Текст книги "Созерцатель"
Автор книги: Игорь Адамацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 72 страниц)
39
Был ранний вечер. Пассажиры самолета – прозвище «караван-сарай», бортовой номер 85300 – скушали по куриной лапке, заели куском расстегая, полакомились ананасом, откушали кофею, вытерли пальцы и губы душистыми салфетками и теперь отдыхали, едва ощущая сквозь дрему, как аэроплан мчит в сумрак, покачивая рессорами на воздушных колдобинах.
Егор не спал. Перед ним на коленях лежала карта республики, и он отмечал проплывающие внизу веси, чтобы не пропустить нужной, вовремя предупредить бортпроводницу. И как только она обнаружилась из служебного помещения, пошла между кресел, раздавая пассажирам гигиенические пакеты, если вдруг стошнит, Егор обратился к ней:
– Скажите, пожалуйста, далеко ли Заманиловка?
– Заманиловка? – переспросила прелестная молодая женщина со светлыми глазами и округлым личиком. – Заманиловки никакой нет. Верст через сто есть село, именуется Маниловка, то есть это у него название такое – Маниловка, а Заманиловки никакой не было и нет. А Маниловка точно есть, это село такое.
– Да, да, – поправился Егор и покраснел от просака в присутствии прелестной женщины. – Именно Маниловка... Вы не могли бы попросить капитана немного сбавить скорость, чтоб над Маниловкой я совершил выкидыш?
– Извините, – сказала она, – но я должна проверить ваше разрешение на право свободного полета. Оно не просрочено?
– Ни в коем разе, – смущаясь, проговорил Егор и подал красную книжку. – Мое разрешение в полном порядке и со всеми печатями.
Прелестная молодая женщина внимательно посмотрела красную книжку и вернула Егору.
– Хорошо, – сказала она, – я попрошу капитана сбавить скорость верст за двадцать до Маниловки и открою вам люк. Вы знаете, что за бортом около сорока градусов мороза?
– Конечно, – ответил Егор, улыбаясь, – у меня с собой лыжная шапочка. Натяну на уши и быстренько спланирую.
– Зачем вам Маниловка? – улыбнулась прелестная женщина. – Выбрасывайтесь в Конотопе, там памятные места. А Маниловка – скучнейший памятник: десятка два деревянных изб, и ничего более.
– Там есть удивительный источник, – ответил Егор. – Водятся интереснейшие мужики. Сидят в лесу вокруг печки и обсуждают проблему беспорочного зачатия.
– О! – зарозовела прелестная женщина. – Это, наверное, сложно?
– Отчего? – пожал плечами Егор. – Это дело техники и технологии... Кроме того, эти мужики не могут разобрать некоторые слова в тексте, и мне нужно помочь им...
– Понимаю, – улыбнулась прелестная женщина. – Я догадалась: вы пишете роман. Теперь многие пишут роман, – вздохнула она, взглянув в лицо Егора чудными светлыми глазами. – И даль свободного романа я сквозь магический кристалл еще не ясно различал. Вы любите Пушкина?
– Конечно, люблю, – сознался Егор. – И всю его семью люблю.
– Я тоже, – улыбнулась она так мило, будто высвечиваясь изнутри тонким светом любви. – И всех его предков люблю.
– Прекраснейшие люди! – подтвердил Егор.
– Так я предупрежу капитана, – сказала она, – а вы пройдите в багажное отделение, там люк выброса.
Егор снял с сетки чемодан, достал лыжную шапочку, простился с соседом, ничего не подозревавшим стариком-профессором, и прошел в багажное отделение, встал на четырехугольный люк. Вскоре вернулась бортпроводница.
– Что, – спросил Егор, – кэп не сильно ворчал?
– Немного, – сказала она. – Ему надоедает. В каждый рейс у нас пять-шесть фоскушетов[5]. Особенно старухи надоедают, капризничают. Вот подлети да подлети им поближе, им, видите ли, лень далеко планировать. А у нас тормоза изнашиваются. Какой вы смешной в этой шапочке. Забавный. Похожи на Штирлица в Швейцарии. Я его недавно везла на юг.
– Как он? Не сильно постарел? – спросил Егор.
– Нет, все такой же собранный и умный, – сказала она. – Приготовились. Встаньте тверже. Прижмите чемодан к груди. Когда открою люк, задержите дыхание. Какой вы смешной!
– И вы тоже смешная, – сказал, улыбаясь, Егор. – Смешная и очень, очень хорошая.
– Все люди смешные, – улыбнулась она. – Смешные и хорошие. Приготовились. Привет Маниловке. Чао!
Сбоку загорелась зеленая лампа, женщина нажала педаль, и Егор ухнул вниз. Он тотчас оказался в темноте и холоде. Самолет, выбрасывая пламя двигателей и перемигиваясь бортовыми огнями, умчался вперед.
Егор, задержав дыхание, спустился на десять километров ниже, втянул ноздрями холодный воздух, осмотрелся. Под ним был лес, темный и теплый. Выблескивала узкая нитяная речушка. Егор опустился еще ниже и еще, пошел кругами, всматриваясь в синие сумерки пристально, до слез в глазах. И вдруг увидел: чуть в стороне внизу сверкнул красный огонек. Егор, как с горы, прижимая чемодан к груди, пошел скользить к вершинам деревьев.
1986
Утешитель
1
...День завершен он в памяти задвинут как угол мебелью нагроможденье дел стихов пролитых на бумагу лужица блужданье вечера и забытье ночное назавтра снова дни недели годы улыбки девушек и пьяниц хохот дорог распутица и звонкость зимняя порыв весны дорог и чувств распутица и запах таянья и тонких рук касанье вопрос готовый с губ сорваться и смысл слов и смутных мыслей шорох и быт извечное проклятие поэта а взглянешь в глубь веков давно минувших слои столетий шевелятся жутко и отшатнешься от усмешки желчной безмолвной мумии в раскрытом саркофаге я жил не раз я начинался снова в пещерах замках на больших дорогах алхимик я искал намек на тайну и сфинкс вещал о суете сует горел в кострах я искупал пылая круговращение земли и неба идей вражду времен текучесть добро и зло переплетенье судеб я был сознанья гранью над которой канатоходец на гнилом канате играл со смертью в жмурки а внизу шут разглагольствовал о бренности и Боге я шляпой был и после представленья в меня бросали медные монеты зеленые от старости и редко во мне сверкала сытость серебра я апельсином зрел под щедрым небом для жаждущих я наливался соком меня срывали и вонзали зубы и горькие выплевывали зерна я был галерой на меня ссылали убийц контрабандистов патриотов был шпагой и не раз ударом я отвечал на клевету и ложь галеркой пестрой я кипел восторгом когда актер за горло трогал зал выламывал булыжник и кареты переворачивал и строил баррикады вином игристым пенился в бокалах и булькал в глотках тучных королей и донкихотом трясся по дорогам и с ветряными мельницами дрался тоской по родине печалью детства по горным тропам крался гулким эхом потом дробился тысячью осколков и прорастал в расщелине тюльпаном зрачок в зрачок наедине со смертью на эшафоте был не раз казнен я но появлялся снова в этом мире над палачами от души смеясь пиратом с черным и веселым флагом с ватагой шлялся по морским просторам и торгашей подвешивал на реях и нищим раздавал своим богатства я был от счастья отлучен ханжами метался в поисках следов своей любви в разрывах туч мечтал увидеть ночью лицо печальное печальной марсианки и вот сижу уже в своем двадцатом день завершен он в памяти задвинут как угол мебелью нагроможденье дел потомок дальний ты от пыли очищая деяний наших суть будь справедлив мы не успели многого понять но чашу нашу до конца испили...
2
Бессолнечным серым тусклым утром примчался мокрый холодный вихревой ветер. Он гонял себя пустыми безлюдными улицами, вылетал из-за обшарпанных углов, пытаясь хоть кого-то застать врасплох, с веселой злобой разбрасывал клочья газет, конфетные бумажки, останки сигарет и воздушных шаров, швырял в окна скупым крупным колючим снегом. Часа два он бесновался и затем, устыдившись беспричинного безобразия, выскользнул из ущелистых улиц, взметнулся над крышами, раскрутил и погнал на запад грязные безотрадные тучи.
Стало спокойно, и тогда выглянуло солнце.
К. М., человек неопределенного возраста и неясных видов на будущее, сидел на скамейке в сквере, в частоколе молодых, по-весеннему обнаженных зябких деревьев и улыбался. Случайная улыбка, своевольная, переменчивая, осторожная, подвластная собственной прихоти, скользила по лицу, едва удерживаясь, чтобы не упасть на влажную землю, высвечивала в глазах, подрагивала пугливым отблеском. Он улыбался, думая о дожде и солнце, о слезах и улыбке. Дождь – состояние, солнце – свойство. Слезы – одинаково горестны и скучны, улыбка – эхо бессмертной души. Красивость, думал он, беззвучно смеясь над собой, красивость – сестра сентиментальности, с ними все знакомы, но в них никто не верит. Унылый скарб береженных состояний оставь убогим дальним берегам. Бе-бо-бе, рассмеялся он, ты, раскованный вольноотпущенник, пытаясь вспомнить собственный язык, влекись, перепоясан пророчеством, без ветрил и руля по морю духа к той гавани, где плен и тягостней и жестче, но краткий миг прекрасен, краткий миг.
К. М. поднялся, прошел сквер, решительно рассек туннель улицы и проник в невысокое, казарменного типа здание. Невысокое здание было похоже на многие другие, как и нужная дверь, обитая по местной моде фиолетовым дерматинчиком. К. М. потянул дверь на себя и оказался в комнате, оформленной под кабинет. Яркое солнце любопытствовало в окно, и глаза не сразу рассмотрели обстановку, – четыре кресла, полупустой шкаф у стены, сквозь стеклянные дверцы шкафа были видны корешки каких-то книг, стол и за столом человека. К. М. отодвинулся от солнечного потока, посмотрел на лицо человека.
С первого взгляда лицо вызывало приязнь, со второго – доверие. Лицо было ни толстым, ни худощавым, в нем не было ни сытого равнодушия, ни хитрой жадности, лоб был ни низок, ни высок, но за ним можно предполагать какие-то высокие мысли о низких предметах, и это все-таки было лучше, чем низкие мысли о высоких предметах; губы были ни чрезмерно толстые, ни излишне тонкие, как у злобных завистников, а губы были как у нормального мужчины, знакомого с мясом, вином и дурными словами.
– Здравствуйте, – произнес К. М. низким, звучным голосом.
– Доброе утро, – приветливо отозвался сидевший за столом и доброжелательным жестом указал на кресло рядом. – Присаживайтесь. Чем могу быть полезен?
– Гм, – сказал К. М., садясь в удобное кресло и откидываясь на спинку. – Вы, очевидно, и есть начальник. Тот самый...
– Тот самый, – улыбнулся сидевший за столом, не отводя внимательного взгляда от лица К. М.
– Если так, тогда именно я могу быть вам полезен.
– Логично, – согласился начальник, выдвинул ящик стола, извлек обширную черную кожаную папку, настоящий бювар, принятый в прежние времена у столоначальников, и любовно погладил тисненую золотом надпись «личное дело».
– Ого! – удивился К. М. – У вас все серьезно.
– А вы как думали? – притворно вздохнул начальник. – Наши дела и большинство чужих в конце концов оказываются все теми же «личными делами». Итак? – он с иронической торжественностью открыл совершенно пустой бювар. – Вы пришли наниматься на работу?
– Откуда вы... – удивился К. М.
– Профессия обязывает, – с сожалением развел руками начальник. – Пока вы меня рассматривали, я разглядывал вас. – Он выдержал паузу и, сложив на груди могучие руки, продолжал. – Узнал, что в вашей судьбе выпадали значительные разочарования...
– Это у всех...
– Да, но по-разному, – уверенно продолжал начальник. – Дурак и страдает по-дурацки, а умный и ненавидит по-умному. Далее. Узнал по форме морщин на лбу и вокруг рта, что самых важных проблем вы так и не разрешили. Что в школе вы носили мундирчик со стоячим воротником и сменными целлулоидными подворотничками. Отсюда получаем, что учились вы в раздельной школе и уберегли нормальное отношение к жизни и к женщине. Что если вы станете сочинять стихи, то вашими любимыми размерами окажутся двусложные...
– Потрясающе! – привстал К. М. – Как вас величать?
– Величать не надо, – улыбнулся сидевший за столом и животом вдавил открытый ящик стола так ловко, что К. М. вытянул шею посмотреть, как подобная манипуляция происходит. Сидевший улыбнулся еще шире, так что уши отодвинулись к затылку. – До величия мне еще толстеть и толстеть. Чуть позже. Когда мы с вами обозначимся в контракте и утвердимся в контакте, я доверю вам свое имя. Под большим секретом. Простите, эта моя мальчишеская слабость к секретам...
– Помилуйте! Я и сам не прочь...
– Спасибо. Лично я убежден, что без секретов вся наша жизнь, да и ваша тоже, давно стала бы, пардоньте, рвотным средством... Итак. Если вы не против – вы ведь тоже, надеюсь, пришли под псевдонимом? – если вы не против, давайте подберем для меня какое-нибудь прозвище. Кликуху. Что-нибудь удобопроизносимое, чтоб и мне уши не резало, и вам язык не щекотало. Думайте, думайте!
– Вас можно назвать убедительно и честно – шеф. С большой буквы. Внушительно. Заманчиво. Гордо. Презентабельно.
– Не пойдет! – хихикнул сидевший за столом. – Буква «Ф» настраивает на игривость, а мне полагается монументальность и мономентальность. Быть человеком одной мысли, одной страсти и одного псевдонима. Для вас.
К. М. задумался.
– Составить анаграмму из имени и отчества?
– Что вы! Господь с вами! Анаграммы подозрительны по форме и провокационны по содержанию. А тайна прячет скуку за пазухой. Тяжелую, как камень. Никаких анаграмм. Думайте дальше.
– Будем звать «начальник»! Подойдет?
– Дорогуша! – ласково упрекнул сидевший за столом. – Откуда у вас тюремный акцент? Бывало?
– Никак нет! – испугался К. М. – Бог миловал... Давайте попробуем называть вас «товарищ начальник». Или сокращенно – «товнач».
– Это интересно... Хотя при дефектах речи может прозвучать как «толмач». Я же и своего-то языка не знаю толком.
– Все в наших руках, – ободрился находкой К. М. – Переставим слова и получим – «начальник-товарищ». Через дефис. Улавливаете? Вроде бы еще «начальник», а уже смотри-ка, – «товарищ»!
– Запанибратства тут не будет?
– Никак нет, – уверенно сказал К. М. – Запанибратства случается в исполнении, в тоне голоса, в жесте. Если я ехидно назову вас по имени и при этом стану похлопывать по плечу, вы ведь обидитесь?
– Еще бы! Приду в ярость и долго не уйду оттуда.
Они помолчали несогласованно.
– Ну, хорошо, – нашелся К. М. – Давайте сократим. Получим приличное слово – «Начтов». В нем есть динамика, достоинство, гармоническая завершенность. В этом слове и секрет сохранится, и тайна не раскроется.
– Прелестно, – серьезно кивнул сидевший за столом, – что же вы мне голову морочите? Моя фамилия как раз и есть – Начтов.
К. М. только руками развел.
– Итак, – сказал Начтов, – вы хотите у нас работать?
К. М. кивнул, придав кивку всю силу убедительности. Голова дернулась и шляпа сползла на брови.
– Не вибрируйте, дорогуша, – поморщился Начтов. – Энтузиазм настораживает. Все жулики – энтузиасты. Как вы узнали, что у нас есть работа для вас?
– Дедуктивно, – нагло признался К. М.
– Любопытно! – Начтов откинулся на стуле и снова скрестил руки на могучей груди. – Выкладывайте. Только без вранья.
– Непременно без вранья, – прежняя своевольная улыбка скользнула по губам К. М. – Без вранья это выглядит так. – Он помолчал, сдвинув брови, будто вглядываясь в далекое прошлое и пытаясь рассмотреть свои благотворные поступки. – Продолжительная жизнь убедила меня: люди страдают, или им кажется, что они страдают, или страдают оттого, что им кажется, будто они страдают, – чаще всего по причинам внутреннего разлада... Знаете, когда идеальные мечтания сталкиваются с практическими делами, тогда рождается истерика. Та трещина мира, которая, как уверял поэт...
При этих словах Начтов удовлетворенно кивнул, словно именно ему говорил об этом в прошлый четверг поэт.
– ... проходит через сердце поэта, проходит также через сердце всякого человека. А как может звучать сердце с трещиной? Фальшиво, ненатурально, с дребезгом...
Начтов, обладавший мгновенным воображением и точным слухом, скривился: он услышал скорбный перезвон надтреснутых сердец.
Они оба помолчали, слушая перезвон.
– Продолжайте, дорогуша, – с теплотой в голосе произнес Начтов, – вы очень увлекательно повествуете. Только не надо столь печально. Чуть-чуть повеселее.
– ... с дребезгом, способным опечалить даже такого неистребимого оптимиста, как вы. И этот фальшивый дребезг стал настолько обильным, слился в такую общую беспросветную симфонию, что долетел и до моих ушей.
К. М. сделал передышку, и Начтов одобрительно кивнул: ему нравился здоровый энергичный пафос.
– И поскольку в природе и человеке, и в природе человека все взаимосвязано и ничего не отлохмачивается, – голос К. М., бывший в норме хриплым, низко тонированным, теперь начал обогащаться вдохновенным серебряным звоном, – то всякая человеческая проблема должна рядом или поодаль располагать условия и средства для разрешения самой этой проблемы. Иными словами, болезнь и лекарство идут рядом. Им остается лишь взяться за руки и победить. Потому среди многочисленных страдальцев должны в согласии с концепцией и в соответствии с пропорцией оказаться утешители, играющие роль тех общественных спасателей, которые являются слишком поздно и только затем, чтобы прочитать отходную. Конечно, наш единственный Утешитель, – К. М. возвел кверху масляные глаза и одновременно скосил их на сидевшего за столом, – наш единственный Спаситель не скажет, когда он придет нам на помощь.
Начтов усмехнулся, и К. М. закончил более деловитым, даже сухим голосом:
– И потому среди страждущих, особенно это необходимо в наш гнусно атеистический век, среди страждущих должны быть обыкновенные, призванные судьбой утешители, люди неизреченной доброты, неизмеримой сердечной щедрости, необъятной любви. И таким человеком являюсь я. Я кончил. Благодарю за внимание.
– Мо-ло-дец! – похвалил Начтов. – Вполне артистично. Дедукции я не уловил, но все равно – лихо. Этакое экзальтированное нахальство... Вы подходите нам на должность утешителя номер четыре.
– Почему четыре? – обиделся К. М.
– Это служебный разряд штат укомплектован. Остались формальности. У вас есть бумаги?
– Естественно. – К. М. извлек из кармана пухлую пачку разрозненных дипломов, справок, каких-то невероятных характеристик, благодарностей и даже какую-то вырезку из газеты тридцатилетней давности, веером разложил на столе и улыбнулся, довольный. – Чего-чего, а бумагами мы с детства обеспечены до гробовой крыши, и еще внукам останется. За человеком как за ветром летит и пылит целый хвост бумажек...
– Вижу, – грустно согласился Начтов. – Документы отчуждают нашу сущность и переносят ее в нечеловеческие измерения. Столько бумаг, и в каждой – о вас?
– Именно.
– И в каждой говорится только хорошее?
– Я хороший, – улыбнулся К. М., извиняясь.
– Так я и думал. – Начтов вздохнул шумно и печально, как беременная корова. – Допустим, все правда в ваших бумагах. А как вы сами насчет вранья?
– Правдив, аки грешник после исповеди... Вы знаете, когда вокруг себя и в отдаленье видишь столько вранья и особенно лжи, то поневоле находишь высокое упоение в говорении правды, да поможет мне Бог... У меня душа сама вытесняется в правду, даже когда я ее об этом не прошу...
– Душа-а-а, – протянул Начтов, внимательно разглядывая собеседника: широкие черные брови, высокий лоб в аскетических морщинах, решительный подбородок. – Конечно, душа, куда ж ей деться? Последнее пристанище – правда... Но будьте внимательны, – когда правда воспаряет высоко, она рискует утратить земной смысл. Что скажете о своих недостатках?
– Есть несколько, но настолько заскорузлых, что они утратили актуальность и не представляют ни интереса, ни опасности для окружающих...
