималась.

СО-МНЕНИЕ

Он подобрал хитон, сел на шершавую мраморную скамью, рядом положил узелок с лепешками и посмотрел вокруг: справа поднимались вверх пустые каменные скамьи, где-то там, за деревьями, высился храм Ромы и Августа и массивное навершие Парфенона.

– Страннику Павлу – радоваться! – послышался за спиной знакомый свежий голос.

– Мир и благодать тебе, Дионисий Ареопагит, – ответил, не оборачиваясь, Павел, развязал узелок на скамье, отложил аккуратно четыре конца, перекрестился на вечернее солнце, зависшее на западе, взял одну из мягких лепешек, преломил и стал жевать.

Дионисий обошел старика и сел лицом к нему – на теплый камень ступени.

– Ты ходишь за мной – зачем? – спросил Павел. – Разве тебя не было среди тех, в ареопаге и в пронаосе Парфенона, когда я там говорил?

Дионисий ответил не сразу – рассматривал старика: белая просторная рубашка, собранная в складки на запястьях и на поясе; белая полоса воротника, на котором змеились пляшущие пальмирские письмена; лысая голова; жидкая сивая борода и усы; черные брови; набрякшие веки; щеки старика в свете солнца бронзовели темно и древне.

– Я был там, – ответил Дионисий, – и был всюду в Афинах, где ты собирал множество граждан и говорил о своем Боге.

– Что же ты хочешь услышать сейчас? – спросил Павел и протянул мягкую лепешку. Юноша взял лепешку, и Павел невольно залюбовался им: открытое лицо, мягкая борода, сильная шея, гибкое, как у зверя, тело. – Сегодня я ухожу из Афин.

– Знаю, – Дионисий откусил пол-лепешки и задумчиво жевал белыми ленивыми зубами. – Сегодня ночью... во сне... ко мне пришел кто-то в красном хитоне и с горящей свечой в руках, и сказал: «Дионисий, спроси Павла». Но о чем я должен спросить тебя, он не успел сказать, потому что мой раб разбудил меня.

Старик доел лепешку, завязал узелок, отодвинул в сторону.

– Он не сказал, о чем я должен спросить тебя, – повторил юноша.

Павел молчал. Его глаза были глубоки и спокойны.

– Почему ты подвергаешь поруганию красоту Афин? – спросил Дионисий. – Разве красота твоего Бога лучше красоты наших богов? Если, как ты говоришь, сущее в человеке – это вера, то ты видел деревянные доски Апполодора, и там молящийся жрец – разве в нем не пылает всесветная вера? Здесь – родина наших предков и древних богов, зачем нам твой, новый?

– Древнее прошло, теперь все новое, – заметил Павел.

– Откуда ты знаешь? Разве ты дельфийский оракул? – продолжал Дионисий. – Тебя называют Гермесом за твое красноречие, но разве мало было в Афинах сладкоречивых ораторов? У нас был воитель против старых богов – Сократ. Не за то же самое и тебя отовсюду гонят? Если все верят в одно, а ты – в другое, то как докажешь свою истину?

– Скажи, Дионисий, – устало спросил Павел, – от чего ты скорее откажешься – от своей прекрасной одежды или от своей веры в Аполлона?

– Конечно от одежды, – рассмеялся юноша. – Аполлон узнает меня, даже если я буду обнаженным. Одежда когда-нибудь истлеет...

– Скажи, Дионисий, что предпочтешь – статую Аполлона или самого Аполлона?

– Да, странник, статуя Аполлона прекрасна, но сам Аполлон несомненно прекраснее своей статуи.

– И афинянам случалось, – спросил Павел, – свергать плохие статуи и воздвигать хорошие?

– И это было, – ответил юноша.

– И себе ты веришь больше, чем своей одежде, и Аполлону ты веришь больше, чем его статуям? – спросил Павел.

– Да, я присягал хранить и защищать отеческие святыни.

– А я и не зову тебя отрекаться от отеческих святынь. Красота Афин, ваши храмы и идолы – это ваш дом, живите в нем, – сказал Павел. – Но если ты увидишь что-то лучшее, чем прежнее, ты не скажешь, что новое плохо?

– Нет, странник, не скажу, если увижу.

– А если увидишь, тогда будешь держаться за прежнее и гнать от себя того, кто захочет открыть тебе глаза?

– Согласен с тобой, Павел, – улыбнулся юноша. – Ты хочешь сказать, что тебя и твоих помощников и учеников отовсюду гонят именно за то, что вы пытаетесь открывать глаза?

– Да, Дионисий, да, но не слепым вождям слепых, это бесполезно. Вы, афиняне, от лжи бежите, но истину преследуете... с оружием в руках. Если бы мы были не правы, то нам не угрожали бы смертью. Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены. Везде гонимы, но не оставлены. Всегда низлагаемы, но не погибаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю