412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 54)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 72 страниц)

Клички, да, клички были, но какие-то непривязчивые, посторонние, ни к кому особенно неприложимые. Когда он напускал на себя важный вид, когда нападала охота к чтению философских книг и он играл в свою очередную оболочку, друзья называли его «гогой», не в том смысле, что из гогенцоллернов, а просто «гога», то есть интеллигент. И еще прибавляли: сраный. О благозвучии тогда так же мало заботились, как и сейчас. И еще кличка: «рак-отшельник», когда надоедал футбол, хоккей, лыжи, велосипед и товарищи, и он укладывался на диван и составлял планы, как знаменито юный Илья Ильич. Разумеется, обломовщина есть величайшая из русских философия. Она дает воображению простор для игры и препятствует превращению в придаток техническо-потребительского общества. Ну да, столь же знаменитая птица-тройка, и разорванный в куски воздух, и это тоже есть, когда надоедает лежать на диване и можно встать, промчаться, чтоб сторонились другие народы и государства, а затем снова вернуться на милый диван, милее которого нет ничего на свете. В конце концов все образовывается, и жизнь, если она желает оказаться сама собой, выкатывается, как шар, по наклонной плоскости, где ей и надлежит быть. Так что приехала наша птица-тройка, прибыла, расписная. И дым отечества нам выедает глаза.

Да, когда-то мы с ним спорили до хрипоты, растет ли душа в человеке, или же постоянно создается наново проявлением Божественной воли. И каждый оставался при своем мнении. Нет, мое мнение вам не к чему, оно ничего не изменит, реки-то наши разные, и пока вы станете прислушиваться, они разойдутся на стороны, мой голос и ваш слух.

Пожалуй, возрастание души – единственное, что его по-настоящему занимало в тот период, начиная с пятого семилетия. Собственных его размышлений на сей счет ему явно не хватало, в том смысле, что из них ничего не выводилось, и он обратился к восточной философии, метафизике и прочим эзотерическим учениям. Надеялся там найти некое зерно, которое со временем возросло бы в некую красоту. Полагаю, что красота его также беспокоила, как и душа. Он видел какую-то связь между ними. Ну да, о красоте написано столько, что трудно и безобразие распознать. Нет, оставим философские, социальные и национальные мотивы, красоты, типы восточной, западной и так далее, пустое. Но наверное есть что-то особенное, что позволяет всякому человеку сказать, что вот это красиво, а это не красиво. Может быть, дух красоты: да, вспоминаю, мы говорили об этом довольно часто. Красота духа, красота души и, наоборот, дух красоты, душа красоты. Он пытался найти некую связь между этими четырьмя тезами, но почему-то приходил к антитезам. Он невероятно огорчался, так как не приходил к тем выводам, к каким надеялся придти. Послушай, говорил я ему, неужели это что-нибудь изменит в тебе или в мире. Живи просто. Да, есть мир, устроенный дурно, жестоко и подло. Есть люди, в которых душа не возросла и не возродилась, как бы не мучилась над ними Божья воля. Но есть к тому же и остальное – небо, земля, птицы, звери и животные, хотя бы лошади, которые волнуют тебя, как одно из проявлений красоты. Увидеть все это – вот проявление креационизма, который в твоей воле.

Он спрашивал, в чем больше проявления, тогда ли, когда он говорит о том, что видит, или когда видит то, о чем говорит. Но разве он не ошибся в обоих случаях? Человек – это существо, оперенное смыслами. Поэтому субъективна объективная потребность человека выразить свою субъективность с помощью объектов, обладающих собственной субъективностью. Иными словами, объективна субъективная потребность человека выразить свою объективность любому объекту, обладающему собственной объективностью. Но разве, спрашивал он, само понятие «явление» не существует лишь в форме понятия, но не в форме явления, и разве человек существует в чем-нибудь ином, кроме понятия «человек»? Вот почему жажда субстанциональной целостности приводит его к затерянности там, где блуждает душа. Пока он не нашел ее, он безличностен, не обладает собственной сферой бытия, боится одиночества и замкнутости, живет настежь, и такого человека легко пленить историческими мифами, чтоб узнать характер людей или даже характер нации, не нужно изучать, что они читают и о чем говорят, но надо знать, над чем они смеются. Адаптация к контексту, говорил он, приводит к опустошению свободы, а опустошенная свобода приводит к страху и потерянности. Свобода – синоним совести. Вот почему мы должны сопротивляться. Да, да, именно так он и говорил. Сопротивляться духовному принуждению и материальному довольству. Сопротивляться всем оголтелым защитникам коллективного счастья.

Я возражал ему, доказывая, что его суждения во многом ложны, что его ложные суждения приносят ему больше удовольствия, чем истинные, потому что именно в ложных суждениях человек ощущает себя творцом.

Поэтому мне всегда была неясна та нежность, какую он испытывал к дурачкам, убогим, юродивым. Он говорил, что именно в них находит последнее пристанище бесприютная красота совести.

6


Равнодушно ниспадает багровый лист.

Безмолвна весть сиротской зимы.

Блекнет светотень твоего сердца.

Затихают шаги вчерашнего дня.


Я любила его. Да и теперь, спустя тридцать лет, спустя мое замужество за другим, спустя двоих сыновей от мужа, даже сейчас. Я была его первой женщиной, как он был моим первым мужчиной. Говорят, в теперешние времена это не играет заметной роли в отношениях. Возможно. Но это играет роль в тех ролях, какие мы играем сами для себя и для других. Но я любила его и верила, что он любит меня. Я видела его глаза, когда он смотрел на мое запрокинутое лицо, на мои блестящие влажные зубы, на пестрые глаза и когда слышал мой счастливый смех. Конечно, конечно, я была счастлива с моим мужем, хотя и никак не могла себе представить, что я, женщина, способна родить мужчину, даже двух. От того, кого я любила тогда, в те летние и осенние, и весенние, и снова летние и снова осенние дни, я никого не родила, кроме какой-то непонятной тоски на сердце. Она и до сих пор не проходит, притупилась, да, но иногда, ох как остро вонзается куда-то внутрь, куда не добраться никакими лекарствами.

Он был для меня гений ласки, может быть, потому, что это были для нас первые ласки мира, и еще был в нем какой-то невероятный шарм, о котором он, думаю, и сам не догадывался. Это потом я стала сомневаться, любил ли он меня, или притворялся. Нет, конечно, он был искренен всегда, даже когда притворялся. Или когда прислал мне письмо, что женится на другой. Нет, он не играл роль возлюбленного или любящего или влюбленного. Его роль играла им и ввергала в ужасные ситуации. Это было страшное письмо, страшное простотой и понятностью. С тех пор я боюсь простоты и понятности. Я сторонюсь простых и понятных людей. Мне кажется, им ничего не стоит переступить через меня, и они найдут для этого оправдание. Как переступил он. Нет, я не виню его. В конце концов, он не клялся мне, не обещал ничего, он просто любил меня. А та, первая его женитьба, она была ошибкой, наваждением, за которым должна придти расплата. И расплата пришла и приходила не раз, как он признавался мне, когда много лет спустя мы случайно встретились. Он сказал – также спокойно и искренне, – каким был всегда – что он предал мою любовь своей женитьбой и за это предательство любви понесет полную меру зла, пока не искупит собой. В тот раз мне стало жаль его, но я ничем не могла ему помочь, потому что тлело и не до конца истлело то письмо. Ничего более страшного в моей жизни не было. В день получения письма, к вечеру, я сошла с ума. И это, видимо, было моим спасением. Девочки из нашего институтского общежития сразу отправили меня в психушку. Через два месяца я была здорова. Я не люблю вспоминать и говорить об этом. Этот кусок времени стерт в моей памяти. Есть факт, но он ничем не наполнен, как не наполнены многие факты нашей жизни. Это пустота, в которую я не вхожу, даже, если вспоминая, оказываюсь на пороге этой пустоты. Ну да, он на свой лад исковеркал мою жизнь, как говорят иногда между собой неумные бабы. Всякая любовь коверкает. Или формирует, как он тогда мне говорил. Мы выбираем друг друга, как говорил он в первые дни, мы выбираем судьбу. Он выбрал свою, я выбрала свою. И была счастлива с моим мужем и детьми. Некоторые мне завидуют моему счастью. И правильно делают, если сами не умеют быть счастливыми. Я сама себе завидую, когда смотрю в прошлое, в те летние, осенние, весенние дни с расстояния в тридцать лет. Когда прибегала к нему домой, и мы пили чай или играли в карты и домино, или шли в лес, он был рядом, лес, и он был рядом, мой веселый, хитрый и щедрый, и мы бродили и мяли траву, и он говорил мне какие-то слова, я их не помню и не пытаюсь вспоминать, всякие слова кажутся лишними и случайными, они произносятся, чтобы нарушить или, вернее, остановить молчание, чтобы оно не возрастало и не затопило с головой. Как однажды постепенно, с течением миллионов лет затопит всю вселенную общее чистое, прозрачное, хрустальное молчание. Но это будет потом, много, много потом, когда ничего не останется, кроме тех моих, наших светлых стремительных дней.

Нет, я не осуждаю его, как осуждали и возводили постройки зла его две жены. Может быть, потому не осуждаю, что не была его женой. Нет, не потому. Сейчас, с расстояния в тридцать лет, я могу его упрекнуть лишь в одном – в моем теперешнем счастье с моим любящим мужем и любимыми детьми. За это я могла бы упрекнуть его, тогдашнего. И себя, тогдашнюю. Но нам было по восемнадцать, и как все это было горячо и сладко. Даже сейчас, когда я бываю одна, когда муж занят на работе, а дети выросли, я вспоминаю те дни, блеклые, как старые фотографии, даже сейчас у меня краснеет шея, теперь морщинистая, и потеет живот, теперь дряблый.

Тогда, много лет назад, я ревновала его ко всему, что выходило за пределы нашей любви. Позже я поняла, что лишь карманные мужчины помещаются без остатка в свою любовь. А он любил меня от щедрости своей, от блеска ума и наводнения сердца. Но сам смеялся, что щедрость не может быть беспредельна, а блеск окажется обманчивым, и наводнение мутным. И я оказалась рядом волею наших, таких разных судеб, которые очень быстро разошлись, чтобы никогда не встретиться.

7


Погаснут корни, зазвучат плоды.

Слезами рухнет оглушающий смех.

Начало станет концом, конец началом.

Сухому тростнику не выстоять под ветром.


Не в день, когда ходят в баню, не в день, когда пишут письма, не в день, когда берут в долг и не платят налогов, а в серенький осенний денек, когда в перерыве между дождями слегка, как намек на воздаяние, просвечивает небо, непременно свинцовое, явился он, как я полагаю, втайне надеясь, что такие дни его прихода я стану запоминать именно как дни его прихода, и начал вопрошать, расспрашивать, прихмыкивать, прикивывать головой и производить движения и звуки, показывающие чрезвычайную заинтересованность беседой. Трудно говорить спокойно и откровенно, когда тебе нагло смотрят в рот, поневоле цедишь сквозь зубы, и получается не беседа, а безобразие.

Сейчас каждый чей-нибудь агент, иностранной ли разведки, конкурирующей ли фирмы, или враждебной группы, или сам по себе. Этот казался агентом самого себя. Это была игра. Он возвращался домой после очередного визита ко мне и довольно потирал руки, радуясь, как удачно он выведал мое мнение по тому или иному вопросу, по которому и мнение-то ничего не значило и ничего не меняло. Однако всякие мнения есть агентурные сведения, даже сведения о втором браке Гомера или обстоятельства превращения Гаутамы в Будду. Поэтому я и говорил с ним о чем угодно, даже если тема разговора скучна, незанятна и неразборчива, как сонное бормотание.

Вот и теперь, безразличный к тому, занят я или есть у меня досуг, он пришел, уселся за стол у окна, потребовал чаю и начал выведывать, почему я собираюсь уехать из собственной страны, хотя я ни сном ни духом.

– Страны обитания, – поправил я осторожно, – а не из собственной страны. У меня нет собственной страны, и если бы была, то я, конечно же, слинял бы с нее. Страна обитания не всегда страна обетованная, – неудачно пошутил я. – Есть теоретическая свобода выбора человеком страны обитания. Или обетования.

– Тогда, – подхватил он, – есть свобода страной мер воздействия на граждан, проповедующих свободу выбора вопреки выбору истории.

– Зачем воздействовать? – спросил я кротко.

– Духовная культура, – сказал он важно, – есть национальное богатство, а всякий человек это не только производительная сила, работник, нужный стране для увеличения его валового продукта и национального дохода, но всякий человек есть также носитель и хранитель духовного богатства, и если ты намереваешься уехать, стало быть, ты намереваешься, во-первых, стать дезертиром трудового фронта, и во-вторых, вором, который пытается скрыться с частью национального духовного богатства.

– Духовная культура принадлежит всему человечеству, – запальчиво произнес я, – всему миру, независимо, где эта духовная культура произрастает и какие плоды дает.

– Вот-вот – подтвердил он, – и если ты бежишь с нашим скарбом к врагам, стало быть, ты вдобавок еще и предатель.

– Тиражирование культуры не означает ее прибавления, – резонно заметил я, – и я, и ты, и другой – это не сама культура, а слепок с нее, слепок с части ее, и следовательно, не представляет ценности. Слепки можно делать с любых образцов. Сама же культура – это неразменный алмазный фонд.

– Червонец – тоже тиражирован от самого первого червонца. Однако он – эквивалент ценностей и вывоз капитала за границу.

– Если уж мы используем подобную терминологию, – возмутился я, – то позволь заметить, что наши духовные ценности давным давно переправлены за рубеж и пущены в оборот, и приносят прибавочную стоимость. Не нам, к сожалению. Что же касается меня как производительной силы, то в условиях всеобщей автоматизации и роботизации я не представляю интереса. Что до меня как изготовителя некоего интеллектуального продукта, то я готов производить его в другом месте обитания, скажем, в какой-нибудь маленькой независимой стране, и безвозмездно передавать свои продукты в наш национальный духовный фонд.

– Независимых стран не существует, – улыбнулся он довольно. – Весь мир зависит друг от друга. Поэтому и твои слепки с духовного клише не будут нашими слепками, а ихними, то есть враждебными, и, стало быть, будут исполнять агентурные функции, подрывающие наши основы, лары, пенаты и очаги. Мы, то есть страна, не позволим.

Вот тебе и на. Он уже представляет всю страну. Всю массу похожих слепков, по которым только и можно распознать, что это именно такая страна, а не иная.

– Тождество элементов, – произнес он с философической меланхолией, – тождество элементов доказывает существование системы. Я тождествен любому другому элементу в стране, и в этом моя сила. Сила коллектива, сила народа, – заключил он с патетическим вызовом. – Свобода онэлемента есть свобода выбирать степень тождественности.

– Но я не хочу быть тождественным! – воскликнул я.

– Для системы твои личные пристрастия несущественны, – рассмеялся он. – Для себя, внутреннего человека, ты вправе произнести следующую постановку: ты можешь быть тождественным самому себе, а ты сам – есть тождество любого другого элемента системы. Твоя внутренняя личность оригинальна, а внешняя тиражирована, так что ты вполне и неподсудно можешь развивать себя, внутреннего, тождественного самому себе, в то время как ты – внешний должен быть тождествен любому другому элементу системы, хотя на самом деле любой другой элемент тождествен тебе, и это должно быть для тебя предметом особой гордости. Представляешь? Все похожи на тебя! Какое счастье.

Да, он получил прекрасное начальное образование.

– Конечно, – подтвердил он, – у нас в школе был математик, который из всего курса математики знал лишь тождество. Поэтому всякий урок он вел так «Тему нашего сегодняшнего занятия, дети, вы прочитаете в учебнике, а мы с вами займемся тождеством». Принцип всеобщей тождественности был его «бзиком». Если, например, говорили о погоде, то он заявлял: «Сегодняшняя погода тождественна самой себе». Или: «Сегодняшняя погода тождественна прошлогодней того же дня». Если мы выезжали на сельхозработы, тождественные трудовым каникулам, то он заставлял нас сортировать картофель тождественных размеров и он свирепел, если мы ошибались или не выполняли приказ.«Только солдат, – говорил он, – тождественный солдату уставного тождества, избавлен от ошибок, тождественных поражению, тождественному гибели».

– Допустим, – соглашался я, – но не будет ли подобная тождественность тождественна дурной бесконечности?

– Ни в коем случае, – отвечал он, – бесконечность не может быть дурна. Она красива и умна. Она прекрасна, как мечта человечества о себе. В той системе, о которой мы с тобой говорим, половина элементов – сумасшедшие, и они тождественны второй половине несумасшедших, причем их внутреннее состояние тождественно. Ибо всякий сумасшедший есть сумасшедший наружу, а внутрь он не сумасшедший, а очень здравый, ибо следует собственной логике. А всякий несумасшедший, есть несумасшедший лишь наружу, а внутрь он сумасшедший, так как нездравый, ибо следует несобственной логике.

– Так что из этого якобы следует? – спросил я нетерпеливо, показывая, что мне надоели его якобы философские плетения.

– Из этого следует, – важно сказал он, что поскольку мы с тобой есть тождественные элементы, следовательно уезжаешь из страны ты. То есть якобы ты уезжаешь из страны обитания в страну обетования, но на самом деле уезжаю я.

– Как же так? Я не согласен.

– Якобы не согласен, – горячо загорелся он идеей, – а на самом деле ты уже все обдумал и решил за меня. – Он привстал и с чувством пожал мне руку. – Как это я мыслю? – спросил он. – Я мыслю так. Ты собираешь все необходимые документы на отъезд, затем передаешь мне, якобы мне, который есть на самом деле твое полное, неотъемлемое тождество. Я, то есть ты, уезжаешь, и у нас начинается переписка. Ты читал письма эмигрантов?

– Да в них толком ничего не разобрать. Это, собственно, не письма в смысле беседы там или общения, это особый жанр со своими правилами сюжетосложения и контрапунктирования. Так сказать, литература не для сочувствия, а для информации. Ну, всякие там охи да ахи, но на самом деле.

– Да, – горестно признал он, – цветы могут расти лишь на своей почве, на родном навозе. Да, а ты все-таки скажи мне, почему я уезжаю. Вернее, почему мы уезжаем, то есть я – физическое тело, и я – твое тождество. Надеюсь, нам там не станет скучно?

– Не скучнее, чем здесь, – сказал я. – Ты уезжаешь потому, что тебе здесь невтерпеж. Ты можешь уехать куда угодно и с кем угодно, это твое неотъемлемое право.

– Это трудно, – вздохнул он. – Но это – культурная миссия, она необходима для взаимопонимания. Я готов исполнить свой интернациональный долг. Я понесу странам и народам культуру моего великого племени.

– Слепок, – поправил я его, – слепок с той части культуры, которая успела тебя вылепить, как личность, как нравственное и духовное существо.

– Я расскажу им про нашу литературу, музыку, живопись.

– Коли они захотят слушать, – смущенно кашлянул я, – если они захотят слушать.

8


Блистающий мир исчезает бесплодно.

Реки иссыхают и глохнут звезды.

Ресницы леса подернуты туманом.

Ищущий успокоения немотно весел.


Я умерла давно. Когда внуку было восемнадцать. Тридцать лет назад. Для них это давно. Для меня тридцать лет – полдень сего дня. Минута. Но они успели перекопать могилы, и мою тоже, и выкинуть кости, и молитвенник, и построить дом. Бо не ведали, что творили. Нельзя строить мир на костях. Он не будет прочен. Несколько лет спустя мой внук пришел искать мою могилу и не нашел. Он стоял перед этим домом, где прежде были мои сухие кости, и плакал и повторял: что вы делаете? Тогда что-то произошло у него. Но я ничем не могла его успокоить, не могла, как в детстве, дать ему чего-нибудь вкусненького или просто погладить по голове, кровиночку и мученика. Перед ним было девять этажей пустых окон, и ни в одном не было света, как не было света в душах этих людей. И да простится им, ибо однажды прозрят и ужаснутся.

Память рассеивается. У них короткая память. Слишком короткая, чтобы они могли понять. Внука не виню. Он похож на моего покойного мужа, воина и добрую душу. Я держала его, когда он умирал, бредил в бессознательности ума, и говорил, говорил. Внук позже допытывался, о чем дед говорил перед смертью, но я смолчала. Нельзя об этом. На пороге смерти слова не для людей.

Внук был добр, но не знал об этом. Люди не знают о своих собственных богатствах, и принимают за зерна мусорные плевелы. Маленьким, всего двух лет, он умирал от гнойного плеврита, и два месяца не сходил с моих рук, и я молила Господа нашего оставить эту жизнь на земле. Когда просим, не ведаем. Наша просьба может быть продлением страдания, капля за каплей, пока душа не переполнится. Тайком от него я читала его учебники. Он замечал это, но молчал и посмеивался. Мне хотелось узнать, чему учат. Плохо, если юноши глупеют в школах. Случилось, что его учили не тому, чему он учился по книге «Мысли мудрых людей». Он спорил со мной, он всегда со всеми спорил, и это меня сердило и смешило. Кто спорит, не достигает истины и ожесточает сердце. Он говорил, в споре рождается истина. Я отвечала, в споре рождается злоба. И когда поймешь это, говорила я, у тебя не останется доброты противостоять злу.

Бабуля, обнимал он меня, ты ничего не понимаешь. Дети будут счастливее вас. Дурачок, отвечала я, знать больше не значит знать лучше, а знать лучше не значит быть лучше, а быть лучше не значит быть счастливее. Знание – сила, говорил он мне. Вот дурачок, смеялась я, они не могут быть вместе, знание и сила, они ослабляют одно другое. Сила невежественна, а знание бессильно. Когда они соединяются, сила становится бессильной, а знание невежественным. И тогда они объединяются, чтобы убивать добро.

Добро непобедимо, отвечал он.

Да, отвечала я, но потом, после меня, после тебя, после всех. Между людьми добро побеждается каждый день, и в человеке оно побеждается, и тогда он становится легкий и пустой, как шелуха подсолнуха, любой ветер влечет его по своим путям. Ты молодой и шустрый, этого не поймешь. Ты еще ничего не имеешь, кроме отметок в школьном дневнике. Сначала обрети, затем потеряй, а потом будешь знать о добре много больше, чем узнаешь в школе. Люди лишь приоткрыты для добра, но широко открыты для зла. Это ты тоже поймешь позже. Если сумеешь шире раскрыть людей для добра, тогда будешь счастлив.

Я ведала его дальнейшую жизнь после моей смерти. Я была против его женитьбы, но ничего не могла сделать, дел моих на земле не осталось. Он и его жена не совпадали ни в чем, кроме возраста, и спустя время расстались. Добро и зло не уживаются. Я была против его второй женитьбы, но подсказать неверность выбора не могла, к тому времени и костей моих не осталось на земле. Его вторая жена честна, работяща, но угрюма и ревнива. Может быть, она была угрюма и ревнива только с ним. Я желала им добра, но они расстались. Есть люди, приспособленные, как большие корабли, к сильному ветру, к сильной любви. В слабый ветер они не плывут, стонут от избытка скрытых сил, быстро стареют, они не нужны друг другу. Чтобы плыть, ему нужна сильная любовь, широкая вода. Все дело в воспитании и натуре. Ему казалось, что это он меня воспитывает, и по своей бесхитростности не понимал, что все, что делал, само с ним делалось. Нет, я не жалела его, когда жизнь подсовывала ему то одну, то другую трудность. Характер должен был выдержать. Но голос его и лицо, и душа все глуше и отдаленнее от меня. Ведаю, но не разберу, когда он говорит «прости», а когда «прощай».

9


У западной башни восточных ворот

Страж стены смеется вслед.

Носки моих ног повернуты вспять

Плечи согнуты тяжестью ноши.


Прежде чем начать собирать справки на отъезд, мне пришлось запастись результатами медицинских освидетельствований, показывающих, с какого именно времени я начал складываться как личность правомерная, и уж затем собирать другие справки за весь период складывания. Анализы показали, что как личность я начал складываться за триста шестнадцать лет до своего рождения. Поэтому мне необходимо было собрать основные сведения обо всех моих предках за этот период, то есть собрать справки о том, что ни один из них «во измене не явился», что каждый, что мог, приносил на алтарь отечества.

Опытные люди предупреждали меня, что это не так просто. Случалось, негде не оставалось никаких сведений о предках, живших, скажем, в первые годы Судебника 1497 года. Таким образом, наследственная цепочка прерывалась, и такому ходоку по справкам не оставалось ничего иного, как еще и еще раз глотать пыль исторических архивов. Зато многие узнавали историю страны или получали стертую форму социальной чахотки. Таких людей можно узнать по их многозначительному покашливанию в тощий кулачок.

На счастье, мне не понадобилось таких далеких сведений, так как я не хранил и не изготовлял, и все мои предки, как черт от ладана, бежали гостайны. Главное, говаривал мой дядя Матвей, или попросту, Мотя, это чтобы тебе не всучили гостайны: намаешься, пристраивая. Поэтому мне разрешили ограничиться сведениями, начиная с 1621 года. Удача, казалось, сопутствовала мне с первых попыток. Большой общенациональный Компьютер с хода выдал справку, что мой предок в 1608 году и до декабря следующего года героически оборонял Троице-Сергиевский монастырь от осаждавших войск Сапеги, и через десять лет мой пра-пра-пра участвовал в переговорах в селе Деулине, где установилось перемирие между воюющими сторонами. Через два года после этого мой пра-пра-пра женился и родился тот, кто заложил основную информацию в мой генетической фонд.

Первое знакомство с Великим Компьютером потрясло меня. Это было огромное здание, занимающее площадь большого квартала. Там работали тысячи людей. Там совершалось то таинственное и страшное, что называлось Историей. Компьютер хранил все сведения обо всех жителях страны за тысячу лет до этой тысячи. Мне кажется, это, скорее, романтическая легенда. Да и вся история это, скорее, непомерное преувеличение будничных событий. Потому что если бы все это было правдой, тогда нам всем надо свихнуться. Я подозреваю, что как в генах моих многочисленных предков складывался генетический фонд, так и в этом Компьютере постепенно и неуклонно, с беспощадной неостановимостью провидения, складывается будущая история. Но это меня мало волновало. Я-то уезжаю, и потому эти подробности имели для меня лишь этнографический интерес.

Две мольбы мои были обращены к небесам. Первая – чтобы Компьютер сохранил все необходимые сведения о моих предках, чтобы нигде не произошло сбоя, чтобы не отказала ни одна электронная лампа, не перегорел ни один предохранитель, чтобы нигде ничего не перегорело и не перепуталось. Вторая мольба – чтобы я оказался именно тем, кем являюсь и за кого себя выдаю, а не кем-нибудь другим.

Я-то знал, что я – это я, но Компьютер – иное дело, у него могут быть свои доводы и соображения на сей счет. Потому что страшно даже и подумать, что будет, если ты вдруг обнаружишь, что в последовательности твоей судьбы что-то перепуталось, смешалось, и ты обязан в соответствии с данными машины быть совершенно другим, чем есть на самом деле. И тогда придется менять имя, паспорт, снова жениться, но уже на других, снова заводить детей, и тоже других, чем те, что уже рождены с твоим участием. Такие случаи были. Мне рассказывали там же, в приемной Компьютера, что один вполне приличный мужчина, из-за каких-то неполадок в Великом Механизме вынужден был одновременно существовать в трех лицах, – двух реальных и третьем потенциальном, сомнительном, – до тех пор, пока, наконец, Машина не установила с абсолютной точностью, что он именно второй из трех. И тогда два его другие лица, первое и третье, спорное, были аннигилированы. Рассказывали, что бедняга весь высох за время уточнения его подлинной личности, потому что ему приходилось работать в трех разных местах, двух реальных и одном потенциальном, и он мог являться в приемную Большого Компьютера лишь в свои выходные дни, а также в период отпуска и болезни. На его удачу, кто-нибудь из его трех лиц непременно болел, так что он почти все время проводил в приемной Великой Машины.

Мне назначили постоянный день приема – понедельник и выдали на руки плотную твердую карточку, расчерченную на множество квадратов. Каждое подтверждение о прошлом фиксировалось в Машине просечкой очередного квадрата. Это была как игра. Если последующие сведения оказывались неточными или противоречивыми, просечка заклеивалась Машиной.

Я полюбил понедельники, они сулили день волнений и приятных собеседников. Каждый понедельник я просыпался задолго до назначенного времени, брился тщательнее обычного, плотно завтракал и отправлялся в ожидальню. Я встречал там одних и тех же людей, по крайней мере на протяжении многих месяцев. Попадались очень интересные субъекты, вернее, объекты машинных изысканий. Особенно меня привлекал седенький старичок, ужасно оптимистически настроенный. Он приходил в приемную с толстой кожаной папкой на шикарной молнии и, пристроившись за столом у стены в просторном холле ожидальни, раскладывал свои бумаги, как шахматист-марафонец, и, кажется, испытывал значительное удовольствие от своих занятий. Как я выяснил, ему зачем-то нужно было доказывать, что он не имеет никакого отношения к митрополиту Исидору, бежавшему в Рим от Василия Темного в 1442 году. Вернее, не имеет касательства к побегу Исидора.

– Послушайте, – пошутил я однажды, когда мы достаточно пригляделись друг к другу и поняли, что не представляем взаимной опасности и не собираемся похищать друг у друга секретных сведений о нашем прошлом, – послушайте, – сказал я ему улыбаясь, – ведь этак придет кому-нибудь в голову доказывать, что он родственник Конфуция или Навуходоносора.

Старичок испуганно и остро взглянул мне в лицо, затем приблизил сморщенные свои губы к моему уху и прошептал, что именно это он и хочет доказать.

– Что именно? – не понял я.

– Хочу доказать, что я – родственник Иисуса Христа.

– Зачем вам это? – спросил я. – Если вы – родственник Иисуса Христа, то этого одного вполне достаточно для всего.

– А моя карточка? – радостно воскликнул он. – Как только Машина просечет все мои квадраты, тогда я свободен. Тогда я смогу выбрать любою страну обетования, где проживает хотя бы один христианин. Или сохранилась память о праведниках.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю