412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 64)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 64 (всего у книги 72 страниц)

Мы часто вторгаемся со своими правилами, как советник юстиции, в чужие игры, и в этом случае равнодушие к результату уравнивается любопытством к процессу игры.

Подсудимый не заплатил ни сентаво судебных издержек. Все расходы судья поделил поровну между советником юстиции и мной. Чтобы откупиться от идолов – fori, specus, theatri, tribus[141] – мне пришлось, как я и обещал, пожертвовать рыжей кобылой. В тот же день она стояла в другой конюшне.

Фанатики справедливости часто плохо выглядят, и я видел лицо советника юстиции, когда судья объявил свое absolvo[142]. Именно в этот момент я внутренним просветлением открыл долго мучившую меня загадку одного из мифов кечуа.

СЛУЖИТЕЛЬ МУЗ

Его благословили, и он, воздев пегую бороденку, заквохал стихами. О любви человека к мужчине. В лучших традициях. Слушатели внимали. У окна покачивали головами неопознанные тени Бодлера, Верлена, Бумсарака. Их так называемые лица были сумрачны. Поэт пел про даму с короткими ногтями. На пресловутых словах пауза томилась неверием попасть в точную рифму.

Промозглой сумеречной ранью

Вползает день, уныньем пьян,

Кровосмесительною дрянью

Обрызгать липкий твой стакан.

И если дня тупые тени.

На горле времени сойдясь...


Слушатели чмокали, а женщины жмурились. Всем было щекотно. Поэт входил в раж и наполнялся энергией левитации. Его глаза полуобморочно прикрыты, а тощие ляжки в такт ерзают по стулу.

Когда в девятый день недели

Мы дерзкий псалом не допели...


Это было похоже на чудо. Он работал попеременно то правой, то левой половиной мозга. Лишенные мускулов верхние конечности теребили замусоленный лист бумаги. Когда отключалась левая половина мозга, стихи обретали отсвет остывающего пожарища, когда не работала правая – поэт веселел, и звуки и слова начинали хороводить, выстукивая дробный ритм, а лицо от сдерживаемого смеха серьезнело.

Через полчаса он перешел на разговорную прозу и оказался простым, наивным и славным малым. Среди присутствующих не было механика, и потому в чтении проскальзывала заминка, и тогда вместо художественных образов шел сплошной упаковочный материал, и голос менялся, становясь гнусно-лукавым. И это было еще прелестнее.

AGERE SEGUITUR ESSE[143]

Птицы – бывшие люди. Человек, умирая, превращается в птицу сообразно характеру предшествующей жизни и в соответствии с установленным природой порядком. Тот, кто был одинок и властен, становится орлом, коршуном или соколом. Мыслители и философы делаются совами и филинами. А тот, кто и в человеческом обличье был в тюрьме, оказывается в клетке, будучи в птичьих перьях.

И когда мне рассказали о личности и судьбе известного в прошлом мошенника и вора, я почти не сомневался, что бывший он – это мой нынешний ручной скворец. У него была своя клетка, и такая просторная, что и попугай позавидовал бы, и эта клетка никогда не закрывалась, и скворец свободно перемещался по квартире.

Разумеется, я никак не дал ему понять, что разгадал его прежние занятия, но решил повнимательнее понаблюдать за ним, и вскоре мои подозрения стали уверенностью. Скворец был нагл, развязен, склонен к непреодолимому воровству и утаиванию различных предметов. Но он не отлучался из дома, и потому все им спрятанное обнаруживалось. Я находил свои наручные часы в сахарнице, а трубку – в помойном ведре. Телефонные счета я видел плавающими в ванной, а губную помаду жены – в своем ботинке. Когда я находил эти вещи и стыдил скворца, он опрометью влетал в клетку, нервно бегал по жердочке и кричал:

– Ах, Боже мой, Боже мой, как же это получилось!

Я понял, что оставлять драгоценности на виду в доступных местах – значит провоцировать скворца, что было бы недостойно для меня и простительно для него. Поэтому я запирал драгоценности жены в письменное бюро, а ключ вкладывал в корешок переплета Каллимаховой энциклопедии. Правда, на письменном бюро лежала табакерка тонкого гофрированного золота, но я то и дело пользовался ею, и к тому же она была тяжела для скворца. Я привык видеть табакерку на столе и не собирался менять привычки.

Но когда исчез ключ от бюро, я не на шутку рассердился. Мне пришлось ломать замок. Драгоценности были на месте, но это не успокоило, я не верил птице. Открыл окно и сказал:

– Вор! Ты недостоин доверия порядочных людей. Уходи. Но скворец влетел в клетку и запричитал:

– Боже мой, как же это получилось!

Я перепрятал драгоценности в платяной шкаф и перестал общаться с птицей. И скворец перестал пересказывать мне анекдоты, услышанные по радио. Окно оставалось открытым, и я полагал, что скворец не выдержит войны нервов и уйдет.

В один из дней, когда я поздно вернулся домой, я увидел, что скворец улетел. Украденный им ключ от бюро лежал на столе, но табакерки не было. Он исхитрился сбросить ее на пол, так что отлетела крышка, и эту крышку он унес.

Правда, недели через две я обнаружил крышку табакерки под шкафом, но это не меняло дела. Мошенник, поняв, что ему не реализовать украденное и что он может попасться с ворованным, мог в мое отсутствие внести украденное обратно. Или он понял, что дурные наклонности поддаются исправлению собственной доброй волей. Я надеюсь, что так оно и есть.

Знаменитый вор, ставший после своей смерти моим скворцом, тоже в конце концов раскаялся. Их поучительные истории трогают меня до слез. После своей смерти я надеюсь стать аистом и проводить зиму на Цейлоне, где стук моего клюва по крыше заброшенного храма будет заглушен резкими криками дерущихся обезьян.

КАПЛЯ ДОЖДЯ

Мы не владеем ни собственными, ни чужими ощущениями. То, что мы обычно принимаем за ощущения, на самом деле лишь следы ощущений. Мы постоянно идем по следу, не достигая осознания всей полноты существования всего происходящего в нас и с нами.

После утренней жары начался дождь. Крупные капли застучали по крыше, по листьям дерева, по земле. У открытого окна я вдыхал обнаженную тайну прохлады. Словно шел по следу дождя, прячась и не заинтересованно. Важно попасть на точный путь, ведущий к тому, к чему струилось ощущение.

И я догадался, что падаю. Далеко подо мной был город. Странное нагромождение плоских и выпуклых поверхностей тепло и приманчиво дышало навстречу. Я принял продолговатую форму и быстрее устремился вниз. Горячая твердая крыша отбросила меня на узкий лист рябины. Я секунду лежал, затем скользнул к краю и еще помедлил, повиснув на остром кончике листа.

И в это мгновение я увидел свое лицо, бледное, с расширенными глазами, полными восхищения и недоумения. Мое лицо в окне смотрело на мое лицо в капле, и этот краткий миг был той полнотой ощущений, какой мне недоставало всю жизнь.

Затем я сорвался с листа, и земля поглотила меня.

ARGUMENTUM PRIMARIUM[144]

Когда я догадался, что все слова осели в словарях, а мысли в книгах, мне ничего не оставалось, как нырнуть в семиотику. И мир преобразился: краски стали сочнее, вещи выпуклее, понятия бездоннее. И хотя здравый смысл и семиотика не всегда ладили, зато одним выстрелом я поражал двух зайцев под разными кустами. Мой престиж оказался в лучшей форме.

Бывало, спрашивают:

– Чем занимаешься? А я небрежно:

– Субсумпцией семиотических дескрипций.

И развиваю тему. Они пялятся мне в переносицу и ни фига не рубят.

– Видишь этот стакан чая? – спросил я однажды жену, пытаясь на простом примере раскрыть, как это делается.

– Мой или твой стакан? – удивилась она.

– Конечно, мой. Когда мы имеем дело с семиотикой, то подразумеваем мои стаканы. Для твоих в моем языке нет имен.

– Вижу, ну и что? Очевидно же, это стакан чая.

– Вот и попалась! Что для тебя очевидно, для семиотика – неконтрастный субстрат. Это не стакан чая, а стакан «чая»!

Я поднял палец вверх, оттеняя примат вещего в сущем и подчеркивая презумпцию факта в акте:

– Смотри: вот я выпиваю чай.

Она с любопытством наблюдала, как я глотаю горячую жидкость:

– Черт возьми, это занятно. Ты не обжегся?

– Я совершил семиотическое действие: перевел чай из класса означающих предметов в класс означаемых. Далее начнется сочетание дескрипторов и кванторов, если десигнаторы наличного бытия не сдвинутся относительно индексальных символов. Теперь это называется «выпитый мной чай».

– А если я выпью свой?

– Твое личное дело. Ты просто пьешь чай, а я занимаюсь семиотикой. Совершенное мной есть прагматический топос: «выпитый, а не выплеснутый; мной, а не кем-нибудь; стакан, а не ведро». И если мы справились с прагматикой знака, мы протаскиваем чай по координатам синтактики и семантики, чего бы это ни стоило. Поняла?

– Ты разволновался и вспотел, – сказала она. – Семиотика безгранична, а в тумане не спохватишься, что есть где. То архетип не туда положили, то хронотоп не там нашли. Ты не расстраивайся и не напрягайся. Может, еще обойдется.

– Не успокаивай. Я вижу: мы охотимся в разных лесах.

– Одного тебя я не оставлю, – решительно заявила она. – На охоте всякое случается. В моем лесу не растет ничего, кроме овощей и говядины, а в твоем столько диковин!

– Ладно, пошли дальше. Денотат чая – это exponibilia, которую сводим к ens concretum. Выпитый мной чай означает по меньшей мере «выпитый мной чай». Но мы вправе толковать это расширительно, используя шифтеры. Иными словами, когда апофатика субзистентна, сущность знака «чай» определяется его отличием от знаков «вода, пиво, керосин» и так до конца.

– А время, – осторожно спросила она, – время обратимо в твоих дремучих зарослях?

– И временем, и пространством допустимо пренебречь. Семиотика – алхимия языка, и она проникает всюду – в науку, экономику, в образование и в торговлю.

– В детстве я любила прыжки на батуте, – неуверенно сказала она, – и потому теперь понимаю, пожалуй, половину твоей науки. Но ты докажешь все остальное, если выпитый тобой чай вернешь обратно в стакан. Ибо я не успела контрастировать жидкость субстратом сахара. Иными словами, сахар не положила.

ЗВУК

Жизнь – это песня, которая заканчивается предсмертным хрипом. Каждый угадывает или сочиняет свою песню, но большинство поет с чужого голоса и на непонятном языке. Легко представить себе жизнь в мелодиях гимна, баллады или романса, но трудно в унылом однообразии распознать чистые звуки и высокие смыслы. Многие живут в манере муэдзина на закате солнца – тянут долго, печально, с нескончаемыми повторами и с неясной мольбой неизвестно к кому. Но восходящее за спиной солнце напоминает, что продолжения нет.

Песня раскрывается в тишине. Но мы живем на постоянном звуковом фоне – кричат чайки, грохочут машины, завывает радио, взрываются ядерные устройства. И если удается ненадолго удалиться от суетного шума, то и тогда чуткое ухо улавливает рокот подземного огня или посвист космического ветра.

Мало кто поет в полную грудь. В мире слишком тесно, чтобы разворачивать плечи для пения. И аплодисментов не слышно. Когда отлетает последний вздох певца, свидетели расходятся, мрачно переглядываясь. У некоторых на глазах слезы жалости к испорченной песне, у остальных на лицах – уныние от собственной глухоты.

Тот, кто поет очень громко, или обладает властью согнать публику, или располагает деньгами, чтобы купить восторги, бывает обычно бездарен. А кто тихо мурлычет себе под нос, не слышит сам себя. Но вполне возможно, что все рассуждения о жизни-песне – это всего лишь противный скрип старой рассохшейся двери.

И я сижу и жду: кто же войдет? И я готов вскочить навстречу медлительным тяжелым шагам и, не глядя в лицо, воскликнуть:

– Да, да, я даю уроки пения!

СТЕПЕНЬ ВЫБОРА

Когда не осталось ни одной страны, где бы не нарушались права человека, тогда не осталось ни одного государства, где бы не препирались по поводу прав, попранных у соседей.

К счастью, у нас все не так, и мера свободы соответствует степени выбора. Или наоборот, что не всякий раз удается.

Каждое утро, как только я выходил из дома и направлялся на службу в Бюро Незапятнанной Совести, навстречу мне попадался один парень. Его профессию или возраст определить было трудно – все носили одинаковые нейлоновые куртки и джинсы. Вероятно, он жил где-то неподалеку, но, возможно, просто прогуливался в это время. Мы примелькались друг другу, затем начали раскланиваться и однажды оказались рядом в продуктовой лавке.

– Как дела? – спросил я.

– Нормально, – ответил он. – Вот, женился месяц назад.

– Это дело. Полкило, пожалуйста, и покрупнее, – сказал я продавщице.

Через полгода мы снова случайно обнаружили себя в той же лавке.

– Как дела? – спросил я без тени смущения.

– Нормально, – последовал ответ. – Вот, неделю как замуж вышла.

На парне – теперь это оказалось девушкой – было шитое по фигуре платье, выразительная прическа и модные дамские туфли. Правда, бюст был не в лучшей форме и сквозь капрон на ногах просовывались волосы, но я не жених, чтобы капризничать.

– Это дело. Полкило, пожалуйста, и помельче, – сказал я продавцу.

У моего-моей знакомца-знакомицы степень выбора была весьма высока, гораздо выше, чем в этом году планировали социографы.

Я вспомнил об этом типичном случае, когда в борьбе с пьянством большинство впало в сумасшествие на почве трезвости, и однажды, проезжая в автобусе, я наблюдал из окна, как на противоположной стороне улицы пятеро молодых активистов тяжело избивали подвыпившего инвалида. Издалека казалось, что они заняты игрой. И это не удивительно: когда мир встает на голову, у него есть выбор, но так мало времени на размышление.

ПОСЛЕДНИЙ ЖРЕЦ

Город возрос и расширился настолько, что поглотил сам себя. Если в годы моего детства город можно было за час пересечь с юга на север пешком, то теперь поездка из конца в конец на скоростном транспорте занимала около десяти часов.

В городе были сады, парки, островки естественного леса, пруды и озера, и потому большинство горожан никогда не покидало пределов чудовищного монстра. Это не удивляло – вокруг и неподалеку было все для удовлетворения любопытства и основных жизненных потребностей.

Я знавал целые семейства, которые на протяжении двух-трех поколений ограничивались двумя-тремя ближайшими улицами. Город как будто все более и более заточал себя в каменных стенах. И в этом крылось несколько опасных обстоятельств, каждое из которых могло быть трагическим. Город задыхался от собственных испарений, мало-помалу разрушался, и эти процессы едва ли были объяснимы технологическими причинами. Разрушалась не только центральная, самая старая часть города, откуда население вынуждалось переселяться на окраины в новые, прекрасно оборудованные дома, но и сами эти дома через год-два давали трещины и медленно и неостановимо начинали осыпаться.

Отсутствие воздуха и большого неба над городом и разрушение жилищ, дорог и коммуникаций рождало ощущение случайности и оттого иллюзорности существования. Актуальность все настойчивее приковывала внимание, но задним умом люди жили прошлым или будущим, что было одинаково проблематично. И отсюда – шаг к жестокости, краткому моменту утверждения личности за счет отрицания добра. Количество и разнообразие преступлений возрастало, и в городе воцарились три независимых жизни – дневная, ночная и еще третья, тайная.

Я слишком долго жил в этом городе и наблюдал его, чтобы не утратить интереса к его дневной и ночной жизни и обрести интерес к его тайной жизни. Этот мой интерес был чувством глубокой тоски прощания. Так мореплаватель, некогда выброшенный тайфуном на необитаемый остров и обживавший его долгие годы, вдруг – когда приходит день долгожданного парусника – последний раз обходит берег, отмечая, кажется, каждую песчинку и ощущая непривычное жжение в груди и слезы на глазах. Чувство, знакомое, пожалуй, лишь тем, кому случалось отплывать, медлить, ловя жадным взором мгновения гибели трудов своих, культуры и надежд.

В тайной жизни города были свои три жизни – жизнь людей, жизнь животных и жизнь идей. И все они таились друг от друга. Животные могли лишь догадываться о тайной жизни идей, а люди едва ли представляли себе размах и значение тайной жизни животных. Животные дичали в городе. Или, дикие, приходили извне. Койоты, камышовые коты, волки, барсуки, карликовые медведи довольно часто селились по заброшенным подвалам. В огромной запутанной системе городских коммуникаций водились крокодилы – альбиносы, выцветшие, бледные, с желтыми глазами. Вороны, совы, хищные чайки заселяли чердаки брошенных домов. На них не обращали внимания. Городские власти были по горло завалены проблемами питания, жилья и транспорта. Лишь с дичающей флорой пока удавалось справляться, но и здесь благополучие было скорее мнимым. Появился вид дерева, неприглядного и чахлого, но со столь мощной корневой системой, что одно такое дерево было способно за неделю вскрыть полсотни квадратных метров уличного асфальта.

Каждый день то тут, то там образовывались огромные пустоты под поверхностями дороги и грунта, и земля проваливалась. Пустоты пытались заполнять бетоном или землей, привезенной из-за города, и это было похоже на пересадку кожи, но земля под городом была слишком больна, чтобы быть способной к имплантации.

Время от времени эти пустоты соединялись одна с другой непостижимым образом, затем пустоты расходились, чтобы соединиться в другом месте, и в этом крылась отдаленная, но всеобщая угроза для города. Никто не относился к этому серьезно: опасность, растянутая во времени, пугает меньше.

Мне не хотелось думать, что произойдет, когда под чудовищно разросшимся городом все пустоты соединятся в одну. Я надеялся, что к этому времени меня не будет в этом городе.

Жизнь идей в городе представляла собой общий поток от слияния трех верований и еще одной – политической религии. Первые три были мне знакомы, а четвертая не вызывала интереса. Яростное убеждение в материалистической справедливости одних за счет других не питало уверенности в своей осуществимости. Доказательством таких сомнений был сам город, раскинувшийся на территории четыреста тысяч квадратных километров, не считая пригородов. Здесь никогда дождь не омывал всего города сразу, и жители южных районов отличались от северян цветом кожи и особенностями речи. Я давно утратил доверие к этому городу, и бодрая улыбка губернатора, выступавшего чуть не ежедневно перед телекамерой, не вызывала ничего радостного.

Тайная жизнь идей, конечно же, существовала в этом мрачном вместилище всего, что могла произвести цивилизация. И эта тайная жизнь идей – как я догадывался – была точно зеркальное отображение, схожее с тайной жизнью пустот под городом. Ни о том, ни о другом я не имел, конечно, полного и ясного представления, но о многом догадывался. Мне представлялось, что пустоты под городом когда-нибудь соединятся в одну, и город провалится, но произойдет это не ранее того момента, когда тайные идеи, скрытые от рассеянного наблюдателя, также соединятся в одну всеобщую идею, в некий сгусток проникающей энергии. Это показалось мне настолько любопытным, что я попытался разобраться.

Я присматривался к людям, прислушивался к их разговорам, определял соотношение слов и мыслей, поскольку рассогласованность одного и другого является признаком тайного. Подобная рассогласованность оказалась повсюду, в большей или меньшей мере, и это подтверждало мою догадку, что тайная жизнь идей полностью захватила город. Некоторые чувствовали смутную тревогу, и тревога эта была заразительна. Известно, что любая идея вызревает на объективной, материальной основе. И когда идея созревает полностью, ее материальная основа исчезает. Так в истории исчезли феодализм и подсечное земледелие, редкие виды зверей и редкие типы людей. Все они исчезают тогда, когда окончательно оформляется их идея. Так же и город был обречен исчезнуть, когда он завершит свое формирование во внешних и внутренних структурах.

Но как идея города, возникнув раньше города, должна была воплотиться в нем, чтобы стать идеей, так и тайные идеи, как я полагал, должны для своего окончательного проявления кумулироваться в каком-то одном человеке. Я понял, что где-то здесь должен быть жрец, становящийся или уже ставший воспреемником и генератором тайных идей. Такого жреца найти в таком городе было почти невозможно, но, начав поиски, я все более убеждался, что он есть.

Прежде всего я изучил транспортные потоки пассажиров. Это было необходимо, чтобы, наблюдая за лицами и речами, определить возможные узлы концентрации идей. Через полгода я сузил круг, вернее, квадрат поисков до размеров двадцати пяти квадратных километров, и это как раз пришлось на старый центральный район города. Многие дома в этом районе вообще пустовали, таинственные, холодные, наполненные терпким запахом нежилья.

В одном из таких домов я и нашел его. Событие, имевшее для меня такое огромное значение, оказалось довольно будничным. Жилище жреца, квартира со многими комнатами и многими дверями, из которых некоторые никуда не вели, слишком большое жилище для одного жреца, было наполнено оглушающей тишиной. Жрец оказался ни молодым, ни старым.

– Человек, и только человек вносит хаос в божественную гармонию мира, и ты, носитель и творец хаоса, какой гармонии ты ищешь? – спросил он. – Зачем ты пришел и чего ждешь?

– Ты последний жрец в городе, – ответил я, – последний из жрецов в мире, где давно нет жрецов среди шаманов и проповедников гибели. Поэтому ты должен держать в руках узел всех нитей.

– Мои руки пусты, – отозвался он. – Ты назвал меня последним жрецом, но кому нужен жрец, когда все моления угасли и ни одна жертва не принята?

– Это так, – возразил я, – но ты должен быть мудр. Последней мудростью, за которой нет ничего, – добавил я.

– Ты ищешь свободы от города. Знание делает одиноким. Мудрость не освобождает. Мудрость закрепощает. Последний жрец – это последний пленник. Зачем тебе мудрость жреца? Разве ты станешь носить чужую обувь и глотать пищу, пережеванную другим? Из сна невежества ты хочешь перейти в сон мудрости, зачем? Ты увидишь тот же город, населенный теми же тенями...

– Скажи, – спросил я, – что приносит больше печали, – само желание или избавление от него?

– А твои желания разве не бесчисленны? За одним тотчас следует другое. Ненасытимо сердце к печалям, и потому не все ли равно, если исполнение явится прежде самого желания? Не так ли приходит смерть?

– Но может ли смерть явиться прежде жизни?

– А разве в спешке познания ты не принимаешь следствие за причину? Ты не идешь, а пятишься, и свет не там, куда ты смотришь.

– Ты не жрец надежды...

– Тот, кто знает все, – спокойно рассмеялся он, – не оставляет времени для надежды. Ты пришел получить воздаяние за надежду, неужели и ты хочешь уйти с пустыми руками?

– Моим рукам не удержать песок твоих мыслей.

– Оставь песок его месту, – равнодушно отозвался он.

– Тогда какую дань я заплачу городу, чтоб откупиться от его насилия?

– Отдай ему то, без чего ты пребудешь в покое созерцания... И я ушел, не найдя ничего, кроме своей ошибки.

Великие замыслы никогда не достигают центра, вдали которого они зарождаются, потому что сам центр занят мелочными запретами на деятельность. Великие замыслы рождаются на периферии. Потому что и слава ненависти и бесславие любви равно бренны в этом городе. Возможно, что когда пустоты соединятся в одну, я догадаюсь о том, о чем умолчал мне последний жрец. Возможно. Но тогда мне некому будет рассказать об этом.

ПАССАЖИРЫ

Входили, выходили, и ни один не задерживался дольше своего срока. Среди них случались нетерпеливые и флегматичные, сердитые и равнодушные, боязливые и стойкие. Иные пытались что-то предпринять, другим все было все равно. Кто брал больше, чем отдавал, тот не обладал даже тем, что имел. Водоворот общения перемещался из конца в конец. Они становились многочисленнее и агрессивнее. О конечной остановке едва ли кто-нибудь думал, и большинству не хотелось выходить. Одни занимались собой, другие – другими, третьи сосредотачивались на самой поездке. Эти были наиболее мудрыми. Они вникали в движение, затем осознавали его. Но им, как и всем, приходилось выходить, и свою мудрость они уносили с собой. Если они уходили без мудрости, оставляя ее, то это всякий раз оказывалось использованным проездным билетом. Им представлялось, что маршрут один и тот же. Маршруту казалось, что пассажиры одни и те же. В любой момент для одних начиналось то, что для других заканчивалось. Движение смешивало смыслы, и потому первые не понимали последних, и последние не могли услышать тех, кто еще не пришел. Движения нет, пока ты внутри, но если вышел, ты не движешься, и ты в движении, пока движение в тебе. Одно всегда поглощается другим и заставляет его умолкнуть.

Или это тихая недвижная ночь повторяет эхо промчавшейся жизни?

СТАРИКИ

Вот, недолго ждать, скоро сам стариком стану, а все не лежит душа. Будто какая обида на них бродит по свету и не рассеивается. Нудны они, страшны, завистливы к жизни. Она дальше и дальше от них отодвигается, и оттого они делаются умнее и злее. И вроде досады на них держать не за что – едят они немного, и одежду носят стариковскую, и разговоры больше о прошлом и о будущей войне, а все-таки.

Помню, в детстве пугал один старик. Ходил по двору в тощей желтой бороде и в серых штанах пузырями, – неприседливый, не при месте, не при людях, ничей, как горе. Открывал темно-красную пасть, откуда торчали четыре длинных, как у лошади, зуба, обещал:

– Не будешь матку слушать – укушу!

Помню, уже будучи в школе, учился у другого старика плетению лаптей. У этого зубы мелкие, частые, щучьи, но на лице самостоятельно двигались большие брови, выступающие далеко ото лба. А глаза утоплые, острые. За даровую науку мы с приятелем драли лыко, вымачивали, цветили в красках, а потом следили, как уверенно и крепко двигаются узловатые сучья его пальцев. Он казался скрытным, какую-то тайну держал про себя. Но нам, как «богатым» заказчикам, подносил в лапте не воду, а квас из паленых хлебных корок.

Долго не мог понять, отчего старики скупы. Оттого ли, что жизнь свою не в дело расходовали, или оттого, что она к ним не щедра была. И эта скудость чувств, опрокинутых внутрь и остывающих, будто жерло давно не топленной печи. И привязанность к старым вещам, привязанность сухого дерева к мертвым корням. Заблуждение, что старики предаются мудрости. Скорее, они предаются душевному онанизму. В их мозолистых сердцах борются два вялых желания: чтобы мир сохранился таким, каким они его приняли, и чтобы этот мир исчез вместе с ними или чуть раньше. И пока ни одно из этих желаний не исполняется, жизнь может идти своим чередом с полным уважением к старикам, но не принимая их в расчет.

У стариков, кажется, всегда недостает какой-то одной фразы, но зато они – носители омертвелой культуры. Вот почему уровень цивилизации определяется по старикам, теням исчезающих царств.

УЛОВКИ БЕСА

Сатана обычно не является по пустякам. Он приходит, как удар колокола, издалека и трагическим выбором: победить или погибнуть. Направленные к нему обвинения и мольбы обычно не достигают его слуха. Горной вершине безразличны долинные дожди.

Иное дело – несметная рать бесов. Сатана один, а бесов много. Но их значительно меньше, чем людей, и бесы с людьми составляют пропорцию один к тысяче. Но и в этом случае не всякий бес станет заниматься тысячей гоминоидов, но выбирает достойных, как партнеров по теннису.

Сатану я не хотел бы встретить ни в полдень, ни в полночь. Сатана не по моей святости, ему со мной скучно, но бесовские уловки мне знакомы.

Это напоминало игру в кошки-мышки в лабиринте, выходы из которого тебе неизвестны. Но они неизвестны и бесу. Сначала неделя за неделей у тебя создается замкнутая ситуация, откуда все-таки нужно выбираться. Ты бросаешься к одному выходу – он закрыт спиной беса, и в лунном свете блестит короткая черного лоска шерсть. Ты стремишься к другому выходу – перед тобой все рушится. Ты проскальзываешь к третьему – и там замечаешь тень бесовской ладони. Самое важное – перестать суетиться, попытаться успокоиться. Расслабить мускулатуру, уровнять дыхание, обострить и утоньшить слух, зрение, обоняние. Этим промедлением можно вывести беса из равновесия, заставить его проявить себя. Обычно он занимает место у наилучшего выхода, но думает, что ты знаешь, где находится он, бес, и бросишься к другому выходу. И бес готовится мгновенно переместиться туда. В этом случае можно сделать обманное движение, бросить ботинок, и как только бес метнется, ты выскальзываешь из лабиринта. Мастерски сыгранная партия доставляет удовольствие обоим участникам, и если это удалось, ты можешь надеяться, что бес не оставит тебя без внимания.

Конечно, всегда есть аварийный выход – положиться на волю и милость Господа нашего, но ведь и Он дал нам душу и разум, чтобы мы научились ими пользоваться.

Бесы стареют вместе с людьми, и тогда лабиринтные игры все более приобретают не реальный, бытийный характер, а воображаемый, философский, и это еще увлекательнее. И в конце концов ты с удивлением замечаешь, что все чаще инициатива оказывается в твоих руках, что именно ты начинаешь игру и примериваешься закрыть спиной выход для беса.

К чести беса следует заметить, что и он играет с закрытыми глазами. И у него есть аварийный выход – воззвать к сатане, но я не помню случая, чтобы бес этим воспользовался.

МАРЦАБОТТО, МАРЦАБОТТО...

Согласно известной философской доктрине, на самом деле никакой личности человека не существует. То, что привычно принимают за личность, в действительности – цепь свойств, признаков или поступков, ни один из которых, собственно, не принадлежит человеку. Все, что принадлежит человеку, это возрастающая подвижность в начале жизни и полная неподвижность в самом конце жизни. Человек – пустая оболочка, обладающая возможностью и правом на поступки, действия и качества. Все и любые поступки и качества – вне человека, в мире вокруг него. Есть поступки, могущие вознести оболочку вверх, и есть поступки, тянущие вниз. К тому же наше время – это расстояние, какое нам предстоит пройти. Наши поступки – это наше реактивное движение. Поэтому наиболее мощные поступки выбрасывают человека далеко вперед. Этическая стоимость поступка здесь безразлична для оболочки человека, и в памяти человечества на одном уровне хранятся и злодеи, и благодетели. Но самым экономичным видом поступка, к тому же обладающим наибольшей этической стоимостью, является мысль, соединение формы мира и его сущности. Личностная оболочка человека идет из бесконечности и уходит в бесконечность, и мы пользуемся ею лишь на время нашего осознанного бытия. Эта оболочка упруга, от больших поступков и мыслей она становится просторной, маленькие мысли съеживают ее. Мы движемся не только на какое-то расстояние времени, но и в определенном направлении, которое задано предыдущим владельцем оболочки. И если мы не в силах проникнуть в состояние вещей и явлений, нам кажется, что мы не те, за кого нас принимают, а какие-то другие, иных времен и культур. Воспоминания о нашем прежнем бытии вызывают тоску. И все-таки я люблю зимними вечерами вспоминать энергичную жизнь этрусского города Марцаботто. Два с половиной тысячелетия – слишком малый срок, чтобы забыть это. Дочь жреца носила имя богини – Лаза. Мне кажется, она до сих пор стоит, прислонясь к деревянной колонне простиля, и смотрит мне вслед.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю