412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 28)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 72 страниц)

– Душа... да. Се, творю все новое! – сказал о. Пафнутий. – Пропасти, пропасти разделяющие, отвергающие...

– Человек по природе одинок, – продолжал К. М. – Из праха – в одиночество, из одиночества опять же – в прах. Один короткий миг горения, но им не высветить тьмы. Она расступится ненадолго, затем вновь смыкается. Что можно успеть? Себя понять, и то не до конца. Приходим непонимающие, уходим непонятые...

– Ох, гордыня, – о. Пафнутий вздохнул, – ох, себялюбие... Любовь соединяет. Не для себя, а ради брата своего, ради сестры своей. Отвертись себя и возьми крест свой. Бог есть любовь.

– Да... есть... где? Если впереди, тогда нужно жить праведно, исполнять все до единой заповеди как единую нераздельную заповедь, а кто на это способен? Я понимаю. Возлюби ближнего как самого себя. Возлюби ближнего... зачем? Чтобы получить за труды райское блаженство? Но опять же – для себя блаженство? Вот и пришли к остановке. С себя начали и собою завершаем. Человек – существо условное. Он принадлежит не себе, а условиям, в которых существует. Если Бог – внутри меня, и через меня являет свет свой, тогда во мне – гордыня, мелочное кокетство. Если я – ничто перед Богом, тогда я – ничтожество, а?

– Лукав ты, софист...

– Пути мои такие, – К. М. рассмеялся – окружные, окрестные.

Не доезжая до станции, о. Пафнутий заглушил мотор.

– Не возражаете пройти пешком? Не люблю вагонов, – тихо сказал он.

Вышел из машины, темнолицый, прямой, ухватил ладонью бороду, пропустил в горсти. – Прощайте, дети мои...

– Мы еще встретимся, – сказала Мария.

– Не успеем здесь, – серьезно ответил о. Пафнутий, – годы мои ущербные, душа истончается... Я стану молиться за вас, Мария, и за него. Спасайте его. Только вы и можете.

К. М. вытащил из машины рюкзак, закинул на плечо, пожал протянутую сухую руку, посмотрел в бесцветные, как полуденное небо, глаза.

– С детства меня мучил один вопрос... И на деревне говорили, и сам догадывался... Правда ли, что в молодости моя мать и вы...

– Не надо об этом...

– Простите.

Уходя, К. М. оглянулся. Старик стоял у машины, убрав руки за спину. Смотрел. Казалось, он удерживается сказать еще какое-то последнее, сокровенное слово.

22

Живая музыка души по нотам – пестроте созвучий – растет, волнуется, спешит, и против истины грешит, и неразгаданностью мучит. Прозренье – высшая пора, но в каждой частности – злорадство. Такая темная игра, – согласье, сестринство и братство. Обыденность неуязвима, и жизнь, летящая во сне, как тонкий луч проходит мимо и угасает в стороне. (Канопус)

Изобретатель приварил высокий острый рассекатель, бросил вниз держатель электрода, поднял от лица щиток и, пятясь, осторожно спустился с лестницы. П. П., Мария, Зойка и зеваки стояли рядом с кораблем и вздыхали.

– Все! – сказал с торжеством изобретатель.

– Покрасить бы, – предложила Зойка.

– Зачем? Краска обгорит при взлете.

– Бронзовой краской, – сказала Зойка, – я притащу с работы распылитель, и за час мы выблестим.

– Давай, Зойка, выблескивай, – изобретатель рассмеялся, распуская в улыбке широкие, заросшие коричневой щетиной щеки. – Все, девочки. Готовьте консервы. В пятницу отправляемся. Все. Я пошел спать.

Его проводили благодарными взглядами.

Отлет назначили на пять утра, и хотя корабль был экипирован и снабжен всем необходимым, – запасом топлива, теплой одеждой, медикаментами, мешками сушеного драконьего мяса, брикетами прессованной хлореллы и еще множеством других, полезных в дороге вещей, все равно никто, кроме Зойки, привыкшей засыпать рано и просыпаться с рассветом, никто не спал.

Мария, тихая, задумчивая, возвышенная, тоже не могла уснуть, вставала с постели, подходила к окну, смотрела вниз, на пустырь. Двадцатипятиметровый сигарообразный корабль был как золотой. Рядом с ним сидел на перевернутом картофельном ящике милиционер и в свете поднятой на шесте киловаттной лампочки читал книгу, позаимствованную у П. П. на время ночного дежурства. Время от времени милиционер, взволнованный чтением, вскакивал и принимался кругами ходить вокруг корабля, затем снова садился на ящик, надвинув на брови козырек не в размер маленькой фуражки так, что на затылке топорщились волосы, и, прихватив пальцами щеки, прижав локтями книгу, с любопытством впивался в текст.

Мария, насмотревшись, возвращалась от окна и проскальзывала под одеяло.

– Ты молчи, – шептала она, придвигаясь лицом к щеке К. М. – ты ничего не говори... я тебе все скажу. Пройдет чуть больше времени, и я вернусь. Два-три года, – она смеялась неслышным, тонким дыханием, – или двадцать-тридцать лет... Но ты жди, милый, я непременно вернусь. В тебя – в мой дом... Молчи, милый, не говори, иначе спугнешь будущее, – она положила мягкую прохладную ладонь на его закрытые глаза. – Сейчас ты увидишь... это не страшно... это всего лишь пустое пространство.

К. М. дышал с трудом, ощущая тяжелую черную печаль на сердце, и силился освободиться, вырваться, оттолкнуть. Потом он увидел как навстречу ему, словно свет в тоннеле, мчится льдистая неощутимая пустота. Дышать стало легче, а потом он вовсе утратил ощущение дыхания, только чувство освобожденной невероятной скорости, и ужасающая радостная догадка о каком-то медленном непреложном движении, и все прежние страхи, волнения, суетная тщета, мучающие и мучительные мысли, неосуществимые желания, – все это осталось страшно далеко, позади, а навстречу и мимо шла и смывала насыщенная тонким матовым светом неощутимая пустота.

Он очнулся и понял, что настало время.

Мария, одетая, причесанная, безнадежно красивая, сидела рядом с ним на постели и смотрела в его лицо.

– Пора? – спросил он.

– Да, милый. Хочешь поесть?

– Нет. Отвернись, я оденусь.

Она отошла к открытому окну.

– Та звезда еще не исчезла? – спросил он.

– Нет, она ждет.

– И ваш корабль не украли?

– Нет, там стоят П. П. и Зойка и беседуют с милиционером.

– Про Зойку я сомневаюсь, зачем она летит? Изобретатель – чтобы проверить конструкцию, П. П. – из любопытства, ты – домой, а Зойка?

– У нее мужа посадили за кражу, ребенок в деревне у бабушки, вот и одиночество. Она без нас не будет знать, что делать, еще и пить начнет, уж лучше с нами. Ты готов?

Они вышли на лестничную площадку. Кто-то накануне вывернул все лампочки, и влажный предутренний свет с улицы едва-едва освещал грязные обкусанные ступени.

Милиционер встретил Марию такой откровенной улыбкой, будто он сам улетал, а все остальные его провожали.

– Книгу успели прочитать? – спросил К. М.

– Конечно, не успел. Но мы с Прасковьей Прокофьевной договорились, я задержу книгу до возвращения.

– Так понравилось чтение?

– Разумеется. Это «Поминки по Финнегану». Такие вещи обычно читают в юности, но моя юность... – он махнул рукой.

– Никогда не подумал бы, что милиция читает «Финнегана».

– Я не милиционер, я матлингвистик. Мы с братом очень похожи, только я без усов. Он попросил меня подежурить, пока он свою девушку свозит к морю. Это сразу можно было бы заметить – на мне фуражка не в размер.

– Вот ведь как, – сказал К. М., – а я подумал, это у вас голова в рост пошла.

– Что вы, – милиционер улыбнулся, – я матлингвистик, а у них формирование черепа завершается к семнадцати годам.

– Спасибо, теперь буду знать.

Наверху корабля с лязгом откинулся люк, и голос неразличимого изобретателя внятно произнес:

– Девочки, пора, иначе мы не войдем в воздушный коридор.

Внизу корабля откинулся другой люк, обозначив освещенный круглый лаз.

– Давайте прощаться! – скомандовала П. П., подошла к К. М. протянула руку, энергично тряхнула. – Работайте, голубчик, и не кисните. Только работа, – произнесла она нудно, – упорный каждодневный труд избавляет от дурного настроения и дурных болезней. Помните нас. И, кстати, когда будете выписывать квитанцию на квартплату, то моя доля за места общего пользования лежит на кухне в ящике с ложками. Ну, спасибо за общение. Все было очень интересно. – И – до свидания.

– Вы извините, – подошла Зойка, протягивая ладонь ковшиком. – Я целоваться не буду, от меня луком пахнет и валерьянкой. Я ужасная трусиха.

– Тогда не улетайте, оставайтесь.

– Ну да, – Зойка застенчиво улыбнулась, – вы же знаете, моему мужику дали трояк общего режима, так он не скоро вернется. Так уж лучше я полечу.

– Скоро вы там? – позвал сверху изобретатель.

Зойка потянула за рукав П. П., они направились к лазу и, помогая друг другу, просунулись внутрь.

– Ненаглядный мой, единственный мой, – Мария осторожно гладила пальцами лоб, брови, закрытые глаза К. М. – Ты не смотри мне вслед. Не надо. Не открывай глаз. Я еще постою здесь немного. Вот так. Пусть тебе всегда будет хорошо и никогда не будет плохо.

Она стояла, говорила, гладила его лицо.

Раздался тугой тяжелый лязг. К. М. открыл глаза. Марии не было. Люк в корабле был закрыт, и по земле стлался густой черный дым.

– Отойдите в сторону, – матлингвистик в сдвинутой набок фуражке стоял рядом и крепко держал К. М. за локоть. – Близко нельзя.

– Нет.

– Да, – настойчиво сказал матлингвистик и решительно и сильно потащил К. М. в сторону.

Дым внизу корабля стал еще гуще, чернее, показались короткие языки пламени, земля под ногами дрогнула, послышался нарастающий грохот и пронзительный свист, корабль качнулся и завис над землей, медленно отодвигая ее от себя, и начал осторожно возвышаться, опираясь на столб синего огня, потом толчками стал набирать высоту, – десять, двадцать, пятьдесят метров, – все дальше и дальше отталкивая землю и, наконец, рванулся и стал исчезать, оставляя за собой короткий желтый светящийся след.

– Вы слышите? Очнитесь! – матлингвистик тряс К. М. за плечо. – Я полчаса вам кричу. Пойдемте.

– Куда? – тупо спросил К. М.

– Домой, вот куда. Прасковья оставила мне ключи от комнаты. Мне велено вас напоить и дружить рядом не менее сорока восьми часов.

– Нет, не было.

– Было, все было, что должно, я матлингвистик, и все знаю. Предлагаю не сопротивляться, соотношение масс не в вашу пользу. А ну, пошли. Так. Молодцом. Теперь следующую ногу. Чудненько. Еще разок. Вот мы какие. И еще шажок...

23

Всю ночь напролет, то сплетаясь, то отвергая друг друга, бесновались ветер и дождь, и к утру, когда все это прошло, как пробуждение от кошмара, улицы стали покрыты липкими ярко-желтыми и кирпично-красными листьями, бунтовскими листовками осени. Ненадолго потеплело, распрояснилось, подсохло, и решительно и самозванно утвердилась та благодатная хрустальная пора, когда и в природе, и в собственных мыслях, и в чужой душе видно далеко и не больно, – в прошлое ли, в будущее или вообще в иную протяженность.

К. М. набрал шифр замка на двери и вошел. Сидевшая за столом утешительница Лена резко, с испугом вскинула лицо от толстой книги и покраснела.

– Извините, – мягко произнес К. М., – мне подумалось, что сегодня день по графику не занят, и я решил зайти подежурить. Тряхнуть стариной.

– Я уже закончила работу и задержалась почитать.

– Нравится граф Толстой? – К. М. увидел знакомый фолиант.

– Да. Он успокаивает. Смягчает. Мы с девочками в служебном чуланчике собрали небольшую библиотечку классики. Принесли книги, с которыми у каждой из нас связаны какие-то милые, приятные воспоминания.

– Интересно. – К. М. сел на стул, снял шляпу, положил на край стола, ладонью пригладил волосы. – По-вашему, классика – это то, что смягчает?

– Не столько смягчает, сколько распрямляет, – старательно объясняла Лена, морща веснушчатый нос и смешно двигая бровями. – И тогда каждый видит свой рисунок на себе. Что в его судьбе изображено. Вы знаете, современный человек – существо, сморщенное от страха и ничтожества. Душа его сморщилась от обиды. Мне так видится. Это я вижу, – она покраснела, – читаешь современные популярные книги, и будто ручей гноя струит автор. Его герои либо подлецы, либо хамы, либо негодяи, что одно и то же. Нет, конечно, они все говорят правильные слова и так далее. Но чуть-чуть поскребешь, и увидишь...

– А вы распрямились? И какой рисунок в вашей судьбе?

– Профессиональный у нас разговор, – Лена рассмеялась. – Поговорим как утешитель с утешителем... На мне четкого рисунка пока еще нет, я его не вижу. Так, контуры какие-то. Графическое изображение движения...

– Движение – это много.

– Да, и мне самой это кажется лучшим, что во мне есть. А ведь большинство наших клиентов – люди, утратившие движение, а это – начало распада, загнивания, усталости и тоски. А гниение – тоже движение, но медленное. В эти дни я как раз и пытаюсь в разговорах по телефону угадать направление остановленного движения и чуть-чуть подвинуть человека в этом направлении. Если получится. Я глупости говорю?

– Нет, все правильно. Начтов умеет набирать команду.

– Шеф уехал?

– Да, все разбежались, разлетелись. Только мне разбежаться некуда, – вдруг признался он с досадой на себя. – Непонятно, в какую сторону. А хотелось бы. Так бы взял бы и разбежался.

Лена рассмеялась:

– Наши девочки считают вас счастливым.

– Я и есть счастливчик. Знаю, что у меня есть счастье, да забыл, куда его положил. Иногда поищешь, поищешь и бросишь: ладно, в другой раз. Но «другого раза» как раз и не будет. «Другой раз» – тот невидимый деспот, завоеватель, тиран, он каждый день собирает с нас дань. Вот почему мы не бываем свободны.

– У вас есть «пруха». Об этом говорят.

– И ее нет, я подсунул «пруху» Марии, и «пруха» улетела. Она мне действительно помогала.

– Это правда? Простите, я не верю в чудеса, в чертовщину и всякое такое. Мое поколение сравнительно с вашим что-то утратило. Может, это утраченное и есть романтика? Или порядочность? Не знаю, но чувствую, чего-то недостает. Способности удивляться? Всеобщих ценностей? Но зато мы обрели другое, – меру вещей и людей...

– Цена вместо ценности? – спросил К. М.

– Пусть так. С иронией или без нее, но это помогает нам выжить в том сроке, что отпущен историей.

– У вас мужской склад ума, – сказал К. М. – Почему?

– Состояние страха, в котором мы все живем, иссушает эмоции. Остается трезвость, здравый смысл. Трезвость способна поверить в случай, но не в чудо.

– Но ведь случай, Лена, как раз и есть граница, отделяющая реальность от чуда.

– Да, но этого последнего шага не сделать. И знаете, почему? Не потому, что страшно, а потому, что в ситуации чуда человек должен быть иным, понимаете? Совсем другим. А быть другими мы разучились или не умели, не были научены.

– Вы так горячо излагаете, будто я виноват в этом.

– И вы тоже. Это не комплекс вины, а, скорее, комплекс страха перед ответственностью.

– Вы-то сами не потеряны. Рисунок судьбы как сигнал атаки.

– Надеюсь, – твердо сказала Лена, – это моя единственная надежда – не отдать себя трясине. Не последняя надежда, а единственная, понимаете? Другой нет... Я пойду?

– Да, да, идите, я побуду здесь до утра.

Лена вышла из-за стола, сняла со спинки кресла сумочку, принялась разбирать разбросанные на столе зеркальце, помаду, тушь, записную книжку, какие-то бумажки.

– В чулане стоит белая кастрюля. Мясо, тушеное со свежей картошкой. В столике – печенье.

– Спасибо, – сказал К. М., наблюдая, как девушка поправляет волосы, стоя спиной и глядя на него в зеркало, затем снимает с вешалки плащ, складывает, перекидывает через руку.

– Вот и все, – говорит она. – У вас усталый вид.

– Да. Время сместилось, и теперь ночью не уснуть, а днем ходишь, как сонная рыба. Ночью большая синяя звезда непрерывно смотрит в окно...

– Я понимаю. – Девушка стояла перед ним, сложив руки на животе и придерживая сумочку и плащ, красный, с черной подкладкой. – Вы знаете... я хочу сказать, если вам станет совсем тяжко, звоните мне в любое время. Даже ночью. У меня телефон стоит у кровати, и сплю я чутко, и сразу включаюсь в разговор. Должны же мы помогать друг другу.

– Спасибо.

Он приоткрыл окно и выглянул в обнесенный высоким забором пустой просторный двор. Густая трава пожухла, пожелтела, сникла, но местами под солнцем резкими изумрудными пятнами вспыхивали листья травы свежей, успевшей к осени прорасти еще раз. Он вернулся к столу, сел в кресло, пододвинул раскрытую на последних страницах книгу графа Толстого, прочитал: «Все историки отличаются один от другого во взглядах на причины и результаты событий. Общие историки, описывающие жизнь целых народов, считают, что составная величина многих усилий как раз и производит с неизбежностью необходимый результат и что будто бы по этой причине всякий человек может своей волей повлиять на ход и развитие так называемого прогресса. Частные историки, напротив, признают, что массы народов никоим образом не влияют на историю и что вся, так называемая история, то есть последовательность и совокупность фактов, есть результат усилий великих людей, исторических деятелей. Третьи историки, признающие себя одновременно и общими, и частными учеными, движущей силой полагают материализм, то есть материальные отношения между людьми и в народе, совершенно исключая и божественное участие в делах человечества, и нравственный закон, сопровождающий и определяющий все поступки отдельного человека».

Он проснулся резко, как от толчка. В комнате было темно. Из раскрытого окна свободно и широко переливалась сухая осенняя прохлада. По темно-зеленому небу, то накрывая, то выпуская желтый лунный шар, плыли острова фиолетовых облаков. Только в том месте, где пульсировала, будто дышала, крупная синяя звезда, все освещалось ровным розовым светом.

Телефон звонил давно. К. М. обтер ладонью лицо, поднял трубку и услышал сдавленный рыданиями голос.

– Кто это?! – кричала женщина. – Кто это?!

– Здравствуйте, – спокойно сказал К. М. – Вас слушает утешитель. Пожалуйста, успокойтесь.

– Наконец-то! – женщина всхлипнула, высморкалась во что-то и вздохнула. – Я четыре часа звоню по всем номерам, какие попадаются, и никто не отвечает.

– Я вас слушаю, – мягко произнес К. М. – Успокойтесь и расскажите, что произошло. Мы с вами попробуем исправить ситуацию.

– Вы... ничего не знаете? У вас нет радио?

– У меня нет радио и я ничего не знаю.

– Какой сегодня месяц и год? – неожиданно спросила женщина и, услышав ответ, снова зарыдала.

К. М. выдержал паузу и осторожно кашлянул.

Отрыдав, голос произнес:

– Я провела в летаргическом сне больше двух лет и только что очнулась.

– Поздравляю, – пошутил К. М., – вы получите по больничному листу кучу денег и сможете с друзьями устроить отличную пирушку. Или поехать в отпуск в Альпы...

– Вы... не записаны на пленку? – осторожно спросила женщина. – Вы... не робот?

– Вовсе нет. Я живой утешитель.

– Вы не сумасшедший?

– Разве что самую малость.

– Вы на самом деле ничего, ничего не знаете?

– Да я сгораю от любопытства. Что же произошло?

– Все погибло! – крикнула женщина и зарыдала громче прежнего, скороговоркой повторяя: «все погибло, все погибло».

– Так-таки и все? – вставился в паузу К. М.. – Мы-то с вами не погибли?

– Это ошибка! – трагически прошептала женщина. – Это случайность. Все люди, животные и насекомые погибли!

– Любопытно! – рассмеялся К. М. – Расскажите подробности. Соберитесь с силами и говорите без слезных потоков.

– У меня в реанимационной палате, – прошептала женщина, – включено радио. Работает датчик трансмирового сейсмического центра. Он сообщает, что в результате катастрофы на каком-то химическом заводе в Европе произошла утечка газа и начался спонтанный неуправляемый паралич ноосферы. Он охватил все континенты. Маловероятно, что кто-то остался жив.

– Одну минуту, – попросил К. М. – Поднесите телефонную трубку поближе к динамику. Я должен сам убедиться.

Женщина поднесла телефон к радио, и К. М. услышал, как датчик равнодушно выдает информацию.

– Достаточно, – сказал К. М. – Где вы находитесь? Так. Понятно. Вы можете выйти? Окно? Нет, это высоко. Электричество есть? А если попытаться выйти в коридор?

– Нет! – в отчаянии закричала женщина. – Мне страшно. Они все лежат. Я сойду с ума! Я не смогу пройти по мертвым улицам!

– Да, это понятно, но прекратите эти вопли, у меня закладывает уши от вашего крика. Сколько вы можете продержаться? Полчаса? Час? За это время я успею добраться до вас. Нет, раньше не получится, транспорт, по-видимому, не ходит.

– Подождите, – жалобно попросила она и заплакала совсем слабо и тихо, как ребенок. – Подождите. Если вы положите трубку, мне станет еще страшнее... Мы остались одни на земле...

– Вы преувеличиваете, – торопливо сказал К. М. – Наверное, еще и еще остались люди. Не может быть, чтобы все... Выбирайте: или я остаюсь и разговариваю с вами, или я добираюсь до вас и мы вместе начинаем искать оставшихся в живых. Решайте. Я жду.

– Хорошо, – сказала она едва слышно. – Идите.

Он положил трубку, включил настольную лампу, и от стола рванулись тени темноты. Затем он аккуратно закрыл окно, подошел к вешалке, снял и надел плащ, застегнулся на все пуговицы, накрыл голову шляпой и направился к выходу. Помедлил, пытаясь дыханием сдержать рвущийся наружу страх, и открыл дверь в оглушающую тишину.

24

Аналитик кого-то напоминал, – был высок, толстоват, но не рыхлой толстоватостью, производящей впечатление болезненности, перекормленности и вообще излишнего благополучия, а, напротив, этакий крепыш, сработанный на века и поколения без износа и, главное, имел красивые черные усы, едва не переходящие в бакенбарды, то есть уже совсем готовые перейти в бакенбарды, но затем, будто испугавшись подобной вольности, застывшие в твердой острой готовности расти и дальше, если будет позволено, а также имел характер напористый, временами нахальный и, пожалуй, наглый, смягченный, однако, привычной образованностью и легким, ненавязчивым воспитанием, следствием приятного детства.

Он ввел К. М. в просторный, но уютный кабинет и с ласковой настойчивостью, как врач любимого пациента, который хоть и доставил множество хлопот и волнений, но, тем не менее, позволил проявить высшую степень медицинского мастерства, – усадил в старинное черное кожаное вытертое кресло.

– Вот и все! – проговорил радостно аналитик. – Вот и все! – Он со слоновьей грацией обошел кругом стола и, потирая широкие ладони, плюхнулся на стул, откинувшись к высокой устойчивой спинке. – Сейчас вы выйдете из этого кабинета и начнете новую жизнь.

– Она лучше прежней? – К. М. с усилием улыбнулся, словно протискиваясь наружу сквозь внутреннюю царапающую пустоту. – Эксперименты прошли успешно?

– Более чем успешно! – воскликнул аналитик с настороженным оптимизмом и снова потер ладонями. – Ваша личность, – он солидно кашлянул и принял на лицо академическое равнодушие, – я имею в виду сознание и подсознание, ваша личность представила мне уникальный материал, подтверждающий мою теорию или, точнее, концепцию. Нет, нет, – остановил он широкой ладонью возражения, хотя К. М. и не собирался возражать, а с безразличным любопытством рассматривал лицо аналитика, – нет, ни даже полслова об этом! Вы меня понимаете, надеюсь? Моя концепция, нет, пожалуй, теория, основывается на достижениях науки прошлых времен и народов. Жане, Эскироль, Ясперс, Шнайдер, эти имена что-нибудь говорят вам? Я глубоко уважаю доктора Фрейда хотя бы потому, что я родился в день его смерти, – с удовольствием произнес аналитик, – и последний вздох Зигмунда, – аналитик вздохнул, – последний его вздох в этом мире по времени совпал с моим первым вдохом, – аналитик сделал паузу и одним глазом посмотрел на потолок, а другим на К. М. – Согласитесь, – аналитик привел оба глаза в нормальное положение, – согласитесь, в этом есть некая символика.

К. М. неопределенно хмыкнул.

– Однако в нынешней психологии, – продолжал аналитик, – когда нет единого мнения даже по поводу элементарной классификации психических состояний, психология Фрейда – это что-то вроде развалин древней Трои посреди современного города. Это великолепно, это ностальгично, но, увы, ныне представляет лишь географический интерес: чтобы добраться из одного конца города в другой, нужно обходить занятый центр или топать через развалины. Удовольствие для археопсихологов.

– Надеюсь, вы не стерли мою память начисто? – спросил К. М.

– Что вы? Как можно? – добродушно воскликнул аналитик с таким неподдельным удовольствием, словно долго жил в молчании и теперь рад случайному собеседнику. – Снять память – значит совершить злодеяние, – торжественно произнес он и вздохнул. – Чем скуднее, нищее память, тем убоже личность. То же относится и к целым народам. Более того, в своем эксперименте я никоим образом не касался структуры вашей личности. Это вопрос этики. Через это я не мог переступить. Через что-либо другое, – улыбнулся он, – через вашу боль, кровь, страдание... ради вашего блага, ради блага науки и ее торжества, а через нравственность нельзя.

– Однако, – сказал К. М. – Anima compatitur corpori[13].

– Возможно, – согласился аналитик, – вам виднее. Но я иначе смотрю на душу, нежели вы. Для вас, гуманитариев, душа – нечто такое, – аналитик покачал перед собой широкой ладонью с растопыренными пальцами, – эмоции, ощущения, цвет мировосприятия, темп и мелодия мироощущения и – во что еще вы упаковываете душу? Я же сторонник и проповедник позитивного знания. Грубый, банальный и – если хотите, я знаю, вы можете не стеснять себя в выражениях – густопсовый материалист, так, кажется, вы меня назовете? Для меня же вы, простите, не более чем экспериментальный объект. Мыслящий препарат. Вас это не шокирует?

– Ничуть. Продолжайте, пожалуйста.

– Благодарю, – аналитик важно кивнул. – Поэтому, продолжаю, когда вас после травмы собрали и кое-как привели в сознание, привели насильно, и когда я узнал – из ваших собственных бредовых разговоров – что вы были склонны к утешательству, тогда, признаться, я и обрадовался, и засомневался. Вы рисковали утратить личность, я рисковал перейти предел допустимого. И если бы не ваше собственное согласие...

– Неужели я сам согласился? Странно, – удивился К. М.

– Разумеется, – аналитик широко и с торжеством улыбнулся. – Ваше согласие зафиксировано в протоколе опыта и в присутствии свидетелей... Рассказывать дальше?

– Да, очень интересно, что же вы сделали со мной?

– Все это обстояло следующим образом, – аналитик поерзал на стуле. – Ваша истощенная нервная система, усугубленная... – он помешкал, сомневаясь, стоит ли рассказывать обо всех подробностях или ограничиться общей картиной и, ничего не решив, продолжал, – усугубленная воображаемой утратой близких людей и – или – людей, которых вы считали близкими, ваша нервная система была не способна нести бремя жизни, – аналитик улыбнулся заговорщицки, будто намекая на что-то, только им двоим известное и смешное, – бремя познания, бремя страдания, – он вздохнул. – Черт побери, как жалостливо я излагаю. Порог чувствительности, болевой порог, через который перекатывались чужие страдания, несчастья, которые, как я подозреваю, этими людьми не воспринимались столь трагически, – болевой порог опускался все ниже и ниже. Вы неуклонно и все более бесконтрольно оказывались перед жизнью беззащитным. Совершенно безоружным. Коэффициент эгоизма приближался у вас к нулевой отметке. А это означало одно – гибель. Да вы, собственно, уже и погибли. Если бы не я... достаточно ясно я излагаю?

– Да вы просто писатель! Ваше остроумное замечание насчет коэффициента эгоизма, помнится, встречалось в литературе.

– Разрешите продолжать, коллега? – аналитик осклабился, приподнимая усами полные румяные щеки. – Не хотелось бы терять нить рассуждения и особенно узелок. Итак. Считается, что лишь себя человек принимает за единицу. Помните, хрестоматийное высказывание поэта – «мы почитаем всех нулями и единицами – себя»? Так что даже наилюбимейшего человека вы все-таки воспринимаете в ноль целых и девять в периоде, улавливаете? А какой-нибудь негр у подножья Килиманджаро для вас – ноль целых и какая-нибудь десятитысячная. И разница между единицей и указанной величиной суть коэффициент эгоизма. И это еще не все. Собственно, это даже не самое интересное, поскольку все это – проблемы моралистов и социопсихологов. Меня лично занимало, что же при этом происходит в черепной коробке. Меня интересовали мозговые волны, несущие самую точную, самую истинную и исчерпывающую информацию. Ту высшую правду, которой человек жив. – Аналитик произнес это более торжественно, чем хотел, и сам почувствовал, что перебрал пафоса. – И я поступил так: переводил ваше сознание в многочасовой бред, затем записывал его, после этого переводил вас в спокойный гипнотический сон, снимал все внутренние напряжения с помощью химических средств, оставляя открытой одну слуховую дорожку и... прокручивал вам всю пленку раз за разом... Особенно меня интересовала энцефалограмма, и именно здесь меня ожидала поразительная находка! Я обнаружил, записал и расшифровал новую мозговую волну и назвал ее вашими инициалами, – КМ-волна. Она может расшифровываться и иначе, – Compassio Misericordiae, волна сострадания. Именно она, как река, в которую втекают мелкие ручейки вашего жизненного опыта, грозила в итоге разлиться и затопить полностью вашу, как вы выражаетесь, душу.

– Да вы певун! – К. М. рассмеялся.

– Так уж и певун? – польщенный, аналитик подмигнул и посерьезнел, огорченный. – Увы и ах! не способен я искренне и во всю полноту увлечься собственными чувствами. Это грех всех аналитиков. Потому и не певун. Меня не влечет и не волнует невыразимое... Да и вас, возможно, тоже. Но зато у нас есть общая территория, мы оба в некотором смысле врачеватели. Разница та, что моя методика ни разу не давала осечки, а ваша могла привести вас к гибели.

– Неужели вся полная жизнь может регулироваться вашими методиками, неужели она не восстает против такого насилия? Или все-таки некий иррациональный остаток ускользает от вашей методики?

– Ваши иррациональные остатки, – аналитик благодушно и покровительственно улыбнулся, – это всего лишь непроявившиеся галлюцинации.

– Отсутствие галлюцинаций – признак скудоумия...

Аналитик крякнул.

– Помимо всех и всяких ваших позитивностей, – сказал К. М., – есть что-то высшее! Что-то выше всех людей!

– Нет! нет! – аналитик подпрыгнул на стуле и протестующе выставил широкую ладонь, – не говорите мне о Боге! Я ничего не знаю об этом. В основу любых деяний я готов положить витальные интересы, жизненную силу, энтеллехию, даже любовь, если хотите. Возможно, в основе всяких подвигов лежит любовь, если речь идет о женщине, или заменители любви, если это мужчина. Но если мы примем Бога как причину, которую следует учитывать, тогда мы исключаем из анализа свободу воли или ограничиваем ее настолько, что... Давайте, голубчик, останемся в пределах позитивного знания и не станем отвлекаться от темы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю