Текст книги "Созерцатель"
Автор книги: Игорь Адамацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 72 страниц)
– Скажите, док, – К. М. язвительно улыбнулся, – что вас, как ученого и практика, интересует в первую очередь, – чувственная сторона абстрактной галлюцинации или же абстрактная сторона чувственной галлюцинации?
– Позитивное знание, – уперся аналитик.
– Позитивное знание, – эхом откликнулся К. М. – Ваша уверенность пугает. Люди несомненной уверенности бывают страшны своими поступками... Этакая базальтовая несомненность. Будто все так на самом деле, как вы меня уверяете. Смешной народ вы, ученые. Как дети. Стоит вам случайно напасть на мало-мальски любопытное наблюдение, как вы тут же кладете его в основание воздушного замка, куда собираетесь депортировать благодарное человечество. Так было с паровым двигателем, с электричеством, с атомной энергией. Так будет со всяким новомодным открытием. Мне кажется, вы упускаете из вида что-то очень важное. Помнится, еще Френсис Бэкон говорил, что невежество порождает уверенность более прочную, чем знание...
– Извините, можно мне продолжить? Так вот. Что мне удалось сделать? Я-таки расщепил «волну сострадания», затем «сплел» некоторые частоты и в результате повысил в вас коэффициент эгоизма. Теперь вы едва ли способны играть роль полновесного утешителя, как вы сами себя называли в бреду. Но зато вы вполне пригодны для практических деяний. Утешитель должен стать спасателем, – туманно выразился аналитик.
– Спасатель – не Спаситель...
– Эк вас кидает кверху! – аналитик рассмеялся. – Да вы еще больший прагматик, чем я. Завершенный контур – суть прошлое. Оставьте что-нибудь недорисованным.
– Пусть так, – согласился К. М. – Но какие роли или, может быть, одну-единственную роль вы мне предназначаете после ваших экспериментов? Если вы повысили болевой порог сострадания до высоты крепостной стены, тогда я начну деградировать как всякая закрытая система, как осажденный неприступный город, где в конце концов начинается чума и кровь.
– Деградировать вы в любом случае начнете, – улыбнувшись, пообещал аналитик. – Хотите вы того или нет. Сам процесс жизни – процесс деградации. Мозг накапливает липофусцин, снижаются сухожильные рефлексы, суживается диапазон сдвигов вегетативных функций, истощается ответ синапсов на стимуляцию, изменяются функциональные характеристики стволовых структур...
– Достаточно. Вы меня убедили. Я понимаю, что желая вернуть обществу полезного члена, вы в результате своих экспериментов подсадили в меня некоего другого, которому, собственно, и предстоит совершать цепь поступков, пока я, истинный, стану плестись за ним, ожидая, что те изменения, о которых вы столь красочно живописали, приведут к естественному выходу.
– Или входу, – подхватил аналитик. – Двойничество, голубчик, в русской традиции. Я не уверен, что и во мне не сидит какой-нибудь аналитик-второй, или пятый и так далее. Все дело в том, как восприятия проверяются и согласуются с реальной действительностью. Вы же вправе во внутреннем своем мире менять воображаемые входы на выходы и вообще принимать одно за другое.
– Вас устраивает ваш рационализм?
– Так удобнее, – раздумчиво произнес аналитик, – главное, я – скептик, и этим все сказано. Откровенно говоря, я не верю ни в прогресс, ни в земное блаженство, ни в здравый смысл. И – между нами – я и в материализм не верю.
– Как же? Да вы сами только что...
– Мало ли что я только что, – аналитик шевельнул усами. – Как скептик я имею право не верить и собственным выводам. Во всяком случае, я не признаю за ними всеобщего характера. Что же касается, как вы говорите, вашего подсаженного двойника, то в основном оба типа личности в вас совмещены, я полагаю, настолько точно, что не допускают какой-то аберрации.
– Простите, профессор, а кто из них будет нести ответственность за мои реальные поступки? Первый, прежний, или второй, новый? В случае преступления, скажем?
Аналитик улыбнулся, уперся ладонями в край стола и откинулся назад. Ножки стула заскрипели, удерживая тяжесть.
– Вы застрахованы, милейший коллега, от самоимпульсивных реакций, от недетерминированных поступков. Но если то, о чем вы говорите, произойдет, то отвечать в вас должен второй, новый. Он крепче. Коэффициент выживаемости прямо пропорционален индексу жестокости – он меняется со временем – помноженному на коэффициент эгоизма.
– Это утешает, – серьезно сказал К. М. – Ну, а как же мои личностные установки и цели?
Аналитик подался вперед и еле сдерживал смех.
– Вот тебе и на! – воскликнул он, не удержавшись, фыркнул. – Я полагаю, что беседую со вторым, а тут вдруг первый проклюнулся. Да поймите вы, – заговорил он зловещим, для убедительности, шепотом, – нет у вас никаких целей. Нет. И ни у кого их нет. Выбросите из головы, иначе сорветесь на вираже. Сначала научитесь просто жить. Вдыхать воздух и дешифрировывать запахи. Внимать звукам и дефиницировать их значение. Смотреть на людей и определять их состояния. Но если вы никоим образом не можете обойтись без всяких там «целей», так придумайте себе нечто высокое, попытайтесь соединиться с Абсолютом, с Единым, с Мировой Душой. Это дело вкуса и темперамента.
Они замолчали и задумались каждый о своем.
– Еще два вопроса, док, – нарушил молчание К. М. – Вопрос первый: как долго я пробыл в вашей лаборатории?
– Сие есть гостайна, – аналитик развел руками.
– Тогда вопрос второй: что произойдет, если, как вы называете, мозговые волны расплетутся, или если волна compassio misericordiae вновь станет ведущей?
– Все, что могу сказать: в этом случае я вам не завидую.
– Ясно, – удовлетворился К. М. – Спасибо.
Аналитик обошел вокруг стола и крепко пожал руку К. М., заглядывая в глаза.
– Не забудьте, коллега, ваш домашний адрес, место работы и должность отмечены в записной книжке. Она в левом кармане вашего пиджака. Там же указаны основные привычки, склонности, увлечения. Если они у вас сохранятся. Это на всякий случай. Скажем, из музыки вы предпочитаете симфоническую, а из композиторов Чайковского, Листа, Грига, Брамса и так далее. Впрочем, что я вам рассказываю? Вы сами все знаете. Ну, желаю вам удачи, успеха и терпения.
Несколько минут спустя К. М. вышел из-под высокой арки на проспект и направился к метро.
Мне жаль их, сказал аналитик-второй, когда кабинет опустел и остывал в свете втекающего в окно кисельно тягучего осеннего дня, мне жаль их обоих, и моего, и твоего. Мой отправится к своему хобби – испытывать препараты на мирных отечественных животных, а твой...
Да, да, конечно, подтвердил К. М.-второй, конечно, но что им делать? Каждый тянет свой воз с барахлом, кандыбачит по рытвинам, но мы-то с тобой знаем, во что на самом деле это обходится. Вернуть их на другие круги? Но боже мой, какая скука, не отходя ни шагу прочь, пытаться бестолку помочь тому, кто сам уходит в ночь свою бессонницу толочь.
Может быть, снова пустить твоего в утешительство, спросил аналитик-второй.
И не говори об этом, нет, не говори, не терзай меня потерянным парадизом. И потом – разве кто-нибудь сегодня нуждается в утешении? Каждый утешается, как может, по зарплате и соответствующей ей фантазии. Нет и еще раз нет. Пусть они уходят. Надеюсь, им есть куда уходить. Но мы-то с тобой знаем, что никому некуда уходить, что наступает время великой Тоски.
Ну вот, аналитик-второй захихикал, снова завел ты старую песню о космической скорби, о мелочности человеческой натуры. К чему? Найди для своего какое-нибудь веселенькое занятие.
Пробовал. И я пробовал, и он сам. Считает, что душа – паразит тела. Сам он паразит. И начнет длинно рассуждать о матрешкообразности сюжета, где в один круг событий сходит другой, меньший, в этот – еще более меньший и так далее, пока все это не упрется в ленивое человекообразное существо, безнадежно и тупо глядящее в голую стену в ожидании менетекелфарес.
Аналитик-второй громко зевнул и перекрестил рот.
25
Много позже он догадался, что произошло: значительный отрезок времени и его события, люди, встречи, страхи, надежды, погода, облака, солнце, чайки распростертые, будто летящие в воздухе, – исчезло, как отрезанное, свернутое, спрятанное до крайней надобности.
К этому тоже можно было привыкнуть и перестать думать, – неизбежна ли катастрофа и когда она наступит? Да и мало ли что захочет за эту неузнаваемость случиться? Вдруг и сама жизнь успеет протечь и всеми забудется, избавленная от посмертной клеветы? Он знал, что ничего не исчезает, и ампутированное время со всеми своими кувырканиями не исстаяло бесследно, но осталось внутри, сжатое до чудовищной плотности и потому спокойное, без пульсаций, но всегда готовое ко внезапному бешеному развороту на всю протяженность, и тогда...
Аналитик появился в конце октября, веселый, вдохновенный, просунулся, склонив голову в дверь:
– Разрешите, коллега? – и улыбнулся: под усами два ряда снежно белых зубов.
К. М. спросил про зубы.
– Конечно, – с гордостью подтвердил аналитик, – во время моей недавней научной поездки в Париж. Дорого, разумеется, но зато на всю оставшуюся жизнь. Сперва трудно привыкнуть: когда откусываешь что-нибудь, раздается стук. Помню, в школе у нас за шкафом стоял скелет. Если внизу проезжал грузовик, скелет стучал челюстью.
Аналитик аккуратно снял плащ на меху, положил на стол, сверху опустил кожаную шапку на меху, двумя ладонями пригладил волосы, сел за стол, огляделся.
– Здесь и живете?
– Здесь и, – отозвался К. М. и подумал: зачем он пришел. – Зачем вы пришли?
– Поговорить за жизнь, – серьезно пошутил аналитик.
– А вы уверены, что мне интересно с вами разговаривать?
– Да. Вам больше не с кем разговаривать. Вы относитесь к довольно редкому общественному типу, который я именую homo solus – «человек одинокий». – Аналитик расстегнул пуговицы тесноватого кожаного пиджака на меху, расправил плечи. – Откровенно говоря, коллега, меня мало волнуют ваши проблемы и ваше одиночество. И, беседуя с вами, я просто заполняю в памяти место в классификации личностей.
– По Кречмеру, док? – К. М. хмыкнул. – По Успенскому?
– Нет, у меня собственная система. Их много, таких систем. Все зависит от того, что брать в качестве исходных и ведущих признаков. Она далеко еще не завершена. Не совершенна. Я надеюсь, через несколько лет исполню эту работу. Но для вас, повторяю, я выделил отдельную клеточку и, поскольку вы первый встретившийся экземпляр, понятен мой интерес ко всему вашему несоответствию.
– Несоответствие системе?
– Реальности, – уверенно ответил аналитик. – Вы человек трезвой, ясной мысли. Тонкость чувств. Чувствительность сердца. Сердечные отношения. Относительность воображения.
К. М. улыбался: пой, птаха, пой.
– И при всем том, – продолжал аналитик, не обращая внимания на иронию, – при всем том, такие, как вы, не живут... Вы, извините, явление реликтовое. Как кистеперая рыба. Это интересно. Это забавно, это питает научный интерес.
– Ну, док, – произнес, смеясь, К. М., – и то хорошо, что я занял какое-то место в вашей системе.
– Да, но в той ее части, которая именуется hypotheticus contractus. Гипотетически ограниченное. Так что простите, коллега, но и здесь вы оказываетесь не в лучшем месте, – за пределами реально допустимого существования.
– Что ж мне теперь, не жить?
– Отчего же? Живите, коллега, радуйтесь. Вы умница. Радуйтесь, развивайтесь, растите выше себя. Но не давайте воли воображению.
Последние слова аналитик произнес тише, осторожнее, и усы его уныло опустились. Он быстро уставился в лицо К. М. и снова опустил глаза к столу, смотрел на свой палец, рисующий замысловатые вензеля. К. М. понял, и у него сильно забилось сердце.
– Это было, – сказал он.
– Не бы-ло, – ответил аналитик, ставя пальцем точку. – Ни-чего э-то-го не бы-ло. Я проверял, – быстро заговорил он, не глядя в глаза и лицо К. М. – Тех зданий, где вы, якобы, жили, не существует. Тот дом развалился. Не было никакого шефа Начтова. И космический корабль из бросовых жестянок, построенный каким-то сумасшедшим, никуда не улетал, его тоже не было. И глухонемого брата у вас нет. И матери нет, – вы воспитаны в детском доме. И поэта Канопуса. Я проверил все факты. Есть старик, похожий на Канопуса, он вместе с двумя старыми дурами организовал что-то вроде общественного бюро помощи инвалидам. Но сам он никогда – слышите?! – никогда стихов не писал. Это я проверял тестами. Он не имеет представления о версификации на уровне детей.
– Ну-у-у, – протянул К. М. после минутной паузы, – тогда примем все происшедшее за продукт моего ума – галлюцинацию. И тогда ваше восприятие моих истинных галлюцинаций оказывается в свою очередь псевдогаллюцинацией.
– Отнюдь, нет, – аналитик свирепо улыбнулся. – Вы существо разумное, рассудительное, нормальное. Это я тоже проверял там, в клинике. Я даже помещал вас в барокамеру, чтобы взять пробы на давление, холод, углекислоту и так далее. Никаких значительных отклонений от средней нормы я так и не обнаружил. И все-таки! – аналитик, досадуя, щелкнул пальцами, – нутром, вот здесь, – он стукнул себя по могучей груди, – чувствую: что-то не так, но что?
К. М. закончил складывать из листа бумаги кораблик с двумя трубами, поставил перед собой, посмотрел в глаза аналитика: серо-зеленые, они были очень серьезны.
– Послушайте, док, а если это был дебют четвертого измерения?
Аналитик печально покачал головой.
– Жаль, – К. М. искренне огорчился. – И еще я бы предпочел чуточку сумасшествия, самую малость, как перец к будничной похлебке... А душу мою не проверяли?
– Ваша душа, – ответил, не отводя непримиримого взгляда, аналитик. – Ваша душа есть совокупное восприятие деятельности внутренних органов. Обыкновенная изжога способна вызвать чувство мировой скорби.
– Не скажите, не скажите, – протянул К. М., – хотя, если взглянуть на проблему с вашей стороны, каждый вправе объяснить себе и другим любое непонятное или неизвестное явление любыми понятными и известными причинами... Да все так и делают. Иное – насколько точно и убедительно отразятся явления в ваших представлениях о них. Зеркало может оказаться кривым или замутненным.
– Я не верю, – перебил аналитик и даже постучал ребром ладони по краю стола, – не верю, будто вы могли жить одновременно в реальном и нереальном мирах. Этого не было, – аналитик вздохнул.
– Вы, док, с такой страстью уверяете меня, что этого не было, как будто только того и хотите, чтобы это было или стало возможно... Они предупреждали: придет аналитик...
– Хочу, – коротко выдохнув, признался аналитик, – разумеется, хочу, чтобы это было возможно – параллельное существование... Скажем, надоело здесь, ты отправляешься туда. А там все – совершенно другое, – аналитик мечтательно потянулся крепким телом, откинулся назад, сцепленными пальцами сзади охватил затылок. – Там люди снисходительны и беззлобны. Умны и внимательны. Щедры и благородны. Господи, до чего это было бы прекрасно!
– Ага! – воскликнул, торжествуя, К. М. – Сотри случайные черты, и ты увидишь: мир прекрасен.
– Нет, – улыбка спала, как повязка, с лица аналитика, – нельзя стирать случайные черты, они – патина времени. Это невозможно. Это иллюзия. Я надеялся, что у вас это пройдет, как временное помрачение...
– Зачем вы пришли? – сухо спросил К. М. и заговорил спокойно, тяжело, не торопясь. – Чтобы убедиться, что я ничего не забыл? Вы перестроили, переналадили мои мозговые волны. Вы слегка притупили центры, где рождались образы. Вы сделали, что могли, в соответствии с вашей научной концепцией. Вероятно, вы добились своего. Вероятно, мне никогда не вернуться в тот мир, где я жил долго и был счастлив. Возможно, вы совершили благо, вернув обществу полноправного и полезного человека, но одновременно вы обокрали меня. Реальная жизнь вокруг и я – мы равнодушны друг к другу. То, что вы сделали, возможно, зачтется вам, как научное достижение, но у меня для этого есть другое слово. То, что вы сделали – преступление...
– Как? – аналитик поднял тяжелое умное лицо.
– Преступление.
– Ну, коллега, знаете ли! – аналитик возмущенно запыхтел. – Это называется неблагодарностью. Вас подобрали на улице в тяжелейшем коматозном состоянии. Целую неделю я вас приводил в чувство. Я часами записывал ваш несусветный бред...
– Извините, – К. М. начал двигать перед собой по столу бумажный кораблик, – я не хотел вас обидеть, вы, вероятно, прекрасный специалист, но вы, кажется, чего-то не учитываете. Реальность – безысходность. Нельзя. Нельзя, чтобы человек бился о глухую стену вашего материализма, ограниченного, как гроб.
– Поздравляю, коллега, – аналитик открыто улыбнулся, – вы превосходно вжились в роль, перевоплотились в образ. Но сегодня играют другую пьесу. Знаете девиз фанатика? Не пытайтесь убедить меня новыми фактами, я для себя уже все решил. Я как-нибудь еще наведаюсь к вам, не возражаете?
Он легко поднялся, перекинул через руку плащ, водрузил на голову шляпу, у двери обернулся, долго смотрел.
– По-человечески я хотел бы проиграть, но как ученый я не могу себе этого позволить, иначе все полетит к черту. И еще: если я хоть что-то понимаю в людях, то вот вам мое пророчество: наказание счастьем вам не грозит...
26
...а мы теряем самых лучших в толпу случайную заблудших поодаль от судьбы стоящих любимых нежных настоящих а мы теряем самых гордых среди безликости на мордах среди живых столбов бездумных теряем славных милых юных а мы теряем самых сильных среди бессилием обильных среди больных и равнодушных теряем самых самых нужных и страх надеждой заслоняя как будто временно теряем а после не находим нежных среди ненужностей небрежных и не находим самых стойких любви и памяти достойных... (Канопус)
– Не ожидали, коллега? – аналитик возник в дверях и, щурясь от яркого света, всматривался. – Разрешите на разговор?
– Зачем вы пришли? – спросил К. М.
– Мои тесты...
– Никаких тестов не будет.
– Но хотя бы войти...
– Входите.
Аналитик вошел, сел, поставил на стол кулаки, а сверху положил подбородок, смотрел из-подо лба.
– Не шевелите на меня бровями, – сказал К. М. – Я устал от ваших разговоров. Ваши игры в игру меня не интересуют. Мы с вами те самые независимые параллельные, которые никогда не пересекутся, даже в искривленном пространстве. Понятно?
– Понятно, – задумчиво ответил аналитик, – все понятно, и я сейчас уйду, но в ваших речах, простите, есть некий изъян, сбой, заминка. Вроде бы все на месте: и мысль, и логика, а все-таки... Помнится, вы как-то говорили, что метафора требует жертвы. Так вот – в сопредельности ваших понятий, в их метафоричности – не слишком ли многим вы жертвуете? Не изобретатели, не художники, а иных существований. Они есть или, во всяком случае, должны быть. Это я осознал случайно, когда стал заниматься омфалоскепсисом.
– Достойное занятие, – подтвердил К. М. – Замечательно успокаивает нервную систему, центральную и прочую вегетативную. Но омфалоскпсис требует значительной подготовительной работы, иначе подкорковые связи трудно ориентировать на один поиск.
– Да, да, знаю, – рассеянно произнес аналитик, – я читал работы Кюнста, Швамберга, Докса. Но речь сейчас не об этом... Мне представляется, что вы являетесь или можете стать тем, кого я ищу. Человеком иного существования... Может быть, ваша прежняя воображаемая утешительская одиссея – всего лишь слабый намек. Внезапный и краткий луч солнца сквозь облака. Простите несвойственную мне образность. Как бы мне хотелось, чтобы это могло быть!
– А вы сами?
– Увы, коллега. Я в собственной тюрьме бессрочной, глухой, бессолнечной, порочной...
– Н-да, оказия... Однако едва ли я способен вам помочь. Мой прежний секрет был прост: мой сюжет владел мной. А нынешний мой секрет еще проще: я выпрыгнул из своего сюжета, как из медленного поезда, и теперь мы держим раздельные пути – мой сюжет движется своим путем, я – своим. Так что не обессудьте.
– Жаль, очень жаль, – огорчился аналитик, незаметно отделяясь, становясь все меньше и меньше, пока, наконец, от него не остался один голос, едва различимый, – тем более, что вы совершенно справедливо установили, будто жизнь оплачивает поступки достоинствами. И вам нельзя смотреть на звезды, ни в коем случае...
27
...моим уловкам вопреки всеведением изначальным движеньем медленной руки коснулась ты души печальной и вот не знавшая преград душа плывет иссохшим руслом путем томительным и грустным как никогда тому назад не дай мне Бог твоей разлуки небытия и немоты ее прозрачной светлой муки где каждой каплей льешься ты не дай мне Бог такой напасти чтоб жить как прежде не любя убереги меня от счастья где нет тебя где нет тебя...
Но как все это понятно, просто и скучно. О том же написаны томы и томы, и подобные истории были поведаны миру тысячи раз. А в результате, как говорил один классик, остаются керосиновые лампы наших электрических открытий и использование доказательства наших великих любовей.
Я сижу в оставленном сюжете и читаю чужие записи. Чужой путь нетороплив и укачлив, остановки коротки, выход налево, выход направо, но никто не выходит, и мы снова движемся потихоньку, а впереди ни семафора, ни стрелочника, все куда-то разбежались, только параллельные рельсы, ускользая, вплывают в невидимую точку и там пропадают.
Читаю не спеша, отмечаю удачные пассажи и режущие слух стилистические кляксы, иногда чувствую зависть: а как он изобразил меня, своего автора, задумал и осуществил. Только напрасно зашифровал меня под усы, под тучность, не было этого, не было. И все-таки славно я загнул ему про омфалоскепсис. Пусть знает, интеллигент, что не он один лаптем щи хлебает.
...и тогда я почувствовал со спины страх всякий раз медленное тупое воспоминание об ампутации всего времени ощущение нереальности случайность исключена вмешательство высших сил ксенопатическое отчуждение судьбы зачем хотят плата за перенесенное аванс крестного пути последнее бесповоротное тяжелее ответственность притяжение возвышенного неверие нашептывает сон майя наваждение ужас обмана нагота реальности безмерность ничегоченья и в первых кадрах воспоминаний испещренных черными полосами от частого повторения сидишь ты подперев лицо ладонями внимательно чуть изогнув крылья бровей лицо такое неземное будто собирается улететь с лица смотришь угадывая чья эта тайна я ли создал тебя упорной крылатой силой воображения ты ли ниоткуда протоптала тропу над пропастями молчания над провалами немоты соединить две руки хрупкие непрочности в полный расчет за неучастие за комфортное одиночество расчет любовью мария мария ты этого жаждал так получи свой приговор последнего осознания нет мучительней гибели чем гибель воспоминанием гибель любовью а мы с тобой как два следа протоптанные в глубь рассвета и там затерянные где-то два перепутанных следа а мы с тобой как две руки презревшие закон молчанья над бездной тихого отчаяния две встретившиеся руки а мы с тобой как две судьбы сквозь жизнь протянутые туго и окрылившие друг друга две человеческих судьбы...
1981–1987
Чердак
...лисоньке моих пустынь
Никто не помнил, да и вряд ли стал бы помнить, когда и для чего был воздвигнут этот крохотный залец, круглый, с низким потолком и регулярными деревянными колоннами вдоль стен. Прежние хозяева старинного многоэтажного и некогда густо заселенного дома, владельцы, низвергнутые революцией, рассеялись по свету, яко грехи наши от молитвы праведника, а последующих владельцев история дома, да и его жильцы мало интересовали. Потому что царство законов истерического материализма свалило в выгребную яму забвения родимые пятна прошлого и заодно десять веков культуры. И пришли в мир и расположились времена прямых линий, узких лбов, кубической архитектуры и убогих целей. Скудный скарб современности не роскошествовал, он уничтожил сто миллионов человеческих жизней, стер память оставшихся в живых и принялся рушить прежние жилища и гнездилища душ и тел, утверждая свою ложную правоту.
Но ротонда сбереглась случайно, волею непредвиденного, и здесь всегда было спокойно, как в приемной вечности: не выгонят, примут, дождешься, попросят зайти через неделю.
Два запыленных и в пятнах окна открывали возвышающий впечатление прекрасный вид на ржавые крыши домов и едва пропускали в зал ущербный сумеречный свет. Потолок ротонды, расписанный самоучкой, которых на Руси всегда и поныне водится больше, чем остального, живописал танец упитанных амурчиков с толстыми ляжками, выпуклыми брюшками и короткими воробьиными крылышками. Амурчики улыбались, но неуверенно и жалко, словно и сами забыли, что их рассмешило.
Деревянные колонны, в давности полированные и крытые лаком, теперь гримасничали глубокими таинственными трещинами, где по ночам пересвистывались сверчки.
Потолок во многих местах также потрескался и обрушился, обнажив переплетные дранки, и оттого амурчики не все были в сборе, некоторых недоставало, но зато по окружности потолка прекрасно сохранились пышные букеты невиданных цветов. Возможно, когда-то в ротонде кипела и булькала жизнь, такая далекая и непохожая на нашу, но теперь в болезненной скуке тишины опадала улыбка с румяных лиц, и они обретали рисованную трагедийность, и у всякого, кто смотрел на голозадых подстрекателей любви, выступали слезы жалости, минеральный сок неумершего сердца, готового откликнуться на выпавший из старой книги пожелтевший и ломкий, как голос юности, почтовый листок: мол, так и так, милая, теперь я далеко-далеко, по другую глубину оправданности страдания, но – будто вчера – мои губы лелеют тепло твоих уст, а пальцы мои – о! – пальцы мои еще помнят струение твоих золотистых волос... ах, черт возьми, неужели это было?
Между колонн стояли несколько гнутых деревянных стульев с плетеными темными спинками и продавленными сиденьями. Большой круглый стол обосновался на середине зала, а на стенах висело несколько картин, таких старых и темных, что и разобраться невозможно было, что на них есть. Единственная вещь, хоть как-то оживлявшая заброшенную ротонду, это кресло-качалка возле стола. Обычно пустовавшее, оно хранило и лелеяло одиночество и оставленность, но теперь в нем спал, откинувшись, молодой человек со спутанными черными кудрями, но и покойная фигура спящего лишь довершала пустынное безнадежье всего. Как будто враг еще не подошел, а город уже пуст.
Невидимая дверь между колоннами отворилась плавно, без скрипа, и вошла старая женщина в тяжелом фиолетовом бархатном платье. Постояла, странная, разглядывая движение мысли в себе и, не поняв, подошла к спящему и осторожно коснулась его плеча. Спящий дрогнул, открыл глаза и улыбнулся беззаботно. Она взяла один из стульев, села рядом и взглянула в таинственные глаза молодого человека, отыскивая родственный огонь, могущий высветить внутреннюю пустоту. Молодой человек помотал головой, стряхивая клочья сна, выпрямился, провел рукой по волосам, снова улыбнулся открыто и бездумно и посмотрел на потолок.
– Я помню этих амурчиков, тетя Агата, – сказал он, старательно выговаривая согласные. – Кажется, амурщики были тощее, теперь потолщали.
– Ты не можешь их помнить, Антонио, – улыбнулась она, – ты их не видел. Никогда.
– Мне рассказывали, и потому я помню, – беззаботно утвердил он. – Они точь-в-точь такие, как я их себе представлял... И вы такая же, как я себе представлял. И все здесь так, как мне виделось в моих планах и фантазиях... Si, nell'intero[14].
– Пусть так, но как ты все-таки оказался здесь? И почему тебя зовут Антонио? Анжела мне писала, что ты куда-то исчез, занялся таинственной коммерцией, это так?
– Возможно, – отвечал он уклончиво, – но сейчас я на время буду зваться Антонио. Что в имени тебе моем, тетя Агата, оно пройдет... И для всех моих отдаленных родственников и новых знакомых тоже Антонио. Nome d'arto[15].
– Ах, пожалуйста, не говори по-итальянски. Особенно на улицах. Хотя у нас сейчас довольно много иностранцев. Их будет все больше и больше, пока все советские русские не уедут, а все иностранные не приедут. Но лучше говори по-русски. У тебя хорошо получается. Не обращай на себя лишнего внимания. У нас это добром не кончается.
– Хорошо, тетя Агата, не буду, – хитро сощурился молодой человек. – У вас ничего добром не кончается. Но я вам расскажу, как на исповеди... как на духу, – гордо ввернул он присловье.
– Да, все без утайки, так спокойнее. Ты знаешь, как я люблю Анжелу и тебя. Мне нужно быть спокойной за вас обоих. Ты как здесь очутился? Вчера вечером таким вихрем ворвался сюда, что я толком ничего не поняла. Но я знаю, ты с детства был сумасшедшим. Ты прибыл туристом?
– Н-н-не совсем так.
– Тебя разыскивает полиция... милиция? Ты ничего плохого не сделал?
– Ради мадонны, тетя Агата, не волнуйтесь. – Антонио взял в свои узкие сильные ладони руки женщины, наклонился и поцеловал. – Не волнуйтесь. Те, кто меня разыскивают, далеко.
– Так я и думала, – рассердилась Агата и вытянула руки из ладоней Антонио. – Это... мафия? Ты никого не убил? Тебя не нужно прятать?
– Questo poi no[16], – весело рассмеялся Антонио. – Не нужно меня прятать. Я не драгоценность. Здесь меня никто не догадается искать. Ваши эмигранты в Риме...
– Вот как? Это у них ты учился русскому языку?
– Да, – подтвердил Антонио, – и потом занялся работой. Но я не продавал ни подтяжек, ни черепаховых гребешков, ни сумочек из крокодиловой кожи. Я перевозил... как это у вас называется, – пощелкал он пальцами, – drag... dope... stupefiant.[17]...
– Боже, – ужаснулась Агата, прижимая ладони к морщинистым щекам. – Ты распространял наркотики? Зачем?
– Do-re-mi-i-i, – пропел он. – Я не распространял, а торговал. Не хочешь – не покупай. Но теперь нет, – выставил он ладони, – не говорите о ней. Я искупил свою вину перед... как это... la madrepàtria. Перед родиной. Ma sì! Я искупил свою вину перед родиной. К прошлому возврата не будет. И теперь я...
– Завязал, – подсказала Агата.
– Да, – горячо подтвердил Антонио, – морским узлом.
– Но тебя все равно ищут! – пылко воскликнула Агата, и глаза ее заблестели удовольствием возможных приключений и погони. – Ищут эти... как их... с таким симпатичным именем... Интерпол!
– Возможно, – признал Антонио равнодушно, – in nome della legge... fuori legge[18]. Так получилось. Нужно было быстро нырнуть. Утопить концы в воду. И узлы туда же. И вот я здесь, – улыбнулся он, – с миссией дружбы и любви.
– Что еще за миссия! – воскликнула Агата. – Что ты надумал? Тебя поймают и вышлют. У нас никакие миссии невозможны. У нас на каждое правление свой мессия. Боже мой! – вспомнила она с восторгом недорезанной буржуинки. – Да ты вылитый дед! Тот был ужасный авантюрист. Настоящий конкистадор. Викинг.
– Моя бедная мать, – Антонио молитвенно сложил ладони у груди, возвел взор к пыльным амурчикам, – ... gratia plena, Dominus tecum[19]. Моя бедная мать говорила. Антонио, говорила моя бедная мать, тебя ждут многие испытания... la indomabilità è la tua caratterìstica[20], – говорила она. И она была права. Видит небо: я пытался быть спокойным, рассудительным, благоразумным. Но это был не мой путь. Мой путь – путь испытаний. И теперь я должен все искупить миссией любви. – Он искоса взглянул на тетку, проверяя действие своего монолога. – Я прибыл, тетя Агата, не только чтобы отдохнуть от европейской суеты, неразберихи, от их буржуазного стяжательства – да падет на них экономический кризис – но и чтобы установить в вашей стране союз любящих сердец. Вот.