– Были женаты?
– Гм.
– Понятно. Причина?
– Несродство характеров, – с виноватой улыбкой объяснил К. М. – От несродства проистекает остальное, – пьянство, грубость, лень, разврат... И вообще на мой дилетантский вкус семья как единица, клетка, структурное образование человеческого общества исчерпала себя в тех формах, какие нынче есть.
– Да ну? – усомнился Начтов. – Вы уверены?
– Как сказать, – уклончиво ответил К. М. – Уверенность не атрибут сущности, а состояние всякой особи, не только человеческой. Это состояние может меняться в зависимости от погоды, обстоятельств, от скорости биохимических процессов и так далее. Наша вчерашняя уверенность, если мы ее не теряем по дороге к цели, легко становится завтрашним сомнением, которое мы с удовольствием уступаем другим по сходной цене. Кроме того, само понятие уверенности можно рассматривать с различных точек зрения, – с точки зрения самой уверенности, ее интенсивности, возможностей осуществления, нравственных аспектов уверенности как проблемы, принимающей глобальный характер, наконец, уверенность можно рассматривать с точки зрения ее атрибутики, систематики, структурности и так далее вплоть до филогенетического подхода...
К. М. воздвиг паузу, чтобы набрать воздуху и взлететь по очередному витку пафоса, но Начтов жестом остановил его.
– Хорошо поешь, мазурик. А еще недостатки есть, кроме болтливости?
– Ни одного. – К. М. прижал ладонь к груди.
– Ой ли? А прихвастываешь – недостаток?
– Мое спорадическое хвастовство, – К. М. честно посмотрел в глаза начальника, – есть и суть производная функция от всеобщего вранья и гомотетична и гомоцентрична моей болтливости.
– Ладно, поглядим. Образование?
– Там написано, – К. М. кивнул на бумаги.
– Годится, – не глядя, согласился Начтов. – С работой знакомы?
– Догадываюсь.
– Напрасно. Неподтвержденная догадка приводит к непредставимым последствиям. Вникайте: работа – суточная. Трое суток – отдыхать. Если сможете. На работе – сидеть у телефона и разговаривать, разговаривать, отвлекать клиента от дурных мыслей, настроений и помыслов.
Начтов помолчал, глядя в лицо собеседника и соображая, сможет ли этот человек отвлечь кого-нибудь от дурных мыслей или же, напротив, способен втолкнуть в отчаяние любого жизнерадостного идиота, и, ничего не решив, продолжал:
– Ты тоже можешь называть меня на «ты». Это сближает. Твои клиенты – это старушки, уставшие от одиночества. Юноши, совершившие первое в своей жизни преступление. Девушки, потерявшие невинность или никогда ее не имевшие. Начинающие суицидики. Просто люди без пола и возраста, одуревшие от суеты и всеобщей бездарности. Твоя задача – помочь этим людям. Помочь советом, шуткой, внутренней своей убежденностью, что жизнь, несмотря на все ее мерзости, все-таки удивительно прекрасна. Ты сам-то веришь, что жизнь прекрасна?
– Отчего же нет? Конечно, – встряхнулся К. М. – Да, верю я: прекрасна наша жизнь и, сознавая слабость сил, готов служить великой цели. Простите, я иногда говорю стихами или чем-то похожим.
– Ничего, столкнешься с жизнью, отучишься. Завтра утром твоя смена. Здесь, на первом этаже, в конце коридора, найдешь дверь, похожую на дверь этого кабинета. Цифровой замок. Шифр замка меняю только я и сообщаю очередному по смене утешителю. Друг с другом утешители не общаются ни на службе, ни вне ее. Это запрещено моими правилами.
– Слабость к секретам? – понимающе улыбнулся К. М.
– Пристрастие к трудовой дисциплине. Она в нашей конторе довольно строга. Безусловно влекут за собой увольнение такие служебные проступки, как сон на работе, распитие алкогольных напитков, привод в служебное помещение мужчин и женщин, нарушение технологии утешения и некоторые другие провинности, которых я пока себе не представляю.
– С технологией утешения я пока не знаком.
– Узнаешь подробно в самой работе. В течение испытательного месяца или двух. Но и здесь обязательные запреты: недопустимо в утешениях забредать в трансцендентные дебри, ты же не филиал православной церкви. Нельзя называть своего настоящего имени. Нельзя утешать абонента более сорока минут. Нельзя встречаться с клиентами или клиентками.
– Но как я узнаю, хорошо ли работаю?
– Проще пареного, – хитро усмехнулся Начтов, и суровые беспощадные складки обозначились в углах рта, отчего общее выражение хитрости обрело значение коварства. – Время от времени я сам буду звонить и несвоим голосом – а у меня их больше дюжины в запасе – буду испрашивать утешения. А? Каково?
– Круто и гениально. Только вы с вашим обширным умом...
– Я принимаю лесть только по средам в скромной словесной упаковке, – остановил его Начтов. – Под телефоном в установленные дни дважды в месяц будет лежать твоя зарплата.
– Заработок сдельный?
– Безусловно. Чем больше в мире отчаявшихся, тем выше твой заработок. Но берегись плохо работать, а то знаешь как бывает? Один раз недоутешил, другой раз недоутешил... Был у нас такой любитель... Теперь в Фонтанке плавает. А может, уже и выловили. Давно это было.
– Это... вы его? – с благоговейным ужасом спросил К. М.
– Что ты! – широко улыбнулся Начтов. – Я и комара не обижу. Нет, он сам, – погнался за заработком и впал в отчаяние. А утешить его было некому, все свои слова он потратил на других. Так что смотри: ты – артезианский колодец, – чем больше опустошаешься сердечностью, тем больше наполняешься.
– И все-таки, простите, каков заработок? Знаете, при нынешней дороговизне...
Начтов рассмеялся с клекотом, как у хищной птицы.
– Де-е-еньги! – протянул он. – Прочитывай ежемесячный курс валют, и ты увидишь, как все это условно.
– Да, – возразил К. М., – но за эту условность приобретаются вечные ценности, – хлеб, вино, книги.
– Чудак-человек, не волнуйся. Хватит тебе и на хлеб, и на водку, и на развлечения. Если тебе не захочется развлекаться. Учти: на службе ты будешь тратить свой основной капитал, – разум, нервы, кровь, душу. Честно говоря, я пока не уверен, справишься ли ты? Ты кого-нибудь утешал?
– Иногда случалось утешать женщин.
– Ну, это другое дело. Здесь ты будешь иметь контакт с растерянным анонимом.
– Я справлюсь.
– Дай-то Бог, дорогуша, дай-то Бог. – Начтов из верхнего кармана пиджака достал сложенную вчетверо двадцатипятку и двумя пальцами протянул.
– Это за что?
– Аванец. Ты, как я понимаю, сейчас на мели?
– Да, малость поиздержался.
– Ничего, потом все наладится. Сегодня отдыхай, а завтра в семь утра, благословясь, приступай. Шифр замка 2478. Значит, завтра в семь начинаешь, а послезавтра в шесть – домой. Всего доброго.
– Спасибо. До свиданья. – К. М. пошел к двери, держа деньги в руке, обернулся. – Читать на службе можно?
– Нужно. Для деловой квалификации. Для активизации словарного запаса. В дежурные сутки бывают глухие часы, когда телефон молчит как задушенный. Что ты собираешься читать?
– Давно хотел полистать графа Толстого. «Войну и мир».
– Основательная книга, – подтвердил Начтов. – Хотя... стиль графа Толстого, все эти переливы из одного предполагаемого состояния в другое предполагаемое состояние, могут вызвать зевоту. Кто сегодня читает «Войну и мир»?
– Отчего же? Школьники читают в отрывках. Иностранцы – в переводе. Пенсионеры.
– Ну? – усомнился Начтов. – Школьники его не поймут, их давно превратили в слабоумных. Иностранцам он бесполезен. От пенсионеров ничего в мире не зависит. Вот и выходит: ваш граф не интересен широкой публике. А узкая публика, интимствующие эстеты, его в руки не возьмут. Они копают в стороне, на фрейдистских свалках.
– Это как посмотреть, – возразил К. М., решивший хотя бы графа Толстого не уступать. – Прошла же античность сквозь средневековье к Ренессансу. Так и граф Толстой может пройти сквозь наши времена к будущим людям.
– Однако, ты схоласт, это хорошо, – похвалил Начтов. – Неужели ты ни на миг не ощущаешь, что все-таки не свободен от заблуждений?
– Иногда ощущаю в себе задушенную свободу, – улыбнулся К. М., – и ощущаю, что она рвется на свободу.
– Напрасно, – установил Начтов с тяжелой основательностью, – все люди – рабы. Одни – рабы тела, другие – рабы духа, третьи – рабы обстоятельств. Ты – к какой категории? Скажи откровенно, дорогуша, ты зачем идешь в утешители?
– Откровенно? – К. М. метнул в начальника взгляд холодной страсти. – Отнюдь не от одиночества. Одиночество – симптом сексуальной недостаточности. Свойствен молодым прыскунчикам. И не из любви к добру я иду, потому что не верю. Напротив. Я устал смотреть на людей. Мне противно смотреть на них. Но я не могу без них. Я принадлежу им, как и они принадлежат мне. Я – раб этих ненавистных мне людей. Общаться на слух и не видеть, что есть лучше? Это – игра. Если жизнь обесчеловечивается, она становится не более, чем игрой.
– Гм, – хмыкнул Начтов, – есть хорошее, спасительное правило: не принимать игру за жизнь и жизнь за игру. Иначе исчезнет очарование того и другого. Или еще хуже: явится какой-нибудь аналитик и все испортит...
К. М. пожал плечами, ничего не ответил и вышел.
Утро было прекрасное, – ясное небо, яркое солнце. И тонкие деревца в сквере казались детьми, выбежавшими из холодной воды.
3
Жизнь, смутно думал К. М., возвращаясь домой и пытаясь неясные свои предположения отформовать в жесткие, блестящие, как стекло на изломе, решительные определения, – кто скажет, что она такое и зачем? Способ существования белковых тел, и гомеостаз, и всякое такое, и будто бы какие-то полеты духа, которые, сказывают, посещают людей высокого душевного настроя, и какие-то будто бы горения пытливой мысли, которые, как утверждают, освещают наш недолгий переход из ничего в ничто, из тьмы во тьму, и какие-то наши великие игрушечные изобретения, будто бы столь фантастически изменяющие нашу жизнь, что она сама перестает этому верить, и все это накапливается, накапливается, как исторические небылицы, как промышленные пустыни, – ржа земли, цивилизуемой противоестественным способом, и какой-то инстинкт или рефлекс цели, благодаря чему человек будто бы реализуется в своем эволюционном времени. Зачем она, если все это когда-нибудь исчезнет, когда завершится протонный распад, и от наших плазменных страстей не останется ни горстки пепла, ни воспоминаний у людей и протонов. Или только протоны и будут помнить?
Он вернулся домой, неся ощущение предстоящей новизны жизни, и новизна эта была единственным, что примиряло вчерашнее с послезавтрашним, мешала сегодняшней неуверенности стать необратимой.
Он любил свою комнату, но боялся признаться в этом: признание обязывает, налагает, препятствует. Комната была задумана правильным четырехугольником, но выполнена усеченной пирамидой, – пол и потолок равномерно сужались к единственному окну, выходившему на оживленный перекресток, большую часть дня полный шума и вони. В форточку вместе с пылью втекали запахи нагретого асфальта и резины, борща и котлет из столовой внизу, запахи кофе из булочной напротив, и все запахи были замешаны на кисловато-сочном аромате помойки, устроенной во дворе. Комната была отвратительна и мерзка. Он получил ее потому, что все от нее отказались. Даже геометрические плоскости комнаты настраивали входящего на веселое желание разбежаться от двери и головой высадить окно. Мебель отсутствовала, потому что комната обживалась недавно и никакая мебель не могла бы вписаться в изувеченное пространство. Но вещи в комнате были, – деревянная кровать, подобранная на помойке, когда он решил, что каждый период жизни нужно начинать от нуля или, еще лучше, от отрицательной величины. На кровати развалился матрац, подаренный приятелем. На матраце – черное верблюжье одеяло. Какие-то изуродованные чемоданы, какие-то коробки с книгами, какая-то обувь на полу, какая-то посуда.






