412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 33)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 72 страниц)

Кентавр еще раз испугался, посмотрел удивленно и странно на Миркина и ушел не прощаясь.

Лунная ночь, осиянная звездами, возносилась над спящей безвинной жизнью. Город устойчиво дышал, уносимый ветром вселенского пространства, и в пустынных улицах таились одни милицейские машины, подстерегая заблудших и заблудившихся преступников. Но к этой ночи многие успели раскаяться, а другие еще не впали в замысел, и машины были пусты.

Чердак устало дремал. Деревянные балки, связывающие его основания, не потрескивали напряжением держать стены. Пауки попрятались по углам, птицы не попискивали, и общая тишина наполняла окружное место покоем и согласной гармонией.

Кентавр лежал на матрасе под попоной, правой рукой он придерживал спину девушки, и голова Лорелеи, мягкая волна волос, темностальных в свете луны приникла к его плечу. Они говорили шепотом, чтобы не спугнуть понимание, чуткое и осторожное, плывшее над миром.

– Они увидели меня сразу, – рассказывал он, – это было семь лет назад в конце лета. Тогда я выехал в лес за грибами. В тот год... когда это было?

– Семь лет назад, – влажным шепотом напомнила Лорелея.

– Да, я вышел на поляну и понял несбыточность предстоящего. Так чувствуешь присутствие тайны или опасности. А потом увидел. Их было трое. Что-то странное от них исходило. Спокойствие? Мудрость? Прощение моего несовершенства? Кто ведает? Я узнал, что тоска, томившая меня всю весну напролет, была не напрасной. И они поняли, что я догадался о них. Мне кажется, они наблюдали за мной, пока я шел по лесу. Эта чудовищная, невыносимая тоска по человеческому совершенству. Эта подмена человека вещью, страшная подмена.

– И тогда они сказали, – тихо продолжила Лорелея. В ней слабо шевельнулось чувство счастья, как дитя во чреве матери делает первые неуверенные шаги, толкает головой, чтобы начать выход к миру. Но это было еще тонкое и нежное движение, потому что рождалась душа. И она боялась, что маленькое, крохотное, некрасивое, еще не расцветшее счастье может не созреть, если не будет живительных соков. – И тогда они сказали: ты нашел один смысл. Ты умница. Мы не надеялись, что ты сможешь найти его. За тобой еще три. И тогда ты станешь равным самому себе и каждому из нас. И мы придем за тобой и возьмем тебя. А пока живи и мучайся – вот твоя доля, твой камень. Тебе тащить его, а не нам. Мы чужие здесь, и все здесь чужое нам. В тебе мы научаемся различать человеческие черты. Не потеряй их. Через два года...

– Через два года они пришли во второй раз. Я тогда жил... где я тогда жил?

– Ты нигде не жил, – она нежно погладила его лицо тонкими длинными пальцами, – забудь об этом, ты жил нигде, ни там, где это было, ни там, где этого не было...

– Да, вспомнил. Я сидел в своем кабинете и вдруг обернулся и увидел: они тоже здесь, рядом, сидят в креслах и спокойно смотрят на меня. Они пришли за вторым смыслом, но я не чувствовал себя так уверенно, как в первый раз. Это было нужно им, чтобы я нашел, а никому другому сегодня, потому что сегодняшнего времени нет. И полгода назад я добыл для них третий смысл. Они тогда рассмеялись и сказали, что не думали, что это так просто. Что чрезмерная сложность их бытия помешала им взглянуть на вещи именно с этой стороны. Но последний, четвертый смысл все время ускользает, хотя я будто кожей чувствую, что это где-то рядом...

Кентавр смотрел в низкое окно в лицо ночной жизни. Темнота изнутри чердака втекала в лунную ночь, смешивалась с тихим светом, и он искажал презренность земли там, где человек оставил следы пребывания. Ночью в лунном пробуждении красота расколдовывала уродство, и даже мертвые казались живыми, которых забыли простить.

– Я боюсь, – она дотронулась губами до его шеи, – они прилетят и заберут тебя или убьют. И тогда ты напрасно потратил жизнь. Скажи им, – просила она, – если они не захотят взять нас обоих, тогда пусть убьют, мы будем неразлучны и после смерти, как в преджизни...

– Не плачь, – он осторожно погладил ее по голове, – иначе пойдет дождь, и небо заплачет с тобой. Не знаю, когда они явятся. И как они посмотрят на нас, какими увидят. У них все не такое, как у нас. И между тобой и мной тоже лежит целое поколение... Давай смотреть правде в глаза...

– Не хочу смотреть правде в глаза, – мотала они головой, – не верю ее глазам, они врут, и сама она врет.

– Милая, ласковая, – гладил он ее голову, – нежная, чуткая, самоотверженная, добрая, верная, умная, самая красивая девочка на свете. Спи, любовью благословенная. Во сне человек свободен и крылат. Пусть тебе приснятся добрые звери там, у угловой комнате твоего сна... Там рыжие лисы мелькают во сне на белой стене, на черной стене...

Главный эксперт по комплексному планированию сексуального развития до трехтысячного года товарищ Попов напряженно работал уже второй час. Справа за столом сидел профессор сексологии с вишневыми мокрыми губами и трясущейся головой. Слева – ассистент профессора, выпускник ветеринарного института. Кандидатки на службу в дом терпимости должны были отвечать на щекотливые вопросы экспертной комиссии, и многие из кандидаток хихикали. Затем они – по программе – должны были исполнить несколько гимнастических упражнений для показа степени владения целым телом и его отдельными частями, затем им предстояло прочитать вслух с выражением и эмоциями стихотворение или короткий рассказ, показывая знание системы Станиславского и придавая голосу сексуальную мелодику и зазывность. И после всего этого кандидатки удалялись переживать сомнение избранности.

Товарищ Попов с прокисшей физиономией, тусклыми глазами и потной прядью на лбу, весь из себя заостренный на окончательную победу социализма во всем окоеме истории, оборачивался налево, направо, спрашивал с демократической кривой усмешкой:

– Ну что, господа чрезвычайные троечники, ставим крестик или нолик? Или как?

Профессор смотрел за спиной Попова на своего ассистента, перемигивался с ним, как при игре в карты, наклонялся над своим местом за столом и, прикрывая ладонью, ставил в списке крестик или нолик. Ассистент и товарищ Попов, также прикрывая ладонью, отмечали знаки в своих списках. Так обеспечивался тайный и объективный подход к процедуре экспертизы.

Когда подсчитали крестики-нолики, оказалось, что все сошлось, кроме одной кандидатуры.

– Введите, – приказал Попов.

Ассистент выскользнул из-за стола, исчез за дверью и вернулся с маленькой белокурой худенькой девчушкой, одетой в старую выцветшую юбку и длинный коричневый свитер без воротника. Длинная тонкая шейка, как у полузадушенного бройлерного цыпленка, вызывала жалость к себе и отвращение ко всем остальным. Девушка села на стул в трех шагах от комиссии, положила бледные руки на сведенные колени, робко посмотрела на Попова.

– Номер тринадцатый? Или как? – спросил Попов, глядя в поданную ассистентом карточку регистрации. – Где промышляла до этого?

– На трассе...

– А, с интуристами работала, – удовлетворенно пояснил себе Попов. – Почему занялась этим ремеслом?

Девушка пожала плечами и опустила глаза.

– Отец? Мать? – Попов смотрел то в глаза девчушке, то в лист, проверяя точность ответов. Он знал, что люди от рождения склонны ко лжи и только перед смертью иногда исхитряются сказать правду, которая тогда уже ни к чему не пригодна.

– Отец алкоголик. Мать лишена родительских прав, – девчушка независимо тряхнула головой, подняла лицо.

– Обыкновенная история, обыкновенная история, – сказал Попов, глядя задумчиво на девчушку, вспоминая, где он мог ее видеть.

Ассистент наклонился к уху Попова, зашептал: «Живет с бабушкой. Бабушка тоже проститутка. Со стажем. Маленькая пенсия. Дороговизна жизни и всякое такое».

– Наркотики пробовала?

– Зачем? – безразлично удивилась девчушка.

– Ну, многие твои сверстники находят в этом новизну ощущений. Прямо-таки и не знаю, милая, что с тобой и делать. Мнения о твоей кандидатуре разделились. С одной стороны, твой прежний опыт предполагает мастерство высокого класса. С другой стороны, вид у тебя какой-то неавантажный. Не дотягиваешь до стандартов бюста и бедер. Неразговорчива. Впрочем, некоторые предпочитают неразговорчивых, – коротко хохотнул Попов, – потому что сами не научены умным разговорам. А ты-то хочешь у нас работать?

Девчушка кивнула.

– А почему хочешь у нас работать? – интересовался Попов. – Отвечай правду. Нам полагается знать и учитывать психологию молодой души.

– Здесь чисто, светло...

– И красиво, да? Допустим. Но среди твоих клиентов могут попасться люди, физически не вызывающие приязни. Представь себе висячие животы, тонкие ляжки, дряблые мускулы.

– К этому можно привыкнуть, – широко улыбнулась девчушка. – Среди них могут быть добрые и жалостливые. Доброму мужчине можно простить большое брюхо.

– Хороший ответ, – удовлетворился Попов. – Но ты рискуешь не заработать много денег, если на тебя не будет заявок. Ты знаешь об этом?

– Я буду стараться.

– Н-да, – подумал Попов, – пожалуй, мы тебя берем. Поработаешь у нас, потом замуж выйдешь. За какого-нибудь директора крупного завода. Хочешь? Мы свои кадры бережем, на ветер не распыляем и в ничтожество не дадим впасть.

Девчушка отрицательно покачала головой.

– Вот тебе и на! – рассмеялся Попов. – Все хотят замуж, одна ты не хочешь. А чего же ты хочешь?

– Когда накоплю денег, – девчушка порозовела от откровенности, – тогда уеду в деревню.

– Зачем? Что там хорошего? Какие клюквы-апельсины?

– Когда я была маленькой, ездила с бабушкой в деревню. Далеко-далеко. И там убежала в хлебное поле. Там было много-много васильков, а в небе пели жаворонки. Они застывают в воздухе против солнца, закрывают глазки и поют. И много-много васильков и колокольчиков. Я хотела там потеряться, чтобы меня не нашли, а меня нашли и вернули к людям.

– Прелестно, – растаял в улыбке Попов, – это замечательно, если у человека есть мечта, даже такая странная. Ты очаровательно наивна, хотя, сказать правду, что-то напутала. Если расцветают васильки, то жаворонки уже не поют ни против солнца, ни против ветра. Но не в этом суть, а в том, что у тебя есть мечта вопреки сожалениям твоей трудовой жизни. Я ставлю на тебе крест вместо нуля. Надеюсь, ты будешь иметь успех. Была нулем, а стала крестом, – пошутил Попов и наклонился к профессору. – Какие-нибудь индивидуальные позитивы у девушки есть?

– Исключительные данные, – прошелестели вишневые губы, – уникальные способности к произвольному сокращению вагинального сфинктера. Это очень эффективно для клиентов со склонностью к импотенции.

– Прелестно, прелестно, – обратился Попов к девчушке. – Так как тебя зовут? Мне кажется, я тебя где-то встречал. Ты в кино не снималась?

– Соня меня зовут.

– Соня, Соня, – пробормотал, вспоминая, Попов. – Мармеладова?

– Да, – удивленно ответила девчушка.

– А ты не читала писателя Достоевского?

– Кого? Не читала, – испуганно ответила Соня. – Я слышала, это очень хороший писатель. Он сочинил много цыганских песен.

– Ну-ну, – проворчал Попов добродушно, – ты, вероятно, путаешь его с Исаковским.

– Я прочитаю, – заторопилась Соня, – запишусь в библиотеку и прочитаю все, что вы скажете.

– Ну-ну, – улыбнулся Попов, – успокойся. Энтузиазм к знанию есть стимул достижений. Иди. Я сказал, мы тебя берем.

– Большое спасибо, – кивнула девчушка и мигом выпорхнула за дверь невесомо, как пушинка с березового листа.

– Вот такие пироги, господа чрезвычайные троечники, – поддразнил Попов. – Ответьте-ка, молодой человек, – обратился он к ассистенту. – Вы как будто сдавали кандидатский минимум. Кто это сказал: «История творится дважды: сначала как трагедия, затем как фарс?»

– Вы имеете в виду Карлейля или Маркса? – покраснел ассистент.

– Достоевского я имею в виду, – построжал лицом Попов, – Достоевского. Больную совесть нашу. На здоровом теле нравственно обоснованного прогресса.

– Взгляд иностранца на Россию неглубок, неухватист и оттого неверен, – выговаривала своему племяннику за ужином тетя Агата. – Я понимаю, вы там у себя в Европе все подсчитываете, сопоставляете, согласовываете, сравниваете. Иными словами, прикидываете. Но в результате вы видите только то, что хотите увидеть, и говорите то, что от вас хотят услышать. Но наш второй секрет в том, что мы и сами в своей стране оказываемся иностранцами, как мы с тобой однажды говорили. И тоже все время говорим, говорим, говорим. А живем так, будто у каждого из нас есть возможность после бессветной ночи в одно прекрасное утро сесть на белый пароход и уйти по воде куда ни глаз не достанет, ни голос не достигнет, ни волосатая рука не дотянется. Мы временные в своей стране, и каждый наш шаг зависит от решения какого-то учреждения.

– Кажется, я понимаю, кажется, даже я понимаю. – Антонио подцепил кусок колбасы, отправил в рот, с отвращением пожевал. – Кажется, даже ваша кооперативная колбаса отдает крысиными хвостиками. Но что поделаешь? Как назовешься, то и есть будешь... Вы живете вверх ногами, тетя Агата. Когда-то, лет двести назад, когда у вас еще только начиналась традиция «потемкинских деревень», по-нынешнему показуха, тогда в сознании русского человека выстраивалась некая пирамида авторитетов. На самом верху сидел то добродушный, то яростный, но всегда своей, понятный Бог-отец. Чуть ниже – царь-батюшка. Затем – губернатор. Затем деревенский староста. И наконец, отец в семье, чей авторитет был незыблем, решения не обсуждались, и слово было законом. Потом ваша революция, дай Бог ей долгих лет жизни и здоровья, вернее, сначала не революция, но агрессивный атеизм, затем революция опрокинули пирамиду авторитетов. И в семье вместо отца главой сделали мать, и вы сегодня можете взывать о помощи? К советской власти? Не смешите, тетя Агата. К партии? Ой, умру от смеха.

– Тэ-тэ-тэ, – передразнила Агата, ишь, разохотился суд над нами творить. – Таких судей за одно место да в музей.

– А почему и не творить над вами суд? – невинно раскрыл Антонио бесстыжие свои черные глаза. – Когда вы здесь еще на деревьях гнезда строили, да и не знали как их, гнезда, толком вьют, у нас уже была давняя культура земледелия, идеологии, государственности, любви.

– Именно поэтому ты приехал устроить здесь свой грязный бордель? – презрительно прищурилась Агата.

– Отчего же грязный? – обиженно удивился Антонио. – Там будет чисто и светло, как в интуристовской гостинице, которая сама по себе уже и есть публичный дом. А тяга к проституции и похоть к рабству в крови человека. Я помогаю людям выразить самих себя. Action directe[37], так это называется. Но может быть, – усомнился он, – здесь и кроется некая тайна. Мы, люди запада, живем реальной жизнью, а вы идеальной. Вы всю свою историю в минувшие два столетия живете идеальной жизнью, потому и просмотрели свое будущее.

Такие разговоры случались в ротонде чуть не каждый вечер, и чем крепче стояла Агата Сципионовна на своей любви к отечеству, тем энергичнее нападал на эту любовь Антонио, будто задавшись целью испытать эту любовь на прочность, и совершенно напрасно, так как эта любовь и без того подвергалась испытанию каждый день, но не только не умалялась, но, напротив, становилась все крепче и огромней, так что и самой Агате Сципионовне начинало казаться, что в ней нет иных чувств и мечтаний, кроме любви к родине и мечтания о ее непреходящем счастье.

Артемида не участвовала в обмене колкостями. В ней тоже поселилась беспокойная тоска, и потому каждый новый день был еще одним незнакомцем, и эти незнакомцы заполняли ее жизнь и кое-как обживали, заполняли бытование, и Артемида, склонная к крайним мнениям ввиду романтизма молодости, сама себе казалась лишней и чуждой в собственной жизни, и никто не мог сказать девушке, где ее настоящее место и время, где можно было бы безопасно дождаться прекрасного и такого близкого будущего, о котором говорилось с такой безумной настойчивостью, будто это будущее вот-вот вырвется из-за угла и нужно лишь вовремя отскочить в сторону, чтобы не быть раздавленным.

– Ваша европейская цивилизация, мой милый племянник, – не отступалась Агата, – ваша культура оплачивалась русской кровью. Если бы мы не сдержали натиск монголов и татар...

– Да, да, – кивнул Антонио, жуя второй кусок колбасы, – ну и гадость это ваше кооперативное предпринимательство. Именно сдерживали. Я знаю, мне недавно рассказывал товарищ Миркин. Он расспрашивал обо всем голову Маркса. Маркс так и сказал: если бы не Россия, то под натиском монгольского штурма Европа протянула бы лапти, испустила бы дух. Вы молодцы. Вы всегда кого-то и чего-то сдерживаете, то монголов, то шведов, то крымских татар, то еще кого-нибудь. Вы неисправимые сдерживатели, – улыбнулся Антонио. – Когда же вы устанете все и вся, тетя Агата? Но я люблю Россию и русских. Люблю, когда вы не говорите о своем провиденчестве и предназначении и не указываете всем в мире, как им следует жить.

– Россия многое дала миру и еще больше может дать, – не поддавалась Агата, но рассмеялась, увидев, что Антонио приготовился загибать пальцы, подсчитывая, что же дала Россия человеческому и нечеловеческому миру.

– Тетя Агата, прекратите, надоело! – не выдержала Артемида. – Вы торгуетесь, как два купца на ярмарке. Но ни одного покупателя у вас нет.

Антонио, смеясь, поднял руки, прося пардону.

– Сдаюсь, Артемида, прелесть моя, жар моей души! Жизнь прекрасна сама по себе, где бы ни протекала и куда бы ни утекла. Но признайтесь: мы – разные. Но – верю, верю! Ваш народ-богатырь еще не поднялся с корточек. Но ка-а-ак встанет! Да ка-а-а-ак выпрямится! Да ка-а-а-ак пойдет! И косясь злобно и постораниваясь нехотя, дадут ему дорогу другие страны и государства!

Лорелея плыла в далекий мерцающий сон, оставив руки изломанно поверх попоны. Лицо девушки было бледно, тонко и вдохновлено виденным, и лунный свет серебристым бисером стекал по лицу и дрожал на кончиках ресниц.

– Посмотри на этот профиль.

Кентавр остановился у открытых ворот в широкий двор, окруженный потрескавшимися стенами, сложенными из камня-сырца, – там под тенистым навесом мальчик лет одиннадцати снимал деревянным орудием тонкую желтую стружку с узкой доски. Мальчик выпрямился, набрал в ладонь лепестки стружки, поднес к лицу, вдохнул жаркий запах, улыбнулся.

Усталая Лорелея оперлась на плечо Кентавра и смотрела на мальчика. Он понял, что его рассматривают, высыпал стружку, отряхнул руки, вышел из ворот и оглядел быстрым взглядом странников, их пыльную одежду, суковатый посох в руках Кентавра – защиту от собак – и мешок за плечами. Мальчик открыто взглянул в глаза Кентавра, сказал по-гречески:

– Вы идете издалека. Я могу предложить вам отдых и пищу. Войдите в дом отца моего. Edite, bibite[38], – добавил он на языке римлян и снова улыбнулся таинственной улыбкой, которая расцветала в нем невидимо и внезапно, как цветок в ночи.

– Нет, – Кентавр покачал головой, – мы отдохнем у озера. Нам сказали – здесь, за городом, роща и источник.

– А где преткновение вашего пути? – спросил мальчик, посмотрел на Лорелею и снова улыбнулся той же открытой и загадочной улыбкой.

– У моря Киненериф, – ответил Кетавр. Ему не спешилось уходить. Потому что время, казалось, исчезло, истаяло, растворилось в жарком воздухе, и слова были как следы уплывших облаков.

– А что делается in terris in расе[39]? – снова и серьезно спросил мальчик. – Вы идете из Рима quantum ego auguror[40].

– Когда мы уходили, – сказал Кентавр, – в границах империи царило спокойствие. Божественный Август Октавиан правит Римом и миром...

– Roma princeps urbium[41], – задумчиво произнес мальчик, и прозрачная тень прошла по его лицу. – Божественный Август...

– Октавиан сослал в Томы любимца муз Овидия. Publius Ovidius Naso. Запомни. Это имя пройдет века и сотрет память о самом Августе.

Кентавр помолчал, затем снял с плеча мешок, развязал, порылся, вытащил книгу, завернутую в холстину, и протянул мальчику. – Возьми... Октавиан, сославши Овидия, запретил в публичной библиотеке, в «зале свободы», все книги Овидия. Возьми. Это «Metamorphoses». Мифы читаются легче, чем таргуны на арамейском.

Кентавр затянул горло мешка и вскинул на спину.

– Да хранят тебя боги от меча и злых слов, – спокойно сказал мальчик, прижав книгу к груди. – И пусть желуди твоего дерева упадут на мою землю.

Кентавр улыбнулся.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Иисус, – ответил мальчик и оглянулся: женский голос во дворе окликнул его.

– Живи в мире, Иисус, – сказал Кентавр, – и пусть помышление сердца твоего станет оружием твоей души.

Мальчик улыбнулся в ответ и пошел на зов матери.

Лорелея выплыла из сна, повернулась на бок и сквозь приспущенные ресницы рассматривала синие пятна на желтой луне.

Кентавр сидел на краю матраса и читал при свете керосинового фонаря, стоящего на табурете. Лорелея посмотрела на отражение в окне: муж невенчанный и увенчанный был как пустынник пещеры у шахтерского фонаря. Она тихо рассмеялась. Кентавр выпрямился.

– Ты подарил мальчику книгу Овидия о превращении одного в другое. Разве мальчик умеет читать на латинском?

Кентавр помолчал, вспоминая.

– Тогда люди и языки были ближе друг к другу, чем теперь. Это был язык завоевателей, и его нужно было знать, чтобы понять, на чем держится могущество римлян и в чем секрет их власти.

– Мальчик строгал доску и вдыхал аромат стружки, – сказала Лорелея, – что за дерево? Я хочу вспомнить его вкус...

– Это аканф, египетская акация. Мальчику горьковатый запах напоминал пепел изгнания, – ответил Кентавр.

– Я жалею, не погладила мальчика по голове, – проговорила Лорелея, снова устремляясь взглядом к луне. – Я бы хотела, чтобы у нас с тобой был такой сын.

Кентавр улыбнулся.

– Во власти неба, – сказал он, – и сама земля, и все на ней. Мы не можем отдать этому миру наших детей. Лучше бросить их в пропасть, чтобы ушли сквозь краткую муку в безвозвратность, а не усложняли неоплатными слезами жадное бесплодие века зла. Вернись в сон, невозбранная. Мы там сидим у источника, и я доскажу тебе счастливую легенду нашей печали...

– Никакого торжества не будет, – сказала товарищ Баранова, подъезжая на черной легковой машине к дому телесной радости, как в служебных разговорах иногда именовалось будущее заведение. – Ни оркестра, ни разрезания ленточек, вы поняли?

Миркин кивнул. Автомобиль остановился у подъезда. Миркин бойко выскочил, обежал кругом горячего радиатора машины и привычно открыл дверцу. Баранова поставила на землю длинные ноги, встала, окинула взглядом фасад, исполненный в приглушенных маскировочных тонах.

– Неплохо, – сказала она, проходя в распахнувшиеся двери, остановилась в холле и тоже сказала, что неплохо. – Нужно быть ближе к народу, товарищ Миркин, еще ближе, знать его заботы, жить его думами и мечтаниями. Народ – это стихийный разлив живого творчества масс. Воплощение наших планов и задумок. Где вы собрали коллектив?

– Пожалуйста, сюда, на второй этаж.

Миркин запрыгал бодро-весело по лестнице, в привычном рабочем темпе, выработанном долгим опытом служения благу народа, лучше которого нет ничего на свете.

– Скажите, – спросила Баранова, когда Миркин, поотстав от самого себя, поровнялся с начальством, – а зачем вы отобрали в личный состав дома радости девушку-инвалида?

– Не одну, а двух, – предупредительно склонился Миркин набок. – Видите ли, работе экспертной отборной комиссии предшествовало психосоциологическое исследование. Установили, что некоторый физический изъян у одного из партнеров придает процессу акта особую остроту. Так говорит наука. Поэтому в виде эксперимента мы включили в число сотрудниц одноглазую девушку, ее псевдоним «леди Нельсон», и одноногую девушку. Особенно перспективна одноногая, в ней изюминок больше, чем в компоте. Может, ей для полноты пригодности эксперимента и вторую ногу отсобачить? Тогда клиентам придется воленс-ноленс носить ее на руках.

– Да? – усомнилась товарищ Баранова. – А клиенты не станут жаловаться? Ведь среди них есть и ветераны.

– А мы подавим их правотой наших идей, – убежденно ответил Миркин. – Жалобы исключены. В этих двух экспериментальных девушках есть и соль, и щепотка перца, а не только изюм.

– Посмотрим, – заинтересованно сказала товарищ Баранова, и прошла в распахнувшуюся дверь общего зала.

Все тринадцать девушек сидели в мягких толстых кожаных креслах вокруг трех низких массивных дубовых столиков. Везде было много цветов, – в больших ярких уродливых вазах у стены, и на стене, и на столах, и на полу.

– Здравствуйте, товарищи, – обратилась Баранова, – сидите, сидите. Давайте поговорим по-домашнему, в атмосфере доверчивости, искренности и признательности.

Миркин подвинул кресло под Баранову, и она села, осматривая девушек. Они были в свеженьких одинаковых платьицах выше колен, кроме девушки-инвалида в брюках, скрывавших протез, и кроме «леди Нельсон», чье лицо наискосок пересекала черная повязка с вышитым орнаментом, а фигура была искусно драпирована в тяжелый малиновый бархат. Баранова еще раз оглядела с улыбкой эти милые, доверчивые, жаждущие понимания лица служительниц сладостной Венеры. Что поначалу увиделось как орнамент на лице «леди Нельсон», на самом деле оказалось многообещающим лозунгом: «love is salvation»[42].

– Милые девушки, – начала Баранова и, подумав, продолжила, – завтра вы приступите к знакомой вам, и, прямо скажем, нелегкой работе, но в новых условиях организации и технологии. Излишне напоминать вам, что любой труд в нашей стране почетен. Как невесту родину мы любим, бережем как ласковую мать. И особенно почетен и ценен нелегкий женский труд. Женщина в нашей стране может все. Она поднимается в космос, опускается в шахту, на дно моря, на рельсы, идет в больницу, в школу, на завод и на фабрику. И везде своими заботливыми ласковыми руками женщина создает уют, покой и счастье, которых на земле еще очень не хватает по вине западного военно-промышленного комплекса. Нет таких дел, которые были бы не по плечу нашей замечательной женщине. Она печет хлеб, пеленает ребенка, создает точные приборы, гордость науки и техники. Многие женщины за свой доблестный труд награждены орденами и медалями, многие избраны в парламент страны. Иное дело – судьба женщины в странах капитала. Там женщина – это игрушка в руках буржуа. Там женщина – это выжатый лимон в условиях экономического кризиса. У нас все наоборот. Великий вождь пролетариата говорил, что мы каждую кухарку заставим управлять государством, хочет она того или нет. И это великое предвидение сбылось, обрело плоть и кровь, каких раньше, при царизме, не могло быть. Теперь, в условиях бесконечно расширяющейся демократии наши славные кухарки, белошвейки, доярки, литейщики и дворники решают судьбы страны.

Голос Барановой струился и журчал, как ручеек в весеннем лесу, и девушки, завороженные, слушали, не закрывая ртов.

– Но это не означает, – продолжала Баранова, – что мы можем почивать на лаврах или успокаиваться на достигнутом. Напротив, чем больше нашими успехами гордятся люди доброй воли и еще стонущие над империализмом народы, еще на вставшие на путь социалистических преобразований, с тем большей настойчивостью мы должны трудиться. От высокого качества работы каждого – к высокой эффективности труда коллектива. Быть не только прорабами и бригадирами, но и чернорабочими перестройки. И – надо учиться, учиться и учиться еще раз. Вы учитесь? – неожиданно обратилась Баранова к тоненькой беленькой девушке. Та, покраснев, вскочила и назвалась:

– Соня Мармеладова, номер тринадцатый.

– Сидите, Сонечка, – мягко сказала товарищ Баранова. – По вашему наивному и честному взгляду я вижу, что вы не учились, не окончили школу, почему?

– Я боялась учиться, – призналась беленькая. – Напротив школы была живодерня. Каждый день. Я видела из окна школы. Они сдирали шкуру с живых собак, мучили и убивали. Я не могла слышать эти страшные крики. Больших собак они вешали, перекидывая веревку через кузов фургона. Это было страшно. Я подумала: если взрослые жестокие, то чему они меня могут научить? Собаки все на свете понимают. Они пытались защищаться. Тогда их прокалывали вилами. Это было страшно. И я ушла из школы...

Девчушка умолкла и боязливо посмотрела на Баранову, не слишком ли много наговорила.

– Да, да, – печально подтвердила Баранова, – к сожалению, у нас еще есть отдельные недостатки в воспитании, отдельные проявления бездушия и зазнайства, равнодушия к жалобам и нуждам граждан. Но ведь мы с вами верим в добро, девочки? – весело улыбнулась Баранова.

Девочки согласно закивали. Миркин, стоя за спиной начальства, тоже закивал.

– Главное – это честно трудиться, – заключила Баранова, поднимаясь, – сидите, сидите. Главное – это честно и добросовестно трудиться на отведенном участке работы. Верно, девчата? Через год мы с вами здесь снимем телевизионный фильм «А ну-ка, девушки!» И вы покажете свое профессиональное мастерство.

Девушки в восторге зааплодировали.

– Итак, желаю всем здоровья и успехов!

Баранова сделала полупоклон, прощаясь. Миркин поспешил за ней. Выходя, обернулся, помахал рукой.

«Леди Нельсон» мрачно оглядела всех, ее взгляд остановился на Соне.

– Смотри, сучка, – пообещала «леди Нельсон», – еще раз высунешься – ..... порву!

– Можно, сеньор Колобок? – Антонио, смеясь, просунулся в дверь чердака и вступил с коробками в руках. – А где Лорелея?

– Где-то гуляет, не знаю. Садитесь.

Антонио постоял у лежащего на козлах распростертого лозунга, прочитал по складам, сел на край матраса.

– Сейчас будем пить кофе.

Кентавр у керогаза помешивал в кастрюльке, она источала чудный запах.

– У вас превосходный кофе, натуральный шоколад, искренние люди, – грустно признался Антонио. – А я скоро уезжаю. Пришел проститься.

– Что так? – удивился Кентавр. – А как же ваша карьера прокуратора борделя, первопроходца сексуальной анархии. Вы не имеете права бросать живую идею на гибельный путь, – усмехнулся он саркастически. – В ваш дом любви, я видел, завезли плоды даже технического гения, какие-то специальные кровати с механическим подбрасывателем. Импортные?

– Это ваши умельцы изготовили из отходов.

– Так вы теперь в передовиках?

– Увы, – развел руками Антонио. – Русский парадокс: у вас вершки достаются не тому, кто сажает корешки. Главным хормейстером будет товарищ Попов. Тоже из пришельцев. Человек, в присутствии которого молоко сквашивается, а кефир покрывается плесенью.

– Ну! – сказал Кентавр. – Это у нас случается сплошь и рядом. Но зато на вашу долю, Антонио, остается внутренняя, не замутненная завистью гордость. Готово! Выключаем. Так. – Он погасил керогаз. – Попова я знаю. Этот кадр всех ваших девочек заразит скукой смертной, скукой страшной, скукой едкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю