Текст книги "Созерцатель"
Автор книги: Игорь Адамацкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 72 страниц)
– Видал? Говорят, какой-то известный художник сгорел. Все картины на масле. Как полыхнуло. Один нательный крестик остался.
Борис Тимофеевич отпрянул, оставив пуговицу у бородача, и выпал из толпы...
Когда он подходил к мосту Петра Великого, уже стемнело и начал накрапывать мелкий дождь, невыразительный, нудный, скучный, как старый анекдот.
СИЛЬНАЯ БУРЯ ОБРУШИЛАСЬ НА ПОБЕРЕЖЬЕ... ПРОПАЛИ БЕЗ ВЕСТИ... ЧЕЛОВЕК...
Борис Тимофеевич стоял на противоположной стороне проспекта, не обращая внимания на сыпавший дождь, и до боли в глазах всматривался в пустые серебристые витрины выставочного зала.
Зал был пуст и темен, лишь две контрольные шестидесятиваттные лампочки внутри силились разбавить полусветом пустоту зала.
Борис Тимофеевич перекрестился и шагнул с тротуара, не заметив, что стоявший неподалеку черный автомобиль двинулся с места и, прижимаясь к мокрому асфальту, с нарастающим шелестом метнулся к Борису Тимофеевичу.
Он ничего не видел и не понял, не почувствовал, как что-то толкнуло его в плечи назад с такой силой, что он запутался в ногах, перевернулся через бок и распластался на тротуаре.
Черный автомобиль, споткнувшись, замер на секунду и будто по наклонной плоскости скользнул в сторону и с силой набежал на фонарный столб.
Когда Борис Тимофеевич, не ощущая ушибов, поднялся на ноги, – черный автомобиль, искалеченный, со вздутым радиатором и выбитыми стеклами, молчал, а над ним летало, прибиваемое дождем, облако пуха и перьев.
Борис Тимофеевич, прихрамывая, пробежал мимо автомобиля, по крутому, мокрому и скользкому газону поднялся к дому и сквозь зеркальную витрину вошел в зал.
Дождь кончился, ветер угнал тучи, ночь прояснилась, вышла полная луна, и в ее щедром свете на стене зала жирно заблестели оплывшие следы ботинок сорокового размера.
Утром первым пришел на работу смотритель зала, однорукий пенсионер, жилистый и крепкий, увидел грязь на стене, посмотрел на потолок, нет ли там следов, и отправился за тряпкой.
Вытирая стену, он ворчал:
– Вот сучьи дети! Нажрутся, собаки, а потом без пути по стенам шастают.
В РАЙОНЕ... МИНУВШЕЙ НОЧЬЮ ЦАРИЛО СПОКОЙСТВИЕ... КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС ОТМЕНЕН... ПРЕЗИДЕНТ... ОБРАТИЛСЯ К МЯТЕЖНИКАМ, ПРИЗЫВАЯ ИХ СЛОЖИТЬ ОРУЖИЕ...
1983
Вирус Фрайберга
Они сидели визави за столиком у окна, расположенного высоко, как в камере, но без решетки, и ничего за окном не было видно, лишь тусклая скупость весеннего дня, равного самому себе и всем остальным дням, таким одинаковым и серым, как холостые патроны в обойме вечности, – и грохот, и вонь, и скука, такие это были дни. Мужчина и женщина молчали в ожидании благотворительного обеда – власти изредка устраивали такие показухи для бедняков и стариков, чтобы отвести от себя вполне справедливые подозрения в казнокрадстве и мошенничестве – и женщина смущенно трогала пальцем ложку и вилку, изредка робко, или намеренно робко, что более приличествует немолодой женщине, желающей нравиться без надежды на продолжение – взглядывала на него, а он с безжалостной мужской откровенностью рассматривал ее, – смешные белесые букольки на голове, стертое воспоминание о куафере, выцветшие ресницы, нервные руки и общий облик, неопределенный и незапоминающийся, который несут как забытый позор особы, от рождения лишенные четкой внешней графичности и внутренней живописности, но достойные того и другого благодаря своим скрытым драгоценным свойствам.
– Меня зовут Сусанна, – произнесла она тихо, поднимая лицо и глядя прямо, чтоб он смог разглядеть ее глаза, то ли дымчатые, то ли палевые, то ли одного из исчезнувших на земле оттенков, которыми, как уверяют искусствоведы, славились глаза женщин, ныне не встречающихся, глаза, куда приятно окунуться утром, после вялого просонья, когда ирония любви еще не пробудилась, но уже потягивается, разминая ленивые мускулы.
– Понятно, – громко сказал он и усмехнулся. – Ты мне это говорила. Я буду звать тебя Суся или Сюзя.
Она глуповато хихикнула.
– Лучше Сузи, – она сложила губы куриной попкой, продолжая его насмешку. – На французский манер.... А во Франции есть благотворительные обеды?
– Они везде есть... и в Уранде-Уранде и на островах Зеленого мыса, – солидно объяснил он и, несколько подумав, продолжил: – Благотворительность – лживое покаяние общества... Всякого общества, – уточнил он, чтобы она не подумала, будто где-то есть общество без лживой покаянности.
Она снова глуповато хихикнула, и он понял, что она его дурачит, снисходительно улыбнулся, и они умолкли, каждый о своем, сберегая желание внезапной светлой откровенности.
В небольшой столовой было около дюжины столиков, самых невзрачных, какие возникают в зараженном убожеством воображении распорядителей общепита, – вытертые пластмассовые столешницы на синих металлических ногах, и за столиками, в ожидании еды, терпеливо тлели, в основном, старушки, благостные и прощающие, как последний осенний закат, и лишь у двери в кухню находились, по-видимому, старички, но с уверенностью этого нельзя было определить, – время и бедность безжалостно удаляют и признаки индивидуальности, и вторичные половые.
– Меня зовут Иван, вернее, звали Иван, а теперь не знаю, – сказал он, и Сюзи радостно кивнула, как порадовалась бы любому названному имени. – Имя – визитная карточка успеха, – продолжал он, – успеха без видимого обеспечения, и важно не имя, а называние. Май нэйм из Иван, – предупредил он, и она снова радостно кивнула, удивившись чему-то в нем.
Пришла официантка в чем-то застиранно-синем. Кружева кармашка передника топорщились бумажками. Большой поднос она поставила на стол и, заученно улыбнувшись, сняла с подноса две тарелки с борщом, две тарелки с серыми макаронами и мясными котлетками, два стакана киселя и четыре ломтика черного хлеба.
– Кушайте на здоровье, – сказала она.
– Храни тебя Господь, милая, – отозвался Иван с намеренной значительностью в тоне – пароль и отзыв суетной доброты: благотворительность как тайный сговор в грехе имущих и неимущих притворялась любовью, языком непостигнутой прелести, но мало кто знает этот язык, умирающий, как отвергнутая рационализмом символика, за которой, предоставленные сами себе, мелькают тени первых любовников последних по конкурсу красавиц. Он подумал об этом, но промолчал.
Официантка кивнула и ушла, унося поднос в опущенной руке со вздутыми жилами кровотока.
Сюзи наблюдала мгновение за широкими свободными жестами Ивана, – он расставил тарелки по столу, – и, продолжая наблюдать, взяла ложку и принялась за борщ. Квадратики вываренной свеклы выглядели вполне экзотически.
– Мать моя... мама говорила: мужчину лучше узнаешь, когда увидишь, как он ест, бреется и моется.
– Понятно, – серьезно сказал он, – тогда сразу после обеда побреемся и помоемся. У тебя есть ванная?
– Нет, – улыбнулась она, – зато у меня есть большая-пребольшая деревянная бочка, где можно мыться.... Когда я позвонила по телефону, я немного испугалась, – сказала она, задержав ложку у рта, – я никогда не верила, что кто-нибудь может дать такое объявление...
– Еще бы, – хмыкнул Иван, – в городе миллион сумасшедших, и ни один не знает, чего он хочет на самом деле, а чего хочет в действительности.
– Да. – Сюзи свободным жестом вытянула из-за пазухи твердый клочок плотной бумаги, где крупные буквы предлагали: «сниму мансарду без всяких удобств, но с цейссовским телескопом». – Я оказалась единственной в городе владелицей мансарды без удобств, но с цейссовским телескопом.
Иван доел борщ, придвинул макароны.
– Ты чего не ешь? – строго спросил он, и Сюзи, испугавшись, быстро заработала ложкой.
Он подождал, пока она справится с борщом, спросил:
– Откуда у тебя цейссовский телескоп?
– С прошлого века. Дедушкин. Он любил звезды.
Иван кивнул, навертел макароны на вилку, сунул липкий комок в рот, жеванул пару раз, проглотил, снова навертел макароны.
– Почему ты назначила встречу здесь? Ты здесь часто бываешь? Ты бедная или нищая?
– Малоимущая я, – подняла она заблестевшие смехом глаза. – У меня маленькая-премаленькая пенсия. По болезни. Я душевнобольная.
– Замечательно, – промолвил Иван, проглатывая крохотную котлетку, спроектированную из сомнительных компонентов. – Это то, что надо. В стране придурков ум мимикрирует, чтобы не впасть в ублюдство. К тому ж, если душа нездорова, значит, тело крепко и незыблемо. У тебя это как происходит, – хронически, спорадически или приступообразно?
– Это так важно?
– Всенепременно, – хмыкнул Иван. – Это определит систему моих с тобой отношений. Если у тебя это происходит, тогда одна система. Если случается, – другая.
– У меня не происходит, а случается. А ты собираешься вступать со мной в ... отношения? – она смотрела с выражением сладкого ужаса.
– Да, но не в том смысле, как ты это воображаешь, и не в том, как могут подумать посторонние. Всякий строит свои отношения со всяким другим. Если ты душевнобольна, тогда тебя, по меньшей мере, двое, и я должен учитывать обеих, чтобы их не перессорить друг с другом.
– Меня двое кровных и есть еще третья, двоюродная. Иногда я ухожу в нее и начинаю видеть все сразу. Ты понимаешь? Вдруг ускользаю из «здесь» показываюсь «там». В непонятном, когда и насколько.
– Естественно. Я тоже часто бываю «там». Почему я тебя сразу узнал и перешел на «ты». Я надеюсь, мы иногда сможем «там» бывать вместе, если ты не возражаешь. Ты была в клинике у них?
– Да, дважды, пока они не отступились. Они пытались с помощью медикаментов перестроить меня, сделать похожей на них самих. Хотя зачем? Потомства от меня не ожидается, поликистоз матки, так что их популяцию изменить я не смогу ни генетически, ни идеологически, ни тем более физически, тварно. И они отступились. Потому что от меня не исходит никакой социальной опасности. Иными словами, никакой опасности для общества от меня нет. И они отступились...
– Понятно, – прервал он, насадил кусочек хлеба на вилку, вытер кусочком тарелку, начал пить компот и завершил питье в три глотка, так как обладал большой глоткой. Женщина смотрела, как он это делает, удивилась огромному своду глотки и подумала, что если бы глотка обладала им, он мог бы петь очень громко. – И когда они отступились, ты начала наступление, – сказал он сам себе. – Цейссовский, значит. Прошлого века. А компот-то перекрахмален. А ты чего не жуешь?
– Извини, есть в присутствии мужчины? Есть – это слишком интимное занятие.... Зачем тебе телескоп? Ты тоже любишь звезды, как мой дедушка?
– Да нет, особенной любви к ним не испытываю. Планеты и звезды – такие же объекты Вселенной, как люди, звери и насекомые. Разве что структурированы в разных системах отношений. Просто я жду посетителей... оттуда, понимаешь? – соврал он.
– Они тебе обещали? – загорелась она.
– Нет. Я знаю. Я сам вычислил.
– Я так и подумала, когда прочитала твое объявление. Поэтому и просила увидеться здесь и сегодня, когда соседи по ментальности проводят коллективную медитацию, и по радио предупреждали, они обещали городу искривление пространства, времени и причинности, и потому всем нам сегодня следует воздерживаться от дурных мыслей, слов и поступков.
– Попробуем воздержаться, – согласился он, разглядывая ее лицо.
– Что ты так пристально смотришь?
– Читаю.
– Язык понятен?
– Не всегда.
– То-то же, мораль, как в басне, в конце меня...
На улице вонь была страшная. Несколько дней перед этим стояла жаркая и безветренная погода, и теперь испражнения военной промышленности безвыходно скапливались в узких ущельях улочек старого города. Проходящие по улицам гоминоиды старались дышать неритмично и через раз, отчего их лица были припухлы, что, впрочем, придавало деловой вид.
– У тебя там тихо? – Иван скосил суровый взгляд на Сюзи, она подгоняла мелкие шаги к его крупному ходу, такая худощавая и беззащитная, как ему казалось, и не знала, куда приспособить свои руки, бесполезные и ненужные здесь, и потому размахивала руками смешно и трогательно. – Ты чего молчишь?
– Думаю.
Он посмотрел на нее с уважением:
– Нынче это редкое занятие. Когда придумаешь, дашь порадоваться?
– Да, – сказала она через пару минут. – У меня там тихо. Если, конечно, ты станешь думать внутрь себя, а не наружу. Иногда внизу во дворе чирикают дети и верещат воробьи, но это не те звуки, которые могут причинить боль...
Он не отвечал, и она продолжала:
– Больше остального на свете я боюсь музыки. Я от нее схожу с ума, даже не с ума, а становится страшно за всех людей, так жалко их, что я начинаю плакать. Поэтому там у меня нет ни радио, ни телевизора, – она хихикнула и кокетливо покосилась на него, – никаких удобств. Даже электричества нет.... Зато много свечей. Я там жила при свечах. Нет, вру. Одно удобство есть, газовая плита. Но зато за водой надо спускаться двумя этажами ниже, там есть труба в стене и кран. Там вода. Возможно, питьевая, не помню.
Они свернули на боковую улицу, она была шире, просторнее, но такая же серая и грязная. По улице навстречу двигалась колонна людей с транспарантами. Люди шли группами и переговаривались. Транспаранты покачивались в такт движению. На транспарантах были некрасиво выведены краской надписи – «Коммунисты – преступники», «Долой КГБ», «Правительство в отставку».
Иван остановился, придержал за локоть женщину. Они стояли, рассматривая людей в колонне. Сюзи вопросительно снизу взглянула в лицо Ивана:
– Что это?
– Это люди идут на митинг, – объяснил он терпеливо и важно, как абориген объясняет туристу местные обычаи. – Они несут свои слова, чтобы все знали, что эти люди говорят об обществе и мире. «Правительство» – это те люди, которые правят, чтоб мы не заехали в трясину. Что такое «ка-ге-бе», не помню. Об этом где-то говорили. Возможно, это какая-то шарашка, которая что-то делает за валюту. Сейчас все возмущены кооператорами. Да, вспомнил, КГБ – это название кооператива. А вот про коммунистов я читал где-то. Об этой популяции русских, кажется, говорили еще сто лет тому назад. В общем, это люди, которые говорят о справедливости, а сами живут на чужом горбу. Что-то вроде дармоедов и нахлебников. Это совершенно особенный выводок людей.
– Да, да, я тоже слышала о них, – задумчиво проговорила Сюзи, провожая глазами колонну демонстрантов.
– Пойдемте с нами! – крикнула из толпы какая-то женщина и помахала рукой.
– Мы сами по себе! – громко ответил ей Иван.
– Берегитесь! – снова крикнула та же женщина. – Если человек не занимается политикой, то политика начинает им заниматься!
Иван и Сюзи одновременно рассмеялись.
Мансарда затаенно и высокомерно блюла свою роскошь. Пять больших покатых окон на одну сторону являли театрально редкостный вид на ржавые крыши старого города, обласканные солнцами и оплаканные дождями, разномастные, в заплатах, как нищее платье утратившего благородство аристократа.
Вещи, жившие в мансарде, тоже оказались неожиданными и бросались в глаза, застенчивые, как нераскрытая красота, и радующие даже беглый взгляд ценителя. Каретные часы на пузатом темно-вишневом комоде с облупившимся красным лаком. Серебряные щипчики с длинными рукоятками рядом с часами, щипчики для снятия нагара со свечей. Малый судовой колокол с вензелями какого-то императорского галеона, но без языка. Части деревянного ткацкого станка. Бронзовые часы с голым циферблатом без стрелок, – готика цифр как спящие насекомые, настораживала. Две бархатные танкетки для сидения гостям, – бархат с проплешинами.. Металлическая кровать с высокими спинками и дутыми металлическими украшениями, никель местами осыпался, обнажив желтизну бронзы. Большой темный письменный стол с зеленым сукном, на середине то ли протертым, то ли изгрызанным молью. Тот самый телескоп на длинной треноге и с кожаными колпачками на концах смотровой трубы. В углу у крайнего окна – как дворовая прислуга в барской гостиной – двухконфорочная газовая плита. Рядом и выше – полки с посудой. Эти и другие вещи, связанные давней катастрофой утраты основы и теперь не связанные ничем, кроме горькой радости временного спасения, сами не обладали логикой избавления...
Иван, переступив порог, поискал взглядом распятие или икону или – ныне модный – портрет императора и, не отыскав ничего подходящего, перекрестился на портрет седого бородатого царского генерала над комодом.
– Это кто? – кивнул он на портрет, то ли разглядывая, то ли узнавая. – Родственник или кто?
– Наверное, чей-то родственник. Но не мой. У меня нет ни родственников, ни предков. Этот портрет всегда был здесь. Еще когда моя бабушка была жива и когда брата еще не убили.
– Кто убил?
– Они, – тихо, с удовольствием рассмеялась Сюзи. – Они убили его. Он, конечно, еще живет среди них, но они убили в нем человека тонкого, доброго, возвышенного. Они во всех людях убивают людей. Они и во мне хотели убить человека, но я убежала от них сюда, и здесь жила, а потом перешла в другое место.
Сюзи ходила за спиной Ивана, сидевшего за столом лицом к окну, и говорила каким-то тихим тоном, беззапретным и истовым, как в последний раз, наблюдая, впрочем, не вызывают ли у Ивана беспокойство или дискомфорт ее слова.
– Сюда они не сунутся, ты можешь быть спокоен, они сюда испугаются сунуться, они боятся любого честного чувства, любой неложной мысли.... И когда я поняла, что ты хочешь призвать на помощь тех, других, я ужасно обрадовалась внутри себя, значит, еще не все безнадежно, еще можно что-то спасти, даже не жертвуя своей вечной жизнью...
– Как они убивают? – вскользь спросил Иван.
Она подошла, села рядом на бархатную танкетку, заглянула ему в лицо.
– Разве ты не знаешь про вирус Фрайберга? Ну да, это не удивительно. Все власть предержащие, чтобы оправдать свое тираническое бессилие, постарались сделать все возможное, чтобы это имя было забыто... Карл Иванович Фрайберг, петербургский химик, одновременно с химией проводил эксперименты с наследственностью, и в своей лаборатории еще в восьмидесятые годы прошлого века вывел «вирус гениальности» задолго до открытия ДНК. Ассистентом Фрайберга был юный социал-демократ, который – в видах политической борьбы и в тайне от учителя – вывел «вирус маразма», чтобы подорвать основы буржуазной культуры, которую считал главным препятствием на пути социалистической революции. Ему это удалось отчасти, но сам он погиб случайно при взрыве бомбы во время террористического акта... «Вирус маразма» в последующих событиях оказался в руках других людей... Так возникла российская социал-демократическая рабочая партия, ставшая затем партией большевиков. Совпали все условия популяционного идеологического взрыва, – безудержное распространение «вируса маразма», крах старой культуры и духовная импотенция эпохи...
Иван мрачно молчал, и Сюзи продолжала как по-писаному.
– Этот «вирус маразма», как и все живое, имеет вполне определенный запас жизненности, и сегодня можно наблюдать явное его угасание. Но в то же время этот вирус, как всякая эпидемия и пандемия, имеет некоторую инерцию движения во времени. К сожалению, сегодня уровень нашей ментальности оказался ниже предельного для выживания, и равновесие между вирусом маразма и вектором интеллекта в народе оказывается весьма неустойчивым. Мы все на краю гибели.... И если ты не врешь, и тебе удастся установить контакт с теми, другими, мы могли бы помочь общему спасению...
– Ладно, посмотрим, как получится, – мрачно резюмировал Иван. – А сама-то ты где станешь пребывать?
– У какой-нибудь старушки поселюсь, – туманно ответила Сюзи. – В городе много старушек, осколков прежней цивилизации, страдающих одиночеством и забытьем прошлого. Они всегда рады, если я живу по очереди неделю-две у некоторых...
– Ты что ж, одна на свете? – спросил он неласково и угрюмо, поскольку полагал одиночество одновременно грехом гордыни и наградой за величие души.
– Зачем одна? – отозвалась Сюзи с беспечной веселостью. – Одной в мире страшно, потеряешься. Я же говорила, есть у меня брат. Брат мой – враг мой, – она коротко рассмеялась. – И девка есть приблудная. – Сюзи помедлила, размышляя, надо ли откровенничать, и решительно закончила. – Девчонка одна, годов тринадцати. Сбежала из детского дома. Били ее там и старшие, и воспитатели, вот и сбежала. Я ее и приняла, теперь она самостоятельничает. А ее и не искал никто, ничья. Другое имя ей дала, документы смастерила, вот и живет со мной. У меня есть еще один запасной чердачок без адреса, там и обитаемся. Девка хорошая, ласковая, способная. Рисует хорошо, все больше духовное, непонятное...
– Женщине нельзя рисовать духовное, – строго усмехнулся Иван, – ее бесы под руку толкают.
– Это ничего, что бесы, – задумчиво сказала Сюзи, – Господь всех прощает, и этот грех ей проститься...
– У тебя что, образование? Говоришь слишком грамотно.
– У кого ж его нынче нет, вашего образования? Я, как все, ношу в себе некий образ, вот он и образовывает, – она слабо улыбнулась, тихо, по-вечернему, улыбка как ирония зимы вслед весеннему буйству.
– Что ж это за «некий образ»?
– Точно не знаю, – она движением плеч изобразила недоумение. – Может быть, это совесть? – вопросила она с хитрой надеждой.
Он закашлялся от неожиданности гулко, будто в трубу.
– Скажешь тоже... совесть! – отмахивался он, смеясь и кашляя. – Совесть! Это значит приписывать предмету несвойственные ему качества, – курице орлиную зоркость, преступнику жажду милосердия...
– Тогда что-то другое есть «некий образ», – согласилась она. – Может, это достоинство менталитета?
Он прекратил злой смех:
– Вот это уже серьезно.
– Послушай, – сказала она с каким-то детским вызовом, – зачем тебе моя мансарда? Ну да, всякие твои прозрения в небо и прочее, а все-таки – зачем? Ну, звезды, пришельцы, а все-таки?
Его грубое лицо, неумело вырубленное из бросового материала, распахнулось улыбкой.
– Много будешь знать, девочка, скоро состаришься.
– Какая я тебе девочка! – ее лицо зарозовело от гнева.
– Не сердись, потом как-нибудь разговоримся. Ты можешь вспомнить свой собственный голос? – спросил он. – Тот единственный твой, непохожий ни на чей, неповторимый голос, которым ты говоришь миру? Нет? Так и человечество не в состоянии вспомнить свой голос и потому прислушивается к самому себе и ко Вселенной в надежде услышать хотя бы эхо, отголосок себя... Современный менталитет болен хроническим абсурдом, как мы с тобой установили... Кто знает, вдруг именно отсюда, из твоей конуры, я услышу голоса вечности, – он произнес это так серьезно, что Сюзи не могла ни согласиться, ни рассмеяться, и ушла.
В те дни, когда брань в сторону правительства неслась отовсюду и если на вороту не висла, но и не рассеивала мглы предстоящего; когда публика в одночасье единым общим порывом впала в политику, и если не находила в сем личного удовольствия, то исполняла некий требуемый социальный ритуал; когда пропастью между правящими «верхами» и бесправными «низами» стал прилавок магазина, и с одной стороны его стало еще более пусто, а с другой густо; когда священнослужители и вероисповедальники вышли в народ не только в помыслах сеять доброе и вечное, но и в чаянии спасти пусть малую долю из разметенного историей душевного богатства; когда многие люди искусства, оставя без присмотра возвышенное, пустились, в целях очищения от скверны отступничества, осваивать падаль безвременья и стерво истории; когда писатели чуть не дрались за право любить народ, и иногда действительно дрались, и не только на перьях, и это добавляло злорадства скептикам, убеждавшимся, что нынешний интеллигент не чин, не звание, а переходная ступень от говенности в вонючесть; когда восточно-европейская идеология, скудная умственная жвачка обчищенных на протяжении десятилетий, в корчах испускала стоны умирания, не приказывая никому долго жить, поскольку не имела родственников; когда во множестве обретали государственный статус и вызывали интерес граждан многие астрологи, экстрасенсы, предсказатели, колдуны, чародеи и члены парламентов, поскольку любой завтрашний день мог принести все, что угодно, но не то, чего от него ожидали; когда в тумане неопределенного будущего вновь забрезжили расплывчатые очертания мессианского славянизма; когда все, включая пролетариат, забывший лицо и имя свое, потеряли последние цепи тоталитаризма и теперь не ведали, что же делать с такой непривычной и неприемистой свободой ума; когда армия разоружалась, и солдатские зимние байковые портянки перекраивались на панталоны малоимущим старушкам, – в Петербурге в квартире неподалеку от Симеоновского моста через Фонтанку на тайную вечерю собралась группа сумасшедших заговорщиков.
Их было пятеро, членов совещательного совета, трое мужчин и две женщины. Лет жизни им было по-разному и одинаково, – безумие уравнивает всех в данной точке времени и отменяет ощутимое значение начал и концов. Разум, полагали они, может существовать только в страдании, отсутствие страдания делает разум лишним для ощущения счастья, но страдание, долгое и несмертельное, само становится привычным и даже милым сердцу, как родственная нищета всего народа. Подобное страдание может заменять разум, и в этом случае он теряет свой космический генезис и опускается до уровня ниже пупка. Все пятеро были обществом признаны сошедшими с ума, то есть неответственными и одновременно неопасными для окружающих, что и подтверждалось наличием документов психиатрических лечебниц, вынужденных признать свое бессилие в восстановлении разума. Сами же эти пятеро полагали безумным остальной мир, доказывающий свое безумие не только неостановимой эволюцией к гибели, но и ежедневными речами, постановлениями и распоряжениями начальников ни о чем и обо всем на свете, что подтверждало, что холостое движение мысли есть напрасная и преступная трата ценного мозгового вещества, вырабатываемого природой для согласованного устройства всей жизни на земле и за ее пределами. Традиция, укоренившаяся на Руси в послепетровские времена, – знать за истинное лишь одно направление ума, узаконенное указами и предписаниями чиновников, движущей силой которых был страх, – традиция эта, несколько ослабевшая в означенный период, теперь дышала на ладан, как угасающий рассудок, место последнего упокоения надежды на прощение: разгул свободы слова и ярмарочный пир демократии симулировали и стимулировали друг друга с коэффициентом полезного действия, равного перпетуум мобиле, и продлевали агонию чаемой радости в предчувствии отчаяния. Похмелье – головоломный итог любой революции, в каком бы деле и в какой бы стране это не происходило, и потому разум рисковал затеряться – лишенный главного своего бытия – в бескрайней бесцельности логики и никогда не вернуться в понимание своего континуума. Когнитивность приговорена была, как ослепшая и запаршивевшая лошадь, тащить телегу материальных результатов.
Эти пятеро называли себя СОС – страховым обществом сознания – и, признавая себя подлинными воителями против заразы безумия этого мира, надеялись когда-нибудь обрести тьму сторонников и овладеть усилиями вечности в направлении такого устройства порядка, в котором все оставшиеся и уберегшиеся от болезни века могут жить счастливо и долго.
– Если б кто-нибудь сказал, куда же все-таки мы едем? – спросил один из действительных членов общества, пегобородый Амвросий, чей стаж безумия, безумный стаж, вызвал бы почтение у всякого, кто рискнул бы сойтись с ним в беседе на территории любого предмета недоумения или разногласия. Амвросий с суровой благосклонностью и волевой добротой обвел взглядом лица присутствующих и остался удовлетворен общим отсветом неосознанной тревоги и энергии сомнения, родимыми свойствами россиянина.
– По счастью, недостатка в прогнозах у нас сегодня нет, – ответил сочлен совета, также насыщенный чрезмерными годами Николай, жестколицый резкоморщинистый мужчина, не отягощенный мускулами и мышцами, но достаточно крепкий по натуре, чтобы перемалывать чужое мнение и мысль для витаминной подкормки собственного умственного механизма. – В любом иллюстрированном еженедельнике мы можем обнаружить аргументированные указания, куда следует двигаться стране, миру и человеку. И с какой скоростью. По моему разумению, мы движемся ко дню освобождения, и без наших усилий миру не прервать пелену логической глупости, чтобы пришло прозрение презрения к мелочному и суетному... А что скажут женщины, провидицы и прозрительницы? – Николай посмотрел на Сюзанну, а та, в свою очередь, перевела его вопрошающий взгляд на Лидию, и улыбнулась.
– Вы, Николай Порфирьевич, все допытываетесь о сущем, обрученном с вещим, но мы-то все знаем, что сущее – за пределами, куда человеческой слабой мысли не достигнуть. Я права, Филолект Софронович?
Филолект молчал, он ощущал в себе жалость к людям, но никак не мог предъявить ее, явленную, так глубоко вросла она ему в сердце.
– Сузя, – переменила тему Лидия, – ты расскажи про своего квартиранта в мансарде.
Сюзанна взглянула на улыбающуюся сопричастницу, пожала плечами. Амвросий вопрошающе приподнял брови.
– Он достаточно сумасшедший?
– Кажется, вполне. Но или скрывает, или сам не догадывается. Со временем, когда созреет, мы можем принять его в нашу команду.
– У него есть какая-нибудь концепция – квалификация сумасшествия? – снова спросил Амвросий.
Сюзанна состроила уморительную гримасу недоверия и любопытства.
– Ну, хотя бы какие-нибудь яркие жесты от прошлого? – выспрашивал Амвросий.
– Руки, – вспомнила Сюзанна, – да, конечно, руки. Они выдают. Когда-то в молодости он зарабатывал на жизнь ремонтом громоотводов. Потом, когда грозы перестали происходить, он пробавлялся рассказами анекдотов на переходах станций метро... Руки выдают скрытые его душевные движения. Вот, – изобразила она, – как будто он считает пространство неправдоподобным.
– Да? – обрадовался Амвросий. – Это интересно, даже если и не полностью подтверждается наблюдением. По принципу непрерывности Понселе: что справедливо для мнимых величин, то оправданно и для действительных. Это приближает его к нам.... Какой-нибудь истиной он владеет?
– Не знаю, затрудняюсь ответить, я наблюдала его столь краткое время, что не успела уловить в нем ни вечной, ни подозрительной истины. Я надеюсь, он и сам догадывается, что соблазнительна только та истина, которая дает нам возможность усомниться в ней.
– Присмотрись к нему, Сюзанна, и без торопливости и спешки посвящай его в курс дела, – размышлял вслух Николай Порфирьевич, – крепкие головы нужны нам, сумасшедшим.
Лидия рассмеялась:
– Сейчас многие нормальные сумасшедшие разбредаются по ненормальным, если не в политику, так в астрологию, экстрасенсику или в иную трансцендентность. Во всем этом своя привлекательность, но я сомневаюсь, наберем ли мы достаточную массу сумасшедших...






![Обложка: Честь Воина [CИ]](/files/books/110/no-cover.jpg)