412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 16)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 72 страниц)

– Вы казались мне таким сильным, таким оптимистом. У вас было точное крепкое слово, оно уверенно раздвигало наши спутанные, вялые мысли и укладывалось на нужное место. Вы разрешали наши сомнения...

– Э, погоди, Егорий. Как раз я и не разрешал вам никаких сомнений. Всей правды все равно вам не говорил, потому что не знал ее, и посейчас не знаю. Ваши сомнения... Мне бы ваши сомнения, так я всю жизнь чижиком насвистывал бы. Разве ж это сомнения? Сомнения, как говорит наш друг психолог, это осадок разочарований. Разочарование – это разоблаченное очарование. Очарование – воздействие чар, результат чуда. Чудо – следствие избыточного воображения. Избыточное воображение – есть талант, данный не всякому. Следовательно, сомнение – удел немногих. Вот поживешь несколько, накопишь осадка, тогда и говори про сомнения. А с возрастом, может, вся твоя душа будет из одного осадка состоять.

– Сомнение, – сказал Егор, – сопряженность мнений, существующего и несуществующего. Пограничная полоса между реальностью и нереальностью. Некий мираж действительности. Предромантизм...

– Предромантизм, – повторил, сомневаясь, историк, – хм! хм! Одна нога уже оторвалась вверх от почвы, а другая еще плотно прилегает. Ты живешь надеждой далекого дня. Ты романтик. Это, как масть, на всю жизнь, масть не сменишь. Хочешь – не хочешь, а выбора у тебя, парень, нет. Если не сопьешься не ко времени, так и суждено тебе всю жизнь голым сердцем биться, душу в кровь рассаживать... Всякий романтик – скиталец. Вечный бродяга на истерзанной реалистами земле. Романтик – персонифицированное одиночество. Тут никакое всемирное братство не поможет. Тут всеобщей любовью не обойдешься. Потому что нет вам дома на земле, нет очага. Потому и себя я обретаю на скитание. Вину свою замаливать... У тебя клюет!

Егор подсек, мягким скользящим рывком выбросил на берег рыбину, снял с крючка, пустил в ведерко, положил удочку на траву.

– Есть некие водоразделы между поколениями, – продолжал историк. – Даже не водоразделы, а как будто насечки на эпохе, то глубокие, то едва заметные, но они всегда есть. Издалека посмотришь – вроде все равно, или все равно. Ближе всмотришься – нет ровизны. Какая-то резкая особица... Даже в твоем поколении, родившемся перед самой войной. Вы несете в себе родовые признаки прежней нравственности. И рассеетесь среди людей, и будете оставаться не чуждыми, но чужими. И разметает вас время на разные полюсы, как остатки исчезающего племени. Так что и жить вам, и страдать, и любить, и сочувствовать с неким романтическим акцентом...

– Может, притерпимся? – улыбнулся Егор. – Смотрите, как в мире здорово. Солнце в чистом небе. Редкая рыба в теплой воде. От земли исходит сухое пряное дыхание. Воздух мягок и ласков. Мысли стройны и текучи... Ведь все это прекрасно!

– Еще бы. Конечно, прекрасно. Но я не об этом. Я о том, чтобы ты приуготовился к великому терпению и великой печали. Я ведь и сам, несмотря ни на что, романтик... Иногда хочется отречься от всего своего светлого и темного опыта, и просто вопрошать о человеке. Вопрошать себя, других, тебя...

12

Как был прелестен потаенный взгляд глаз, опушенных мягкими ресницами; как нежен был румянец пухлых щек; как розова стыдливость влажных губ; как трепетали пальчики руки, прозрачной, тонкой и прохладной; как страшен был восторг прикосновенья...

Он сделал для нее часики из спичечного коробка и, подкручивая винтик, можно было двигать стрелки по нарисованному циферблату. Потом они играли в игру «кто быстрее» – бросали кубик и переставляли фишки по рисованной доске. Потом он провожал ее домой, прихватив кухонный нож, и мечтал, чтоб кто-нибудь напал и захотел ее похитить, а он бы защитил ее от разбойников и она бы, его поцеловала. Потом он написал стих: «Эмма – роза, Эмма – цвет, Эмма – розовый букет». Потом спрятал стих под подушку, там стих нашла сестра и стала бегать по дому, распевая, он бросился, укусил сестру за коленку. Потом мать побила его свернутым полотенцем, он смеялся от злости, а мать плакала. Потом он пошел на день рождения Эммы, ей исполнилось десять лет, и он понял, что любовь ушла.

Как мучительны хронические боли в пояснице; какие глубокие неосознанные страдания причиняли дети; как надоедливы и визгливы были внуки; как противен и глуп ночной храп мужа; как безнадежны и тупы каждодневные прикосновения быта; однажды бессонной ночью она вспоминала всех, кто в нее был влюблен, и тех, в кого она была влюблена, она вдруг поняла, что она никого не полюбляла до обморока, до забытья, что те, кто ее любил, обокрали ее, унося со своей влюбленностью что-то остро неповторимое, как замирающая нота; она неожиданно заплакала, так и не слыша, что в прошлом, живущем особой, собственной жизнью, игрушечные часики отщелкивают ненастоящее время.

Какой испуг во взоре синих глаз под удивленными овалами бровей; как розова стыдливость мягких щек; как тонко трепетанье темной жилки на нежной шее, потной и прозрачной; ей было тринадцать лет, и она была дочерью летчика.

Потом они сделали в стоге сена пещеру и сидели там, прижавшись коленками. Потом он поцеловал ее с замиранием сердца, и ему было страшно и противно, губы у нее были мокрые. Потом он понял, что любовь прошла мимо, не раскрыв своего лица.

Как тяжело давление земли, как равнодушно все ее цветенье... Став бестелесной, девочка каждый год в день своего рождения появлялась у места своего захоронения, невесомо опускалась у могилы и задумчиво шевелила траву, как волосы земли. Потом рядом с ней поместили труп мужчины с бородавчатым носом и иссохшей совестью, и больше здесь никто не появлялся.

Как скорбна красота ее чахотки (это была совсем другая девочка, старше той, дочки летчика, и у нее была чахотка), как призрачен румянец впалых щек (почему он полюбил ее?), как грациозна осторожность ее порывистой походки (она была длиннее его раза в полтора с четвертью), как огненен внезапный взор огромных глаз (какого цвета?).

Потом он написал для нее стих, хрипло дышащий любовью, потом еще один стих, едва дышащий любовью, потом третий стих, в нем любви, пожалуй, не было, а был только хрип. Потом она вылечилась, выросла, вышла замуж. Удачно. Родила дочку. Удачно. Потом вторую. Удачно. Третью. Удачно. Муж сказал: хватит. Однажды они ехали на юг на машине всей семьей, – она, муж (он к тому времени сделался доктором каких-то наук, чем втайне весьма гордился и втайне немного обижался на жену, когда думал, что она этим не гордится) и три дочки (как они поместились, толстухи, на заднем сиденье, они не знали), и когда машина, отъехав порядочно за пределы города N, вдруг вбежала на холм, с которого внезапно открылся неохватный простор полей, засеянных пшеницей сорта «рекордистка-147», а среди колосьев неожиданно заголубели акварельные мазки сорняковых васильков, она сказала мужу:

– Останови.

– Ты чего? – пошутил он. – До ветру прогуляться?

Она ничего не ответила, нахмурившись, вглядываясь в воспоминания напряженно (когда проезжали через город N, какой-то поворот улицы, где на углу стоял двухэтажный кирпичный дом с оббитыми стенами, напомнил ей, как звук издалека, знакомую мелодию любви), потом вышла из машины, выставляя длинные и все еще стройные ноги, и пошла в поле к акварельным василькам. Там она опустилась на колени под тяжестью переполнявшей ее печали и, закрыв лицо длинными пальцами в золотых кольцах, вздрагивая полными плечами, зарыдала сладко и страшно, повторяя бессмысленно: «Боже мой, за что? за что? за что?»

13

Низкие серые грязные небеса влачатся, давясь дождем, над городом, жирным асфальтом, над холодной зеленью скудных палисадников, над горькой стылостью уставленного домами пространства, влачатся с густым шелестом за край города, за его желтые стены, где ждут, притаясь...

Егор поднял голову: «в небе, ко всему приученный, бессмысленно кривился» зелено-красный диск огромной луны. Только что наступило раннее утро обычной белой ночи. Егор думал о прожитой жизни. Она казалась такой большой в прошлом, хотя на самом деле была короткой, как июньский сумрак. Тринадцать часов тому назад произошло исключение из института. Студенты приходят и студенты уходят, а институты пребывают вовеки. Начинало исполняться пророчество школьных педагогов, суливших ему жизнь бесприютную, изгойную. Все взболталось в душе и только-только начинало укладываться.

Он сидел на гранитной ступеньке у самой воды и смотрел на вздыбленный мост. Так неспеша и так нетленно Нева течет передо мной, и кажется недвижной пена над серою ее волной, и крики чаек так гортанны, и столь причудлив их полет, что это чем-то очень странным, средневековым отдает. Уходит ночь, у волнореза густее смоляная мгла, и пахнет морем и железом, и блекнут мысли и дела.

Он прошел искус социального испуга. И утренняя ночь успокаивала, нашептывая контрабандные желания: чтоб все миновалось, чтоб все устроилось, чтоб все было хорошо.

Подошел, спустился по ступеням и сел рядом у воды потрепанного вида в сером пиджачке с обвислыми плечами, но с чистым, воздушно прозрачным, иссушенным возрастом и эпохой лицом – человек. Поздоровался.

Егор скосил глаза, повернул лицо, промолчал.

– Какая ночь! – веселым игривым голосом заговорил человек. Он оказался стариком. – Какая ночь! Вы извините, не примите мое желание разговора за шизонавязчивость. Я каждую ночь прихожу сюда посидеть во всякое время года, а теперь вдруг вижу, что вы здесь. Дай, думаю, подойду, думаю, и спрошу, а вдруг, думаю, что вы испытываете те же чувства, что и я. Тогда мы могли бы на время обменяться чувствами ради новизны. Вам, очевидно, неведомо чувство отсутствия чувства желания.

Егор лениво удивился, пожал плечами: устал от слов и не верил.

– Как хотите, – согласился старичок. – В такую ночь и в этом городе все возможно. Что вообще возможно, и даже более того. Вам сколько лет?

Егор дважды махнул ладонями, растопырив пальцы.

– О! – уважительно отозвался старичок. – Это уже не годы, а лета. Лета старушку-музу гонят из постоялого двора, а буря мглою нас накроет, и завтра будет как вчера.

– Вы поэт, – сказал Егор, – а зачем? Зря вы так.

– Нас, бесприютных, остро зря, восходит утрення заря. Отчего вы грустны и печальны? Я вам сострадаю, у меня такое бывает. Тогда я дожидаюсь такой же растерзанной ночи, обуваю сапоги с подковами и цокаю по мостовой, повторяя путь медного всадника за бедным Евгением. Хотите, сейчас вместе поцокаем друг за другом? Все не так скучно станет. Вы будете бедный Евгений, а я всадник. Женя, давайте поцокаем до Адмиралтейства и обратно, а? Вот так, – старичок стал подпрыгивать на месте и цокать языком туго и звонко. – Отчего же вы столь несчастливы? – не унимался он. – Вас оставила любимая Параша?

– Нет у меня Параши, тем более любимой. Меня исключили из института. Я хотел реставрировать монархию.

Старичок мелко, визгливо, но с удовольствием захихикал:

– Надо же! хи! хи! хи! Я полагал хи! хи! что жизнь хи! хи! в чем-то изменилась. В свое время я также хи! хи! собирался реставрировать монархи!хи!ю. А в результате получил гражданскую войну.

– Чушь собачья! – рассердился Егор. – Ничего я не хотел реставрировать. С таким же успехом мне можно было приписать реставрацию первобытной Руси!

– Первобытной Руси... – зажмурился от удовольствия старичок. – И на том берегу бледный чухонец бросает сети, убогий, не ведая, что придут строители и станут рубить окно. И ничего еще нет, – ни опричнины, ни раскола, ни самого христианства. В лесах зверь рыщет, в небе птица ныряет. Хорошо! А в это время уже существует на земле великая культура. А у нас тут – первый быт, люди только начинают обставляться вещами, родственниками, понятными, одушевляемыми. Ах, как было бы здорово, если б вам удалось реставрировать первобытную Русь!

– Вот, помешали.

– Н-да. Это качество социализированного человека – мешать естественному ходу эволюции. Вместо эволюции – благозвучное слово, не правда ли? – придумали прогресс. Вы знаете, вьюноша, мне иногда кажется, что человек специально появился откуда-то с неба на землю, чтобы противоречить всему, что устрояется природой. Все-то ему неймется, все-то он стремится свершить так, как ему на лукавый и ограниченный ум видится лучше, чем случилось бы само собой, не вмешивайся он своими великими прожектами. А мне из деревни пишут, что местный дурачок-поселянин сжег библиотеку и изнасиловал соседскую красавицу-свинью. Продать ее так и не удалось, – кто же станет изнасилованную есть? Пришлось в лес выгнать, может, кто из пришлых охотников пристрелит. А ведь я в свободное от размышлений время изучаю, исследую любовную лирику Петрарки. Каково? И куда же вы теперь, после исключения?

– Пойду на завод токарем или слесарем. Производственные задания – на двести процентов с гаком, только так. Сверлить, точить, резбить детали, из которых затем соберутся умные машины, которые со временем заменят человека...

Старичок, не веря, покачивал головой.

– Потом заведу семью, – продолжал, распаляясь, Егор. – Жена дура станет соваться во все мои дела. Дети придурки, любители мотоцикла и джаза. Потом обнаружу в себе неожиданный талант. Начну изготавливать коллажи из шелухи недожаренных семечек. Пойду в народный театр лицедействовать...

Старичок, не веря, покачивал головой.

– Потом я умру, – возвысил голос Егор. – Меня похоронят на хорошем кладбище. Родственники поставят памятник из мраморной крошки, вмазанной в бетон. В одной черточке между годом рождения и годом умирения воплотится вся моя страдательная жизнь. В принципе все мы лишь черточки на полотне времени, легкие, незаметные штрихи...

Старичок, не веря, покачивал головой.

14

За что вы не любите стариков, вьюноша? Понимаю, их не за что любить, так я не об этом. Почему вы их не любите? Ведь безвредный народ, и все больше распложается. Сейчас на земле процентов пять стариков, а к концу столетия их будет процентов пятнадцать, а лет через тыщу все земное население будет на три четверти состоять из стариков. Не вздрагивайте и не икайте, и вас, и меня тогда не будет. Это хотя и безвредный, но страшный народ – старики. Не те, вроде меня, небокоптители, а ответственные старики, у которых на носу капля висит. Все они ответственны за порядок, оставляемый после себя. Они оставляют свой личный опыт, называемый традицией. Традиция – прибеглое слово, чужое, от готов или латинян. Однако прижилось, приноровилось, приспособилось, притерлось, как вирус. Традиция традиции – закон. Тот, кто нарушает традицию в любой ее форме – есть преступник, и ему полагается наказание в виде чего-нибудь этакого... ладно, не морщитесь. Понимаю, нравоучения вами обрыдли сызмальства, но уж дайте мне случай исповедываться перед вами, может, что и вам пригодится как предостережение против непомерных надежд. Знаю, знаю, надежды ваши еще не оформлены, желания еще не призваны к действию, но ведь чего-то от жизни вы ожидаете или она ожидает? Какие-то претензии к ней выставляете или она вам претендует? Вот то-то и оно, а вы говорите... А ведь старики – это не совсем идеологи, вернее, совсем не идеологи, а просто деологи, им впору примиряться с вечностью и примерять на себя вечность. Ничто не жмет, и все в размер... Ведь и книги великих религий составлены не молодыми щелкоперами, а старыми людьми, то есть стариками, за ними ничего нет, кроме опыта разочарований, кроме мудрости тщеты... Ничто не вечно под солнцем, и все проходит – вот вам и программа действий... Экий я, однако, провокатор, к пассивности вас зову... Это не совсем так. Я не к тому, чтоб вам не прыгать и не веселиться на этом карнавале жизни, ради Бога, я даже душевно порадуюсь, мысленно созерцая вас прыгающим и веселящимся на этом карнавале жизни. Исполняйте все ритуалы, – профанируйте, развенчивайте, увенчивайте, снова развенчивайте, представляйте хоть весь мир навыворот, на левую сторону. Перелицовывайте его, этот подлунный праздник, сжигайте на огне смеха все чучела, созданные уходящими стариками, все это в вашем праве и в вашей воле... Ах, какая это радостная картинка во всей своей протяженности. Но ради Бога, не принимайте это всерьез... Нет, я не за ваше вседневное шутовство, поймите меня правильно. Я зато вам наставляю, чтоб вы серьезно играли, вы меня понимаете? Это ведь игра – жизнь, игра с рвущимися себя проявить творческими силами. Во мне их уже нет, – так, с горстку по углам наскрести, вот я и играю с воображаемыми тенями. А вас мне жаль, если вы станете глубоко и душевно переживать, если игра пойдет не в пользу или не по вашим правилам... Смейтесь. В смехе нами боги смеются, а в слезах – над нами смеются. Без смеха вся жизнь – сонная одурь. Она тоже не раз станет к вам подступать, завораживать покоем, комфортом, наслаждениями... Вот истинная опасность. Вы не сердитесь, что я этак вам проповедую. Может, не сегодня-завтра умру, я уж не один год себе этак обещал. Ну и на всякий случай – вам высказываться, если уж все равно стою перед последним порогом. А так – через слово, от меня к вам, от вас – еще к другому, смотришь, и выстроилась цепочка в будущее, а по этой цепочке, смотришь, и моя душа перебежала к потомкам... Вам это что? Наша память – диалог мертвых, незвучащие голоса. Недвижные порывы... Покой. А все равно – какое-то движение, незаметное праздному взгляду, неслышное тугому уху, – совершается в этом диалоге. В человеке слово себя являет и другому человеку руку протягивает... Вот оно что... А что до вашего горя, исключения из института, так – и! милый вы мой, да я бы за ваше горе не знаю что отдал бы. Меня вот никто ниоткуда не исключал, разве что жизнь, если соберется мне внимание уделить, она из себя исключит, если я вред какой стану чинить... А вам-то что? У вас полный разворот возможностей. Хотите – тем будьте, хотите – совсем даже другим. Хотите, хоть в десять лет себя износите, истреплите по будням, хотите – до ста лет сберегите себя для праздников, хотите – сами себе праздники устраивайте... Только на сердце не кладите всякую личную печаль, а только светлую. В светлых печалях душа возвышается, а в светлых мыслях дух восходит... Вы уж не сердитесь, вьюноша, на меня, старого дурака, я понимаю, – вам слова мои – все они внешние, как ветер из прошлого, а все-таки надеюсь – ничего не пропадет, и когда-нибудь в неожиданном месте да вдруг вспомянется, и подумаете однажды: а вот и прав был тот, без имени, без примет...

15

Полнеющий дряхлеющий поэт с лицом обрюзгшим, полумятым, с глазами, кровью налитыми от шквального балдежа, – величаво простер руку короткопалую над рукописью многих неумелых стихов и мгновенным свистом втянул воздух в захламленные легкие.

– Итак, коллега по перу, собрат, – известный поэт еще раз свистнул, втягивая воздух, хрипло кашлянул, перемещая в горле и проглатывая мокроту, и как-то интимно, развратно подмигнул Егору. – Извините, я несколько задержал чтение ваших стихов. Тут недавно приезжал известный киргизский поэт, которого я перевожу на русский язык, так мы с ним у меня на даче пили целую неделю – ух! здоров он водку глохтать! – так я и задержал чтение ваших стихов. У нашего поколения все сердце – в шрамах. Послевоенную зрелость вспомнил. Н-да... начинали мы не так, как вы. Врывались в поэзию, можно сказать, на хребте традиции. Каждый со своей темой. Ритм эпохи был ритмом нашего сердца...

– В шрамах, – осторожно вставил Егор.

– Вот именно, – подтвердил охотно заслуженный поэт. – Все боли, и драмы, и трагедии мира мы брали на себя. Шли на жизнь с открытым забралом. Каждый со своей темой.

– На хребтине традиции...

– Да. И в унисон с историей. Я ведь не случайно вам все это говорю. Главное для поэта – что? Не мастерство, нет, – сейчас, после Блока и даже после Маяковского стыдно писать плохо. Стыдно. Русский стих разработан во всех его формах, во всех образных структурах. Главное для поэта – жить в русле истории. И тогда река времени вынесет его к потомкам. Ведь мы, зрелое поколение мастеров слова, передаем вам, входящим в великую русскую литературу, не славу свою, что нам слава? – мы передаем вам эстафету великих идей эпохи. Волшебную палочку мастерства. Простите за невольный поэтизм... Н-да...

– Это как? – спросил Егор. – Одну палочку на всех? Кто успел схватить, тот и мастер?

– Не иронизируйте. Я и сам в вашем возрасте был таким. Вы знаете, о чем я говорю. У каждого поэта должна быть своя большая эпохальная тема. У одного революция, у другого комсомольская юность, у третьего патриотическая тематика. А у вас? Чистый субъективизм. Кому в наше время интересны ваши переживания, если из них нет выхода в великие дела? Вы посмотрите, что делается вокруг. Освоение целины. Освоение космоса. А какие стройки затеяны? Вы не видите, какое, как сказал бы поэт, тысячелетье на дворе. Простите за невольный каламбур, но – выйдите из себя. Ведь что самое страшное для поэта? Замкнутость, приводящая к элитарности, пустому эстетизму и, в конечном итоге, – забытье на ярмарке истории культуры. Простите невольный пафос. Но когда я говорю с молодыми – становится больно за тот глубинный, выстраданный опыт, который мы обрели в собственных исканиях. В какие руки мы его передаем?

– Я так понимаю, – вставился в монолог Егор, – мои стихи не могут появиться в вашем журнале?

Заслуженный поэт виноватой улыбкой и виноватым разведением рук показал, что увы.

– Поэтический раздел нашего журнала заполнен текстами на четырнадцать номеров вперед.

– А если вдруг обнаружится новый Пушкин?

– Придется Пушкину подождать, – улыбнулся поэт озорной мальчишеской улыбкой. – У нас – плановое хозяйство, так что Пушкин в ближайшее столетие, извините, не запланирован. А вам я советую работать. Работать и еще раз работать. Берите крупные темы и работайте широкими мазками. Испытайте себя переводами. Это хорошая школа для поэта. Помните, Афанасий Фет говорил: к зырянам Тютчев не придет. Так вот, пришел Федор Иванович, еще как пришел. И к зырянам, и к манси, и к уйгурам, и ко всем, так называемым малым народам, прежде не имевшим никакой письменности, никакой культуры, кроме шаманства. А теперь? И Фет к ним, и Тютчев пришли. Да и я, грешный. Сейчас работаю над переводом одного национального поэта. Большая поэма о колхозе и о его председателе. Добротная эпическая поэзия. Широкий, вольный, добротный стих. Терпкий национальный колорит. Размашистый шаг. Так что брюки трещат в ходу. Вровень с эпохой и даже – простите за невольную шутку – на полноздри впереди века. Вот так. А вы говорите. Так что дерзайте, коллега, дерзайте и еще раз дерзайте. Будет что новенькое у вас – милости просим. Как говорится, наши двери – для вашего стука.

16

Работал на заводе. В шесть утра брал приступом трамвай. Научился на остановке выбирать диспозицию. Научился работать локтями, корпусом, коленями, бедром, носком и каблуком ботинка, правого и левого. Научился, уплощившись, врезаться в толпу и проникать сквозь туго сдвинувшиеся тела. При взятии дверей, а также внутри транспорта научился делать финты, подсознательно угадывая, какое место сидячее освободится, и тут же, не успевая моргнуть себе, занимал счастливо освободившееся место. Научился делать вид, что только что заплатил за проезд, а также врать контролеру, что только что вошел и вот уже держит монету в руке и вот уже передает в кассу. Научился не видеть женщин пожилого возраста, среднего возраста, а также молодых девушек, не считая детей, которых родители пусть держат на руках или пусть не ездют. Научился оправданием к биографии точить пальцы, кольца, фланцы и другие металлические детали, изготовляемые резанием на режимах, соответствующих твердости и вязкости материала. Научился в дообеденное время исчезать в магазин за бутылкой, прятать ее в рукав, штанину или подвешивая между. Научился выбивать пробку шлепком ладони по заднице бутылки. Научился врубаться в разговор и демонстрировать трущобный, а также пещерный и площадной натурализм. Научился говорить о женщинах с различными оттенками рыцарства, казарменности соответственно обстоятельствам и настроению. Научился поднимать руку и опускать глаза. Научился вырывать из глотки мастера выгодные заказы. Научился говорить о футболе, хоккее и последней пьянке. Научился слушать и рассказывать бытовые и политические анекдоты. Научился врать близким людям и верить вранью дальних. Научился говорить о литературе, которую любил, но странною любовью. Научился жить и не замечать, что уже живет.

17

Доброе утро, почтеннейший Егор Иванович. Полагаю, что и у вас в городу почту приносят по утрам, потому и доброе утро вам говорю. Вы меня не знаете и ни от кого обо мне не слыхали. А пишет вам старый заслуженный работник колхозной бухгалтерии. Мне уж далеко за семьдесят, потому и определил я себя в заслуженные. Я давно не работаю. Получаю пенсию, сейчас прибавили, а раньше получал двенадцать рублей в месяц. Но я не горюю, потому как у дома и сразу за забором есть полоска, от которой я и кормлюсь, что вырастет. Немного картофеля, немного моркови или еще чего. Правда, никакой помидор у меня не вырастет. Говорят, земля порченная. И огурец тоже не растет. Но не жалуюсь, старушки наши иногда меня подкармливают, кто чем может. Правда, дети у меня давно выросли, и у них давно свои дети, живут в городах больших, а ко мне никто не является, потому им делать у меня нечего. А пишу я вам, уважаемый Егор Иванович, вот по какому случаю. Весной приезжал к нам в деревню некий писатель работать на наших просторах, где происходит его произведение, и он показывал один ваш рассказ неопубликованный, так не рассказ, а повесть небольшую. И хотя образование у меня малое, всего церковно-приходская школа, но человек, я думаю, начитанный и в нашей великой русской классике и немного в новейшей литературе, то есть хочу сказать, знаю книги после Великого октября. Особенно затрагивают мои душевные струны и чувства такие всеми признанные мастера культуры, как Лесков, Мельников-Печерский, Писемский, Успенский и другие. Я не только читаю и перечитываю, но и сам, грешный, иногда балуюсь. Как вышел окончательно на пенсию в двенадцать рублей, так и принялся сочинять роман. Собственно, даже и не роман вовсе, потому как в нем нет и не предвидится любовной интриги, а так, что-то наподобие повествования на разные, смею сказать, небесные проблемы, которые меня всегда волновали и чем далее, тем более. В прежние тяжелые годы только одно отдохновение было для ума и души – смотреть на небо. Хотя чего я там мог ожидать? А жизнь моя была нелегкая. К работе полевой я не был причастен из-за слабости здоровья и инвалидности, у меня с самого младенчества одна нога оказалась короче другой, как у Талейрана, вот и приспособили меня в нашей колхозной бухгалтерии цифры складывать, там и читать приохотился. Да и так разохотился, что просто удержу не знал. Все окрестные избы-читальни перечитал, да и в райцентр наваживался. Так что, может, какой особенной грамотностью я не блещу, однако вкус и понимание разных проблем развил, сколько можно было в нашем медвежьем углу. Люблю, грешный, стиль плавный, закругленный, чтоб душа купалась. Однако больше всего я люблю правильную и могучую новую русскую мысль. Потому, собственно, начал сочинять, постоянно находясь под влиянием своих дум и мыслей, а также под влиянием великих русских писателей, которых я перечислил выше. Но не это, дорогой наш Егор Иванович, послужило причиной моего этого письма. А вот что. У нас, если я правильно понял ваш неопубликованный рассказ, собственно, не рассказ даже, а целое глубокое повествование об общей нашей жизни. Я увидел некоторое, даже весьма значительное совпадение мнений в вашем романе и в моем повествовании. Мы с вами оба увлечены, как я понял из вашего повествования, чем-то странным, прямо-таки фантастическим. Я признаюсь вам вот в чем. По странному совпадению вы описали мою собственноручную жизнь, как она была, а в ней было много всякого фантастического. Но более всего меня увлекли ваши глубокие мысли о необходимости или, как теперь все говорят, о неизбежности братства людей, то есть не то, что они станут все родственники, а как будто будут любить и помогать. И мне такие мысли все чаще приходят в голову, чем больше я людей наблюдаю, и природу, и животных и даже насекомых. Эта великая идея непременно должна осуществиться, иначе человек тогда на земле божецкой будет бесполезен. И ваши мысли это как будто мои мысли. Как будто мы в одно время думаем одинаково. Об этом я и пишу в своем романе. Потому что в моей жизни тоже было много фантастического. Уже одно то, что все-таки выжил во все страшные годы, уже есть самая чистая фантастика в ее голом и, можно сказать, неприглядном виде. Это сейчас я получаю пенсию, а раньше я получал двенадцать рублей, а это, можно теперь смело сказать, одна надсмешка над великим человеческим достоинством. И в вашем великом романе я тоже увидел похожие на мои мысли о великом человеческом достоинстве и братстве. Ведь не напрасно я жил в эти страшные годы на этой божьей земле. И под этим божьим небом восторгался великими мыслями. А когда я узнал, что вы, почтеннейший Егор Иванович, являетесь в некотором смысле молодым человеком и нас разделяют десятилетия ничтожно великих лет, я совсем обрадовался. Это как будто одно поколение людей разговаривает с другим поколением людей. У меня даже дух захватило и я, взволнованный, долго весь день ходил по лесу и все удивлялся, как это ваши и мои мысли совпадают в чем-то великом. Я сейчас сижу в своей избушке на гнилых ножках и с восторгом переписываю ваш роман. Я выпросил ваше произведение искусства, чтобы переписать и хранить вечно. Но тут есть одно небольшое затруднение, с которым едва решаюсь обратиться к вам. Не затруднит ли вас, милый наш Егор Иванович, прислать мне немного металлических перьев. А чернила я делаю сам. А бумагу я беру из старых бухгалтерских книг, у которых одна сторона чистая, а там. где цифры, я закрашу, чтоб вид не портить. Таким образом ваше произведение будет в надлежащем ему виде храниться у меня вечно. Если вы хотите, я могу вам на этих же листах бухгалтерских переписать для памяти и чтения мое повествование, где наши мысли о человеческом братстве весьма и весьма совпадают, хотя это чистая фантастика в ее неприглядном виде. Мне до того понравился ваш великий роман, что я даже листы понюхал. Я думаю, вы курите душистые папиросочки и правильно гнушаетесь нашим вонючим самосадом. Очень вас прошу, почтеннейший Егор Иванович, ответьте мне на мое это призывное письмо. А то мне здесь ужасно тоскливо. Особенно зимой, потому и пишу вам в хорошую погоду. Если вы мне ответите, как человек благородный, то у нас может завязаться переписка. Так сказать, эпистолярный жанр, где мы станем обмениваться нашими похожими мыслями. Жду вашего письма. С благодарностью кланяюсь вам и подпись свою прилагаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю