412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 18)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 72 страниц)

– Понимаете...

– Понимаю, – согласился Егор. – В стране напряженка с бумагой. Журнал забит текстами на восемнадцать номеров вперед, а на девятнадцатый мой роман утратит актуальность, которой никогда не обладал. Редактор уходит в отпуск. Ответственный секретарь едет в зарубежную поездку. Машинистка родила мальчика, хотя все ожидали девочку. Что там еще? Ах, да. Цензор заболел и не скоро поправится, а мастевитый писатель предлагает новую гениальную работу, которая составит если не эпоху, то, по меньшей мере, поворотный узел в развитии отечественной словесности.

– Я ж говорю, вы умница, – понурился Кошолкин, торжествуя внутренне: с этим автором хлопот не будет, этот не станет наступать на гражданскую и личную совесть. – Все-то вы угадали верно. И про машинистку. Она действительно родила мальчика, хотя все наши авторы ожидали девочку.

– Вот видите. Ну и как, простите, мой роман?

– Ах да, роман. Так сказать, жанр. Хотите откровенно?

– Да уж непременно откровенно, – начал подыгрывать Егор.

– Откровенно – мне понравился ваш роман. Вы знаете, мне даже показалось, что там есть искра Божья.

Егор стыдливо опустил голову и начал колупать брюки на коленях.

– Да, – настаивал Кошин, – несомненно, искра. И еще кое-что. Например, диалог. Прекрасный диалог. Умный, динамичный, местами стремительный и жесткий. Описания, правда, вам не всегда удаются. Но это и понятно, вы человек городской, не на природе взрастали. Стиль. Да, стиль. Мне это также весьма и весьма. – Кошолкин сделал паузу и решился. – Но напечатать ваш роман никак не удастся. Вы понимаете? Есть в нем что-то, я бы сказал, не наше... Ну, не совсем наше. Но – цензор не пропустит. Цензора, они – ух! Нутром чует, что можно, а что – простите, – ну никак не можно. Вы знаете, признаюсь, сам я пытался, помню, провести одного. Ушлый! Сразу засек, что к чему. Вот так-с... Так что не обессудьте... Кроме того, – добавил Кошамкин, подозревая, что его аргументы не убеждают, – содержание вашего романа, как бы мягче выразиться, вызывает некоторое сомнение. Нет, я понимаю, жизнь души – это сейчас, так сказать, в фаворе, но ведь есть душа и душа. Вы знаете, душа вашего героя вызывает у меня какие-то непонятные чувства. И если мы возьмемся доводить ваш роман, как говорится, до кондиции, нас просто не поймут, нет, не поймут. Вот такие пироги. Так что работайте. Если верить классикам, то гений – это десять процентов вдохновения и девяносто – потения.

– Так роман потный будет! – воскликнул Егор.

Замглавред облегченно засмеялся неожиданным искристым, каким-то девичьим смехом, и сразу стал симпатичным парнем. Он грудью лег на стол, продолжая смеяться, затем вдруг посерьезнел и доверительно:

– Поверьте моему опыту. Самые лучшие произведения те, которые пишутся в стол. Потом приходят потомки и...

Егор представил себе унылую толпу потомков, которые ходят и шарят по столам непризнанных гениев в поисках шедевров, и ему стало грустно. Почему-то захотелось самому оказаться в толпе потомков и пошарить в собственном столе: уж он-то будет наверняка знать, где шедевр, а где дерьмо.

– Удивительные времена мы переживаем, – вдруг горячо заговорил Егор, – вроде бы какие-то ненастоящие времена, игровые. Чем чаще я сталкиваюсь с людьми, тем чаще в этом убеждаюсь.

– Да, да, вы правы, – с подлинным чувством подтвердил Кошлокин. – Прямо-таки несуразные времена вы переживаете. Настоящему таланту страшно оказаться в среде бездарности, завистников, карьеристов, подхалимов, лакировщиков.

– Вы полагаете, что-то может измениться? – спросил Егор.

– Не хотелось бы вас разочаровывать, но едва ли что-либо изменится в ближайшее столетие, и не одно. – Кошолкин загрустил, щеки и губы его сникли, на лбу прорезалась морщина, будто лоб усиливался разглядеть и опознать будущее. – Н-да, все это грустно.

25

Любезнейший друг мой, Егор Иванович. Вы по бумаге, небось, догадались, пишет Вам тот самый старичок, сухой корешок, который долго коптит небо и никак не выкоптит дочерна. Не знаю, как у Вас там, в городе, а у нас, на воле, пришли радостные времена. Весна вдруг явилась во всей своей невообразимой божеской красе. Подступала, подступала, да вдруг и явилась. И сердце радуется и поет, глядючи на всю эту красоту. Мне, бывает, страшно становится, как раздумаюсь, за что человеку такая красота природы дана. Ведь не напрасно, думаю, и стало, человек должен ее оправдать каждым своим делом. А дни наши идут себе неторопливо без времен и сроков. Все по капельке да по капельке, глядишь, вон сколько жизни накапало. Да и не замечаешь, что да где. Смешной случай со мной произошел. У меня сломалось радио с самого поста, а я и не заметил. Только как-то спохватился, что это я ничего не знаю, что в мире происходит? А потом догадался: радио-то сколько месяцев умолкло, а я и не заметил. Да и то, сколько звуков со мной живут. То кукушка в часах пискнет, то печка вздохнет, то половица и крыша потрескивают, а то внизу на речке что произойдет. И до того слух обостряется, что однажды я слышал, как водяная крыса под землей ходы роет. На деревне у нас тихо. Никто не родился и, слава тебе, никто не помер. Да и про меня люди забывать стали. Раз в неделю, правда, пришлепает какая старуха из местных, брякнет в окошко. Эй, кричит, Антипов, жив? Жив, кричу, жив! Да и отойдет, дура. Календаря я тоже не знаю. Только когда приходит старый друг, что печку переладил да срамное слово у ей на морде приладил, вот тогда я понимаю, что суббота или воскресенье, потому он приходит в эти дни, и мы сидим, пробуем самогонку, и до того, бывает, наклюкаемся, что он у меня и остается на два-три дня. Так что, милый мой друг Егор Иванович, если Вас не озаботит, пришлите мне отрывной календарь, чтобы я знал, какой день. И там под числом написано, какие великие люди в этот день родились. Это будет мне размышлением о бренной нашей жизни. Или есть еще другой численник – великих дат, и там отмечены великие полководцы, артисты, ученые и наш брат, писатель. Это тоже интересно. Милый Егор Иванович, Вы с юмором описали мне как-то про Кошамкина, который отверг Ваш роман. Не держите в уме этого чинушу, не загромождайте памяти. Экий он пузырь! Ничтожный он человек и не самостоятельный. Я таких людей хоть и мало видел на своем веку, однако представляю очень выразительно. Я бывал в городе и смотрел в магазине телевизор. Смотрел на цветную картинку, а сам про себя думал, что-то здесь не так. И уже дома понял. Дело в том, что человек сегодня потерял лицо. Ну не то, чтобы вместо лица было голое место, блин какой, я не это имею в виду. Там все в наличии, и нос, и рот, и уши, и борода, бывает. А лица нет. Может, я не очень ясно излагаю, но уж как умею. Человек настолько от человека отдалился, что только по приборам каким и воспринимать может. Вот почему теперь воевать стало сподручнее, не видишь, кого убиваешь. Вроде и есть там какой человек, а все его не видно, он вроде цифры, захотел, оставил, захотел, стер. Это я начал догадываться, когда у нас был колхоз, а не деревня, как сейчас, и я работал бухгалтером. Тогда так навострился, что мог любую картину цифрами изобразить, какую скажут. Но тогда еще что-то живое было. Каждую корову в лицо знали и по имени обращались. У нас, может, все это не так остро в глаза бросается, а у Вас в городе все люди, какие есть, оказались обезличены. Всякий надеется пузырем оказаться и другого перерасти в величии. А все оттого, думаю, что люди испугались смеяться. Когда заезжал в город, я по привычке все обращать в цифру стал считать, сколько веселых лиц окажется на сто душ, чтоб потом в процент перевести, и когда подсчитал, то впал во мрак и отчаяние. Поскольку лицо нам является своим смехом и смехом же всякое лицо обновляется. И куда все подевалось, это есть для меня тайна и самая неприкрытая фантастика. Так что плювайте Вы на непринявших Вашего великого романа и посмейтесь над ними. Ибо смех – воздух души. Без смеха душа вянет, скукоживается и забвению предается. Однако надо кончать письмо. В окно вижу, как мой криволапый друг поспешает ко мне и ногами за землю цепляется. Значит, сегодня суббота или воскресенье. А написал я потому, чтоб Вы не думали, будто меня нет, а я вот он. Храни Вас Господь от всяческих пузырей. Кланяюсь и подписываюсь.

26

Мы – мистическая страна. У нас все интуицией совершается. Кроме того, мы по плану строим жизнь свою и чужую. Допустим, решили мы вырастить сто миллионов пудов пшеницы. И выращиваем, да! Но не потому, что вот столько-то и столько-то засеяли и собрали, а каким-то иным, прямо-таки мистическим путем. И всякий видит: вот они, сто миллионов, тут они, и все в амбарах. Или, к примеру, решили мы, скажем, вырастить миллион врачей, миллион инженеров и миллион ученых. И что ты думаешь? И выращиваем! Но опять, же каким-то заковыристым, прямо-таки мистическим путем. Тут сам черт не разберется, даже с поллитрой. Вроде бы и нет ни фига и вдруг – бах! и все есть. А ты говоришь... Но по-настоящему мистически лишь человеческие отношения. Тут прямо-таки разнузданный разгул мистицизма. Видимо, есть в людях некий орган распознавания – тотчас определяет: свой – несвой. Ну, как собаки свою породу определяют. Маленькая никогда на большую не полезет драться или что другое. Разве для смеха? И еще люблю, когда вижу в машине с нулями едет кто-нибудь. Для меня это праздник бытия. Я бы вообще для них отдельную дорогу проложил. Чтоб все видели, любовались и размышляли о величии. Я ж за версту вижу такую машину и, где на повороте, разиня рот, пристраиваюсь, чтобы, когда скорость сбавит, разглядеть туза бубнового. Подъезжает. Смотришь: щеки лоснятся, зубы блестят в улыбке, в глазах олимпийский огонь, лоб напряжен в решениях государственных. Мате-е-ерый. А на шофера и не смотришь, знаешь: хорошо ему в тени величия, – и нежарко, и не дует. Хотел бы с таким тузом в одной бане попариться, при случае можно кипяточком побаловать, а главное, взглянуть на детали фигуры. Вся спина, небось, рубинами и топазами украшена, а из них какое главное слово складывается. Потому как не может такой великий человек без какого главного слова существовать и своим величием всех благодетельствовать. Никак не может. В этом весь секрет. А самая главная мистика – это откуда такие люди вырастают, – умные, сильные, красивые, благородные, сама доброта неизреченная. Особенно, когда стоят высоко-высоко и орлиным взором своим такие страшные дали будущего обозревают. Когда вижу и слышу, впадаю в экстаз нескончаемой благодарности. А он повернется на восток да как крикнет: Эй! – там все как вкопанное становится. А он повернется на запад да снова как гаркнет: Эй! – и там все как вкопанное. И что страшно: при таком величии такая простота. Бывало, с коня сойдет, ручку пожмет, по плечику потреплет, в книге посетителей распишется. А ты стоишь, как придурок, немеешь от восторга, а сам про себя думаешь: да за одно б его дыхание я б жизни своей не пожалел, – на! бери! владей! распоряжайся! А восторг растет и растет, и нет ему конца, предела и срока. Так и хочется в пыль обратиться, в прах, да и кинуться под его бодрый шаг. Эх, да что там! Никакому западному рационализму с нами не совладать. Они нас глупым своим рационализмом, а мы их нашей мистикой, да все по мордам, все по мордам.

27

– Нет, вы уж, пожалуйста, продолжайте, – просил Егор, водя с острым интересом глазами за доцентом, расхаживающим по комнате, как по аудитории перед студентами. – Мы с вами спорим много лет, и вас всегда интересно слушать, особенно в домашней обстановке. Так раскованно и откровенно. А мне это крайне важно. Я дошел до возраста выбора. Перевала. Однако так ни черта в жизни не понял да и не научился толком чему-нибудь. Это обидно. Перевалишь на ту сторону, а там – тихо. Или чужие голоса. А надо, чтобы во след. И не брань, а напутствие. И не в проклятие, а во благословение.

Доцент перестал ходить, сел в кресло напротив, сложил руки на животе, крутит большими пальцами, смотрит. Лицо толстое, но не глупое, глаза маленькие, но не злые, губы большие, но не вялые.

– Хитришь ты, родственничек, – сказал доцент. – Искусителем прикидываешься. Пугаешь, а мне не страшно.

– Ой ли? – усомнился Егор. – Вот мы смотрим с вами в глаза друг другу и прекрасно понимаем, что знаем цену всему на свете. Всякую цену. Даже с учетом плавающего курса. Вы можете быть откровенны или прикровенны. Цена – нечто внешнее по отношению к человеку. И мы не обязаны следовать собственным рецептам и проповедям. Был ли Христос христианином? Был ли Маркс марксистом? Это вопрос не одной формальной логики. Если да, тогда они следовали себе, что не обязательно для остальных. Если нет, тогда тем более не обязательно для остальных.

Доцент промычал что-то нечленораздельное, остановил крутить пальцами, встал, заложил большие пальцы под мышки и покачался с носка на пятку, рассматривая Егора пытливо, но без недоверия.

– Интеллигенция, – произнес он с несколько брезгливым выражением барственного лица. – Когда я слышу это слово, оно вызывает у меня разнообразные позывы.

– Понимаю вас, – ответил с чувством Егор, – некоторые слова и у меня вызывают икоту – алгебру смеха. И все-таки, если вы не возражаете... меня сейчас более интересует нравственный смысл вашей деятельности. Это то, что со временем не обесценивается, а, напротив, растет в цене, как все природное. Нравственность внерелятивна. Именно через нее осуществляется связь веков нынешних и минувших. Все остальное – дело полиграфии, передача суммы информации и так далее. И поскольку вы в своем деле являетесь тем узлом, через который осуществляется связь, интересно узнать, как вы сами определяете нравственный смысл своей деятельности.

– Вот привязался, – с деланной досадой проговорил доцент и снова сел в кресло у столика, удобно обмяк, не торопясь, со вкусом, закурил, но дым не втягивал, а подержав во рту, тут же выпускал смешными облачками вверх, под потолок. – Да нет у меня никакого нравственного смысла. Да и у ни у кого его, пожалуй, нет. Сейчас много интересных людей, но мало личностей. Ты не заметил? Ну, в том смысле, чтоб были выпуклые самостоятельные характеры. Чтобы сказал себе человек: а вот этого я никогда не стану делать, потому что это зло. Нет. Сейчас любой может сделать любое. Добро – дело трудное, редкое, а пакость всегда под руками. Вот и делают. Совесть? Ну, так ведь до совести дело не доходит. Это тумблер аварийный. Он почти никогда не включается. Опасно. Предохранители перегорят. А так работаешь потихоньку на среднем режиме: дал – взял, снова дал – снова взял. Хорошо, если берешь больше, чем даешь. Это закон выживания. Если наоборот, даешь больше, чем берешь, тогда ты либо святой, либо дурак. И то, и другое подозрительно. Таких обычно выталкивают в сферу, где ничего нельзя сделать и ничего от тебя не зависит.

– А вам случалось, Андрей Ардальоныч, сделать пакость?

– Отчего же нет? – удивился доцент, обращая на Егора маленькие проницательные глаза. – Очень даже свободно и независимо от меня. В этом процессе всегда есть некая тайна. Она заключается в том, что никто конкретно, лично, не повинен в пакости, и не несет ответственности. Нельзя сказать, что вот тот-то или тот-то устроил пакость и довел ее до конца. У пакости нет источника, из коего она проистекает. Она вызревает сама собой, как нарыв общественного сознания. Это коллективное творчество. Тут даже и не заметишь, как оказываешься вовлечен в пакость. Потом уж, когда дело сделано, невзначай спохватишься, поежишься зябко: мол, что же это такое, как ты дал себя в пакость втравить? Да и успокоишься, решишь, что уж в следующий раз... И так далее до самой смерти. А потом никто и не скажет, что ты был негодяй. О мертвых плохо не говорят, и сраму они не имуть. А потом все забудут, – и те, кто заваривал пакость, и те, кто расхлебывал... Ты знаешь, тут даже своя гармония есть и свой интерес. Ты выражаешь свой протест против зла – сослуживцам, родным, близким. Друзьям. И все они видят: ты человек хороший, так сказать, гуманист, поскольку ни тебе лично, ни другому пакость эта и даром не нужна. Ее даже и в руки противно взять. Это как мяч на футбольном поле – гоняют все, а потом, кто ловчее и влепит. Гол!

– А ваш... аварийный тумблер... никак не реагирует?

– Зачем? – спокойно возразил доцент, вмял потухшую сигарету в морскую раковину. – Еще коньяк?

– Да, капельку... Благодарю, достаточно. Итак?

– Все намного проще, чем ты представляешь себе, любезный мой родственничек. Во всякие времена существовала бездонная выгребная яма. Как только переполняешься угрызениями – сбрасывай в яму. Она называется «современное общество». Из этой ямы все стекает в Лету. И еще: у пакости есть родовой признак, – ее нельзя совершить намеренно. Нельзя сказать: вот сейчас я совершу пакость. Ничего не получится. Она самозарождается, саморазвивается, самораспадается. Какой-нибудь энтузиаст может, конечно, тешить себя мыслью, что это он совершил пакость, а не она дала себя совершить. Но это заблуждение. Пример: твоя анонимка. Интересный общественный тест. Мои коллеги как-то враз унюхали: запахло пакостью, навострились. Но ничего не вышло. Ну, как-то само собой – не вышло, и все. Анонимка, в конце концов, вернулась ко мне с блистательными резолюциями начальства... Нет, не подумай, что мир неспособен на благородство. Это также случается. Об этом в газетах пишут. Но есть один принцип равномерности общественного сознания, а именно: поскольку благородство всегда весомее, постольку общее количество пакости должно превышать количество благородства в четырнадцать целых тридцать восемь сотых раза... А, может, я просто брюзжу ввиду надвигающейся старости? Мне уж о Боге пора думать, а я еще с этим миром никак расплеваться не могу... Всегда спасает надежда покаяться. Бить себя в грудки и вопить: братцы, грешен я, мерзавец, каюсь! И ведь простят. И, может, в историю пустят. Так что, как ни крути, а все едино получается. А тебя я понимаю, ах, как хорошо понимаю, сам когда-то через это прошел. Совесть – болезнь возраста. Как переболел – так и от страхов избавился. Тогда ты – король. Так что, как только слышу слово «интеллигенция», ощущаю позывы на покаяние...

28

Голова большая и голая, в темных морщинах, а на лбу – координатная сетка морщин. Надбровные дуги, как у волка, и брови – густые и пегие, седине не пробиться наружу. Глаза глубокие и блестят, как вода в колодце. Костистые плечи – эпюрой: годы. Рукав пиджака подвернут под мышку, пришит. Другая лапа, как корневище в мозолистых наростах. Голос...

– Принимаешь?

Стоит на лестничной площадке старого-престарого и все еще – со времен достоевщины – вонючего петербургского дома. За спиной – квадратный рюкзак со скарбом: ложка – кружка – вилка – нож – две пары белья. Любимая книга? «Тихонов, Сельвинский, Пастернак?» И давным-давно говорил: «мой отец сразу после революции подавался за хлебом аж в Аргентину: легок на ногу русский мужик».

– Принимаешь?

Вариант первый: обыграть узнавание, – лицо напряжено воспоминанием, затем – улыбка, неуверенная, дрожащая у губ, наконец, восклицание: ну, как же!

Вариант второй: как будто расстались вчера, а не двадцать лет тому назад; показать, будто всегда помнил, всегда мысленно беседовал; широко распахнуть двери, пригласить широким жестом.

Вариант третий: молча перетащить за порог и в темноте огромной темной грязной прихожей держать за плечи и молча улыбаться.

Вошел. Освободился от лямок. Повел плечами, разминая, огляделся.

– Как вы нашли меня?

– Земля маленькая... – ответил равнодушно: не главное. Посмотрел в лицо, усмехнулся, старый сатир, такого не проведешь. Первые приветствия. Расспросы, восклицания, сдержанные опытом восклицаний, махание рукой, вставание с места, хождение по комнате, – на все про все полчаса: предвариловка общения. Затем мылся, плескался в старой ржавой и в пятнах коммунальной ванне, почему-то громко, свирепо пел «среди долины ровныя на гладкой высоте», звал: «Егор, поскреби спину», рычал от удовольствия, признавался: «Все умею делать одной клешней, а спину тереть не научился». Затем умытый, чистый, переодетый, сытый лежит на диване высоко, на двух подушках, рассматривает Егора. Взгляд не по-стариковски насмешлив и остер.

– Выкладывай, парень, на что годы употребил.

Егор, почему-то страшно волнуясь, рассказывал и сам слышал, что получается как-то мелковато: вроде все было, и все ускользнуло между пальцев. Он и в лицо-то бывшему своему учителю, а теперь блуждающему человеку, старался не смотреть, чтоб не увидеть собственную свою мелковатость, суетность, и ждал, вдруг появится хитрая мысль, уловка, чтоб слукавить и оправдать. А старик слушал, изредка взмыкивал односложно: «так... ну... вот... да...»

– Да ты не нервничай. Не дергайся. Я не исповедывать пришел. Просто послушать, как жизнь твоя сложилась.

– Как умел сложить, так и сложилась, – говорил, сердясь на себя, Егор. – Ни лучше, ни хуже, а все как-то по-иному, не так, как предполагалось бы.

А сам думал: искренним бывает только крик, а полушепот – ветвист, закоулочен, настораживающ. А сам думал: не все ли равно? На Руси хоть и жизнь внове, да и та – старая безделица – в песок, в глину, в прах отходит...

– Вас-то какими ветрами крутило? – спрашивал Егор с любопытством: не покажет ли, как с бытием своим обходиться?

– Что за разница? Бывал и в Сибири, и здесь, в европейско-русских городах, – в Галиче, Ростове, Орле, Казани, Горьком, Астрахани, Ставрополе и так далее и тому подобное. Не памятники старины смотрел, а людей. Памятники старые я и прежде знал, а новомодные – неинтересны. Что идолы, что камни воздетые, без любви воздвигнуто – без гнева разрушится.

– Это – опыт, ваше хождение, – завидовал Егор.

– Какой там опыт! – широкой ладонью отметал старик. – Опыт, когда люди разные. А когда на одну колодку, тогда? Это скорее опыт размышлений, а не опыт наблюдений. Много людей ходят по земле, – по улицам, по дорогам. Нетерпеливые. Путешественники. Без корней, без основания... Дармоедов много...

– Как же это вы определили, кто дармоед, а кто нет?

Старик смеется:

– Дармоеда я по походке узнаю, а когда ближе – по глазам. Как у собак, к месту не приспособленных, некая тоска бездомности. Нет, милый, дармоедство – наша национальная болезнь. Не приспособлены люди к настоящему делу, не привязаны.

– Вы не совсем правы, – говорит Егор. – Вся цивилизация – процесс освобождения человека от излишней привязки. Расширение границ человеческого передвижения в пределах континентов и за пределы планеты. Человек все больше и дальше передвигается.

– Молодец твой человек. Сколько его железная дорога перевезла, сколько самолет, машина, а зачем?

– Как зачем! – воскликнул Егор. – Увидеть, познать, сравнить.

– Ну и что? Изменилось что-нибудь оттого, что он увидел, познал, сравнил? Ничего не изменилось. А ты троеверец: и в прогресс, и в регресс и в святаго духа. Вот так-то, Егорий – бедоносец, всякий твой прогресс оборачивается потерями, да такими, что в итоге никакой прогресс не вывезет. Шаманы вы все. И заклинатели. Погубит вас отсутствие реализма. Нет ни силы, ни смелости взглянуть окрест себя незамутненным оком. Взглянуть да всполошиться: что же это такое мы делаем? Что ж мы детям нашим оставляем – какую землю? какой воздух? какую пищу? Мне-то что – я одной ногой в землю целюсь на сохранение, а ты? Я потому и пришел, чтобы спросить: неужели и твое поколение проиграет вчистую, как и мое? Ведь сколько мне врать приходилось, сколько врать! Это ж уму непостижимо! А ты? Что оставишь за собой?

– Полно вам, – уговаривал Егор, – не судите да не судимы будете. Придут другие люди и, возможно, спасут то, что мы не успели разрушить до конца.

Крякнул старик и выругался бы, если б его не остановило какое-то долгое, выношенное терпение к людям.

29

Многая Вам лета, любезнейший Егор Иванович. Снова пишет Вам тот старый хрен, который все прыгает по благословенной земле, прыгает, прыгает и до чего – ничего допрыгает. Дела мои хороши, да малы, все в одной горсти, в малой пястке уместятся, и еще просторно будет. И между тем почувствовал я в себе остатние силы куда-то употребить, чтоб польза была. И вот какая со мной оказия случилась. Однажды ввечеру в одно из последних воскресений мая, когда мирно сидели мы с ближайшим другом моим Евстафием Кудыриным – он каких-то татарских давних кровей и лукав ужасно, но печи кладет умеючи и мастеровито, и об этом я тоже пишу в своем романе – сидели мы, естественно, не насухо, и невзначай взбрело нам в пьяные башки, что в наших местах клады водятся, будто бы Кудырин наверное это знает или ему сорока во сне наворожила. И мы, обеспамятев, взяли лопату и отрядились в лес по-над речкой клад копать. Кудырин, нехристь, божился, что ему это два раза чихнуть – клад обнаружить. Естественно, по моей хромоте, если Вы помните, у меня одна нога короче другой и оттого валенки по-разному снашиваются, так по моей инвалидности я далеко ходить не приспособлен, и мы опознали место недалеко от моего дома, недалеко от берега, но в лесу. Кудырин водил, водил кругами, а затем воткнул палку в землю: «здесь копай». Так я на полную лопату и засадил в землю-то. И как пласт отвалил, так оттуда ударил фонтан земли и образовался родник, да такой бойкий и радостный при взошедшей луне, будто он век ждал, когда его освободят. Это все ладно, в наших местах родники бывают, земля слоистая да бугристая. Но дело в том, что Кудырин припал к источнику по причине жажды и нахлебался этой воды, а на следующий день у него пропала пупочная грыжа, мучившая его со времен войны с немцем, когда Кудырин со страху в одиночку попер с орудием на высотку, оттуда стал забрасывать немцев, за что впоследствии получил грыжу и правительственную награду. И как у Кудырина рассосалась болезнь, так мы с ним смекнули, что отринувшийся нам источник есть чудодейственный. Мы порешили с Кудыриным держать дело в секрете, естественно, остерегаясь, что набегут пустые люди и все порушат по своей животной жадности. Но Кудырин кому-то сбрехнул, и недели через три около родника уже народец толпился, да все не наш, а захожий. И все с банками-склянками будто бы для больных и хворых. А еще позже пришел поп и святил источник, и я вроде оказался смотрителем чудодейственного источника, поскольку недалеко от моего дома. Имя ему дали – Николин исток. Добрые люди чистым камнем обложили горло, сделали сток, а в изголовье поставили маленькую иконку чудотворца. Так что теперь я при деле общественном, слежу за порядком и безобразить не даю, чтоб ноги не мыли и не загрязняли небрежением. И вот фокус: меня-то также Николой звать! Так что мы с чудотворцем на равных работаем: он дал воду, а я охраняю. И по своей бухгалтерской привычке все переводить в цифру я начал вести статистику исцелений, учитывая только те случаи, которые мне доподлинно известны, и не учитывая мелких исцелений. Серьезных три: одно бесплодие, одно отложение солей и одна падучая. Это если учитывать, что исток по-настоящему зачудил недавно. Вот такие у нас сбегаются события. И очень любопытно, потому как наша деревня была, собственно, не деревня, а как обрубок, обмылок вымороченный, а теперь это живое место, поскольку исток, а к нему разные народности являются, и все мне рассказывают, так что мне и радио не надо, я и так про все, что людей волнует, знаю от них самих. Так что, дражайший Егор Иванович, если на Вас перекинется такая болезнь, так Вы ко врачам не ходите, потому как это без толку, а пряменько приезжайте к нам. Даже если это будет у Вас не явная болезнь, которую можно по симптомам и иным причинам распознавать, а даже если это будет крутая тоска, которая, говорят, нападает на людей умных и интеллигентных. Тогда Вы и приезжайте. Ваш роман я аккуратно переписываю на чистых оборотных листах старых бухгалтерских книг, которых у меня еще полчердака. И по-прежнему на разграфленных сторонах я рисую акварельки. Так что Ваш роман будет явлением в своем роде уникальным, когда я закончу работу. И даже, если Вы не возражаете, мню себя отчасти Вашим соавтором. И еще меня затормозила одна фраза из Вашего романа. Два персонажа перекидываются в споре, и один говорит, что Россия тогда успокоится, когда столько же русских будет, как в сообщающих сосудах, в пределах, сколько за пределами. Я изумился: как это возможно? Разъясните мне, недостойному, что сие означает. Если это военными способами, тогда другие страны возмутятся и не позволят. Если это мирными средствами, тогда своя держава возмутится и не позволит. И как только я пойму, так сразу и пойду дальше переписывать Ваше замечательное повествование. Продолжаю я и самостоятельно свой роман жизни. Признаюсь, правда, что мне на свой роман времени остается с наперсток, – все-таки исток требует и заботы, и догляду. А вообще живу я хорошо, чего и Вам всемерно желаю. Пишите и помните своего провинциального эпистолярщика. Кланяюсь и подпись прилагаю.

30

Как жить. Испытать все, что уготовано. И до конца некий неизвестный огрызок бытия. Пройти его и узнать, чем все это разрешилось. С нами кончается все остальное. Дальше неинтересно. Дальше молчание. Гамлет. Устать и жаждать покоя. Счастье – неосуществимо. Слава – мелочна. Свобода выходит из употребления. Каждый влачит и продает свою концепцию свободы. Как разношенный костюм: только по этим плечам. Неторопливую мудрость не волнуют сердечные бури и духовные ураганы. Познать многое и ничем не обольститься и неторопливо течь по рассчитанному пути, чтобы выйти в океан небытия. Прошлое – след на воде: возмущенные струи сплетаются, смешиваются, остаются позади, и нет привычки и досуга к воспоминанию. Память прошлого – обэстечена, память будущего – обнравственна. Приходишь и обнаруживаешь: ничего нет, – дом разрушен, жена ушла, дети разбежались. Втыкаешь в землю кол и привязываешь козу. Она одета в жилетку из овечьей шерсти. Холодно.

31

Трилоги о нравственности. Сопровождаемые приблизительным смыслом слова произносят:

Доцент. Упорно пишет себя с большой буквы, а зачем? Возраст – за пять лет до пенсии, если успеет. Прочитал 13.857 книг и устал, теперь ничего не читает, а просто думает, – не так утомительно. Фигура в форме: теннис. Пиво? Едва ли. Коньяк? Похоже: расширяет сосуды и повышает тонус. Блондинки? брюнетки? Какая разница: «на время не стоит труда, а вечно невозможно» (Лермонтов). Увлекается собой.

Бродяга. Из «бывших»: бывший фронтовик, бывший учитель, бывший однорукий. К моменту разговора в городе на Неве сделали протез, а зачем? В продолжение разговора – он происходит на поляне в курортной зоне города трех революций – протез висит на сучке дерева, хороший протез, может спички зажигать. Бывший прочитал 12.464 книги, из них 348 те же, что и читанные доцентом, однако по формуле Кониуса их точки зрения могут совпадать лишь в 8 случаях из 100, но поскольку выбирать сто точек зрения едва ли придет им в голову, следовательно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю