412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Игорь Адамацкий » Созерцатель » Текст книги (страница 36)
Созерцатель
  • Текст добавлен: 27 мая 2026, 12:30

Текст книги "Созерцатель"


Автор книги: Игорь Адамацкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 72 страниц)

Я поднимаю колокольчик и трясу его как пузырек с микстурой – вяло брякает язычок, потом неожиданно звонко, по-человечьи, отзывается потемневшая орнаментованная бронза; с колоколом в руках я поднимаюсь и смотрю в зал, там много знакомых, а еще больше незнакомых – молодых лиц; пока ты ковырялся в своем огороде – ты забыл полить тюльпаны, которые через двадцать лет завянут, когда придет Натали, – уже подросли юные всходы, все эти от самого рождения мастеровитые литераторы с гулкими голосами, вместительными легкими, здоровыми сердцами и крепкими желудками, и твоя боевая шпага, с которой ты, отчаянно размахивая, бросался на чудищ своего – не их! – времени, им кажется старой зубочисткой; много знакомых лиц – Курт Веннингер, пишется в двумя «н», не раз поражавший интеллектуалов способностью с помощью примитива калечить логику искусства, да и во внешности Курта было что-то питекантропическое (питекантроп – это кличка первого математика древности: он умел считать до пяти, левой рукой загибая пальцы на правой); Жозеф Рефрен – это ж надо! стать писателем с такой фамилией – сорок лет долдонивший любимый мотивчик о разделенном ложе и, надо признать, добившийся успеха: университетская молодежь делит ложе по-рефрену; томный эстет Збигнев Крышевский, по-польски пишет с французским прононсом, говорят, он чуть не до смерти уморил банальными метафорами красавицу-жену Клару Стычек: бедняжка в Гданьске бросилась с причала в море, но волны вынесли ее на британские берега, где она через два года родила тройню от непорочного зачатия после съемок фильма «Ричард 3-й»; Фриц Дюренморт – «серый» юмор, Нобелевская премия за гуманизм и всестороннее отражение в литературе облика европейца, может быть, не читал, по-моему, беседовать с Фрицем намного увлекательнее, чем разбирать его невнятности – грузный, с толстой шеей, толстыми руками и толстой одышкой во славу цюрихских пивных; вечно настороженный и одновременно всему открытый Гроссер; старый и желчный, недовольный собой и миром; постоянно дремлющий Эрвин – вся эта вдребезги разбитая гвардия рядовых искусства, в ком еще сохранились хоть какие-то понятия о достоинстве и чести своего ремесла; еще около двадцати малознакомых лиц – я, как охотник, взглядом осторожно подкрадываюсь от задних рядов к первому ряду, чтобы врасплох увидеть лицо Надин, это ненавистное мне выражение властной покорности на лице, и улыбку, значение которой непрерывно меняется, пока Кастальс, сидящий за ней, нагнулся к ее уху так, что касается длинным носом ее волос, каштановых и с проседью, и, улыбаясь, нашептывает про меня гадости – я еще раз встряхиваю колокольчик и с шумом ставлю его на светло-голубой бархат стола.

– Господа! – говорю я, примеряя голос к пространству зала – Дамы и господа! По праву председателя настоящей встречи рассказчиков я хотел бы уронить в ваши уши несколько слов об общих целях, собравших нас сегодня здесь.

Я говорил по-французски, и мое жеманное произношение могло бы до колик рассмешить какого-нибудь балясника, boutton, гораздо лучше у меня вытанцовываются mots obscènes[65], но поскольку мой лучший доклад был посвящен творчеству Жака Шапантье, с которым никто из присутствующих по-настоящему не был знаком, я продолжал по-французски babiller[66]:

– Литература – это украшенная сплетня о людях, которых никогда не было. Не мне доказывать вам убедительность такого толкования нашего ремесла. За годы работы мы выпустили сотни тысяч призраков в мир реальных людей, и эти тени волей и яростью бессмертного искусства обретали при рождении ум и душу, характер живой плоти. Литературных героев, чьими родителями и пестунами мы являемся, этих героев в действительности не существует. Жизнь – это только замысел, в наших головах он становится вымыслом, а в сердцах читателей – домыслом. Поскольку ничто может возникнуть только из ничего, то я – по праву одного из старейшин цеха – осмелюсь утверждать, что нашей теперешней конференции не существует. Нас – нет, господа, и все, о чем сегодня и в последующие дни станем говорить, все это – блеф, фикция, мечта, мираж, греза, бред, галлюцинация, фантазия, сон, наконец. И какой бы кошмарной или прекрасной ни была эта дрема, мы сделаем все возможное, чтобы как можно дольше не просыпаться. Сон – причудлив, он не зависит от чьей-то отдельной воли и, если вы не возражаете, мы дадим высказаться всем, кто поможет нам осветить смутную дремоту ускользающего бытия, мы выслушаем самые спорные мнения об источниках, формах, целях жанра рассказа, об алхимии и магии нашей профессии.

Слушали коллеги по-разному: старики, знавшие, какие переливчатые павлиньи хвосты я мог распускать, слушали в пол-уха и с усмешкой, уверенные, что в кулуарах или за карточным столиком, в трактире или бардаке я намного забавнее; молодые, для которых не только их литературная работа, но и сама жизнь была в новинку, внимали с отвисшими подбородками, как деревенская дура первому своему соблазнителю, или как туземец первому в своей жизни проповеднику, горячо веря, что вечное спасение у меня за пазухой и после проповеди каждый получит по кусочку.

– Поскольку инициаторам нашей встречи, – продолжал я, – Кастальсу, Эрвину и Гроссеру удалось не допустить сюда ни одного лгуна-журналиста, нахала-телеоператора или дурака-критика, которые, как жуки, точат великое древо искусства, я полагаю, что все мы, сновидцы и снотворцы, можем высказаться свободно и раскованно, как на исповеди перед совестью, если мы, конечно, не забыли совесть дома. На этот случай я готов исполнить роль нашей забытой совести и вынести требуемый вердикт. Если я правильно понял, сегодня здесь собрались люди, исповедующие ортодоксальную методику, и несколько расколов. Здесь присутствуют фантасты, сюрреалисты, бытовики, субъективисты, чистые и помесные с прагматистами, и многие другие искатели путей к самим себе. Все мы, надеюсь, люди с горячей кровью, готовые жертвовать своими перьями для доказательства сомнительной ценности мелочных литературных принципов. Это – так, господа. Ведь нет на свете более капризного и ничтожного и жалкого в своих претензиях существа, чем профессиональный литератор. Но я полагаю, несмотря на это, что в конце концов, нас всех объединит общая угроза, единая опасность, могущая уничтожить весь опыт будущей литературы и культуры – опасность наступления материального мира на мир духовный, угроза раскола между людьми, нарастание жестокости в человеческих отношениях. Когда ложь и обман становятся нормой, истину и правду объявляют вне закона и начинают преследовать, изгонять из общества, где утверждаются сытые, самодовольные, тупые и наглые потребители. В таком случае можно только воскликнуть: дай мне, господи, счастье и силу стать изгнанником!

Я помолчал, выдерживая драматическую паузу, и закончил:

– Благодарю вас за внимание, господа, и разрешите сопредседателю Отто Шимеку познакомить вас с предстоящей программой.

Я сел, а Шимек встал, узкоплечий, нескладный – из шеи сзади росли седые жесткие волоски – Шимек в лоснящихся брюках, таких заношенных, что казалось, будто он в них родился и с тех пор не стирал, – не от бедности, хотя он постоянно жаловался на житейские трудности, на невозможность прокормить большую семью, а из безразличия к форме, он всю жизнь гонялся за содержанием и это была как игра в прятки, – и начал программу конференции; я смотрел в зал: Фриц дремал, полуприкрыв выпуклые глаза пухлыми веками; Збигнев Крышевский шелестел бумажками – в последнее время ему не везло: по данным JLA индекс его популярности упал на восемь пунктов, издатели потеряли интерес к рассказам Збигнева, и теперь он рассчитывал на успех своего выступления об универсальной схеме современного рассказа, так оно и произошло; Гроссер упорно улыбался: он наслаждался, слушая кошмарный французский Шимека в синхронном переводе на немецкий – Гроссер говаривал, что если и есть на свете что-то ужасное, так это немецкий перевод с французского, но, по-моему, перевод с русского еще хуже; Эрвин что-то рисовал в блокноте, скорее, карикатуры на остальных; я смотрел в зал и видел глаза Надин, устремленные на меня, и вспоминал предстоящий вечер и весь завтрашний день, и послезавтрашний взрывчатый пассаж Кастальса, и свой доклад о Жаке Шерпантье, и сладкую боль расставания со всем этим, и это не было повторным переживанием – короткая остановка, передышка в таком долгом пути назад...

7

Bien-aimé[67], здравствуй. Представь – те шесть неделек, что я тебе не писала, работала я, как у вас говорят, по-черному, пахала, как негр. Несмотря на раззавистницу уродину Марго, которая не переставая шпионит за мной, – Жильберу удалось доставить мне много книг, русских словарей и антологий, за которыми я свои глаза и терзала. Все делаю, как ты велел, но как только пытаюсь по-русски описать нашу первую встречу – надо же с чего-то начать? – так и расплакалась. Даже самой смешно стало: представляю себе хорошее и плачу от горечи. Вдруг смертельно захотелось еще раз увидеть тебя, и так грустно, так je suis triste[68]. Потом все-таки взяла себя в руки, но описание от этого не подвинулось – мне хотелось одновременно увидеть тебя своими глазами, а себя – твоими. Наконец как будто нашла выход – отражение в отражении, но другая трудность – я, не ощущая вкуса, сочности, мякоти русской речи. В чем ее лучшее достоинство? Легкость, воздушность, стремительное остроумие? Это, скорее, качество французского. Точность, выверенность, сопряженность формы и смысла? Это присуще английскому. Певучее благозвучие? Это хорошо в итальянском. А что в вашем, русском? Только не ссылайся на Ломоносова, я его не понимаю, пыталась читать его стихи в антологии и едва-едва голову не сломала. По-моему, скорее прав ваш Тургенев, и русский язык – вор, и берет из других языков то, что плохо лежит. Но плохо кладут то, чем особенно не дорожат, или то, чем чаще пользуются. Вот ваш язык и хватает все в округе – ловкость рук и никакого мошенничества. Скорее всего, я никогда не научусь по-настоящему писать по-русски, но это меня, как у вас говорят, особенно «не колышет», лишь бы это было достаточно хорошо, чтобы нам понимать друг друга. Пока меня больше мучают не слова, а фразы. Мысль не может явиться голой, это неприлично, она должна быть одета со вкусом, старанием, оригинально. Нужны не только основные, чистые тона, но и полутона, и четвертьтона и оттенки. А отсюда все эти ужасные у вас падежи, придаточные и все остальное – леший их задери! Милый, вообрази, сколько во мне нахальства, напористости. Не успела научиться два слова связывать, а уже тебя наставляю и все новые, необношенные навыки решаюсь представить на твою судимость (или правосудие – как правильно?) Да поможет нам Бог обоим, – тебе в твоем терпении, мне – в моем бесстрашии, потому что, как мне кажется, я делаю заметные успехи. И еще три новости: во-первых, в нашей обители – с ведома и старания моего папаши – устроили лазарет для сексуальных психопаток, и эта стервоточина Марго назначила меня читать несчастным душеспасительные беседы сразу после врачебных процедур – вообрази меня в этой роли (между прочим, выгляжу я – как ты говорил – «на мордашку и на все остальное весьма и весьма»); во-вторых, оказывается, моя сестра-кузина все-таки выходит замуж за своего томного красавца; они прикатили сообщить мне об этом, приехали в роскошном – цвета вяленой макрели – лимузине; сестре я сказала по-русски: «Ну и дурища ты, он же глуп, как валенок», но она ничего не поняла, а по-французски фраза эта не звучит, теряет «смак»; в-третьих, у нас в монастырском саду зацвели вишни, да так, что с ума сойти можно, и это очень грустно, такое цветение, – я сразу вспоминаю тебя, нас с тобой; в-четвертых, и это в-главных, да простит меня Господь, я очень люблю тебя, а это так трудно. Вот, милый, и все пирожки с «гвоздиками» (это выражение твое мне очень нравится, но не знаю, про цветы или металлические стержни?). А теперь слушай, вникай и подмечай ошибки. Твоя Николетта.

«... В Париже шел снег, первый в предстоящую зиму и, по праву первого, особенно новый и торжественно белый. Он был крупный и влажно шелестел, как лепестки отцветающей яблони. Снега было много – как будто высоко в небе развязался огромный холщовый мешок со снегом, и снежинки, крупные, как доверие, и такие же своевольные, неподвластные ничему, кроме вселенского тяготения, заструились вниз, радуясь свободе и приплясывая в воздухе от холода.

Такого необыкновенного снега парижане, жившие на улице Святого Жака, не помнили со времен Плантагенетов, а если бы и помнили, то не сказали бы никому, потому что было чрезвычайно раннее утро и все спали, кроме Натали. Она только что вышла из дома, набросив шубку на плечи, и теперь стояла, подняв лицо к небу и ловя губами крупные жгучие снежинки. Еще с вечера она решила, что утром, в день своего рождения, она выйдет на улицу, и первый мужчина, который ей улыбнется, будет ее почетным гостем. Кем бы он ни был, – кинозвездой, полицейским или припозднившимся сутенером.

Но, как это бывает, старая улица была пустынна, никто не проходил мимо и тем более не улыбался, поэтому Натали просто так стояла, оборотив лицо к небу, и считала снежинки, падавшие на губы, – снежинок должно быть столько, какой по счету день рождения, и с последней снежинкой – решила Натали – она уходит в дом и, несмотря на раннее утро – начинает по телефону разыскивать Жильбера, разыскивает, даже если он дрыхнет в объятиях Мари или под мышкой Клод, которая даже в постели длиннее Жильбера, и заставляет весь день развлекать себя.

Жильбер очень удобный друг, он ко всему готов, как уголовная полиция или как пожарная команда, и с ним можно делать что угодно, несмотря на его толщину и шумную веселость. Своим подружкам он объясняет: Натали – это неодолимая стихия, у нее собственные законы, и сопротивляться им смешно и нелепо.

Последнюю снежинку Натали видит издалека, изнизока, – снежинка делает несколько рыскающих движений и плоско опускается на губы. «Последний поцелуй», – думает Натали, и в этот момент рядом упруго останавливается автомобиль.

Такси. Выходит шофер и, не глядя на девушку, откидывает капот и наполовину исчезает внутри. Видны натянутые лоснящиеся брюки.

«Выходи», – мысленно приказывает Натали, теперь уже совсем уверенная, что в машине сидит мужчина.

Действительно, дверца откидывается, выходит мужчина среднего роста в темном плаще, расправляет плечи, смотрит на Натали и улыбается.

– Бонжур, мадемуазель, – говорит он, старательно произнося каждое слово, отчего звуки кажутся твердыми на слух.

– Бонжур, месье, – отвечает Натали голосом капризного ангела, делает шаг вперед и берет мужчину за руку, – его рука, сухая и теплая, пытается высвободиться из пальцев Натали. – Сегодня вы мой гость, месье. Сопротивляться бесполезно и небезопасно. Расплатитесь с шофером и идемте.

– Ваш багаж, месье, – из-под капота машины послышался сонный голос шофера.

– Мой чемодан, мадемуазель. Любимый галстук и тапочки.

– Так возьмите скорее ваш чемодан, – приказала Натали.

Когда они поднимались по широкой с овальными площадками лестнице на третий этаж, никто не попался им навстречу, только у квартиры супругов Роже сидела большая дымчатая кошка с узким оранжевым ошейником и сладко жмурилась. Натали молчала, молчал и мужчина, по-прежнему ведомый за руку. Натали потянула незапертую дверь и под локоть слегка подтолкнула гостя, сделавшего последнюю попытку ускользнуть.

– После вас, мадемуазель.

Потом он покорно вошел следом, поставил чемодан у ног и с вопросительной улыбкой взглянул на Натали. Только теперь она рассмотрела его в подробностях. Среднего роста и среднего возраста или чуть старше, когда все самые неотложные проблемы уже разрешены, когда все самые неожиданные сердечные бури уже миновали, и все это отражается в морщинах у глаз, в седине на висках и в спокойном взгляде, человек этот не вызывал ни мгновенной приязни, ни столь же мгновенной неприязни, это был человек, которого – если у вас были какие-нибудь вопросы – можно было спросить в полной уверенности, что получите скучноватый, пресный, но зато нелукавый, точный, обстоятельный ответ.

Так думала Натали, рассматривая широкие черные брови, несуетливые спокойные светлые глаза, аскетического склада лицо, в котором самым примечательным был, пожалуй, квадратный подбородок, указывающий если не на целеустремленность натуры, то хотя бы на упрямство характера, что, однако, скрадывалось ироническим рисунком губ, – серый свитер, прорезиненный плащ вместо пальто – по такой погоде – и ботинки на каучуковой подошве.

– Я с модой почти не встречаюсь. Нас не представили друг другу, – улыбнулся он, когда Натали кончила его рассматривать.

– Снимите пальто и проходите, – сказала она, сбрасывая шубку на кресло у зеркала.

Мужчина неторопливо расстегнул плащ, повесил его на тяжелую темную бронзовую вешалку, по которой снизу взлетали розовые голые амурчики, размахивая ненатурально маленькими луками и стрелами, – повесил шляпу. Тускло блеснула седина.

Повинуясь скупому жесту и молчаливой ободряющей улыбке Натали, гость прошел в гостиную, мельком, прицельно ухватил взглядом картины, пианино, камин, безделушки, – сел в низкое кресло, обхватил пальцами подлокотники.

– Разрешите вас спросить, мадемуазель?

– Нет, я все объясню сама, – Натали была настроена решительно-весело и чувствовала, что все в ней улыбается, и от этого ей стало еще веселее, даже двигалась она по комнате, едва-едва пританцовывая. – Сегодня день моего рождения, а вчера я решила, что моим главным гостем будет любой, первый встреченный и незнакомый мужчина, который мне улыбнется. Любой, все равно – полицейский, сутенер или гангстер.

– Благодарю за доверие, мадемуазель.

– Пожалуйста, месье. Вам придется сегодня весь день провести со мной, даже если вы очень спешите и у вас неотложные дела.

– Мадемуазель, я вас поздравляю – храни вас Господь – со всей сердечностью, на какую способен, но, право, я в затруднении.

– Оставьте ваши затруднения на завтра.

– Завтра их будет больше, мадемуазель.

– Ничем не могу вам помочь, – улыбнулась Натали лукаво-грустной и оттого – как она знала – неотразимой улыбкой. – Сегодня – мой день и, значит, миру диктует моя воля, и ничья другая.

Гость с улыбкой поднял руки.

– Сдаюсь, мадемуазель. Моя стойкость капитулирует перед красотой и решимостью.

– Прекрасно, давайте знакомиться. Натали Шаброль, студентка медицины.

Гость встал, щелкнул каблуками на манер отставного сержанта и назвался.

– Вы не француз. У вас кошмарное произношение и вы слишком старательно произносите все звуки.

– Да, мадемуазель, я русский.

– Эмигрант?

– Нет, натуральный русский из России. В Париже я впервые, проездом на Канарские острова или куда-нибудь в ту же сторону. И, как говорят у нас, – попал с корабля на бал.

– Садитесь, – приказала Натали, – и рассказывайте о себе. Как вас лучше называть – по имени или фамилии?

– Как вам удобнее, мадемуазель Натали, но чаще и охотнее я откликаюсь на кличку «Старик».

– Вы террорист, месье?

– Увы, нет.

– Жаль, – вздохнула Натали, – мне казалось, что в каждом русском живет непризнанный террорист, который только и ждет случая вырваться на волю и огнем утверждать свою философию.

– У вас устаревшая информация, мадемуазель. Русский террорист давно уже дома не живет, а воюет на стороне за чужую философию. Возможно, во мне он тоже сидел, но я его обнаружил и выгнал, потому что у меня нет политических врагов.

– Хотите, я вам своих одолжу? У меня их много.

– Боже, такая девушка и вдруг – какая-то политика! И как же вы обходитесь со своими врагами, не даете им бизе со сливками?

– Я их презираю и не замечаю.

– Прекрасно, давайте презирать их вместе.

– Рассказывайте, что было дальше. Вы женаты? Все мужчины, когда знакомятся, клянутся, что пострадали от несчастной любви и поэтому холосты. Так вы женаты?

– И да, и нет. По документам я женат, но моя жена ушла от меня к любовнику. Навсегда. Такое иногда случается.

– Вот как? – сказала Натали. – Это интересно. Он моложе, богаче, красивее, умнее?

– Не могу сказать. Скорее потому, что у меня тяжелый характер.

– Что значит «тяжелый характер»? Вы мрачны большую часть суток? Вы мелочны, завистливы, раздражительны, ревнивы?

– Скорее нет, чем да, – улыбнулся гость. – О себе трудно судить.

– Почему? – настаивала Натали. – Себя вы знаете лучше, чем вас знают другие.

– Скромность и стыд не позволяют говорить о себе хорошее.

– Что за беда! – протянула Натали. – Знаете, как у вас говорят, – «стыд не дым, на вороту не виснет».

Последние слова она произнесла по-русски и победно посмотрела не него.

– У нас говорят иначе, – ответил он. – Брань не грязь, глаза не ест.

– Чем вы занимаетесь? – снова спросила Натали, решившая во что бы то ни стало «вывернуть наизнанку» этого иностранца, которому хотелось задавать вопросы.

– Мой Бог, сколько в вас энергии! – воскликнул он. – Я не удивлюсь, если вы окажетесь еще и комиссаром полиции. Простите, мадемуазель, но я сам привык расспрашивать, чем отвечать на вопросы.

Натали подарила ему один из своих испытанных взглядов, – ясный, проникновенный, всезнающий, и улыбку – непобедимую, всепроникающую, – взгляд и улыбка поплыли, покачиваясь, от лица к лицу, и гость поспешил ответить:

– Я сочиняю всякие небылицы.

– Так вы писатель? Впервые вижу живого писателя.

– А мертвые они убедительнее?

– Нет, – сказала Натали, – там, на улице, я приняла вас за музыканта. Вы звучали торжественно и хаотично.

– Увы, мадемуазель, это распространенная ошибка. Многие принимают меня за музыканта. Или за человека, которого давно разыскивает Интерпол. В Вене меня, например, задержали на полтора часа, приняли за одного из тех сумасшедших, которые захватывают самолеты. А в больших магазинах за мной постоянно увязывается служитель, чтобы я чего-нибудь не слямзил. А затем люди бывают разочарованы, когда оказывается, что я – это я. Горько быть не тем, за кого тебя принимают. Сам себе кажешься обманщиком.

– Не огорчайтесь, Старик, – сказала Натали, решив, что на откровенность следует отвечать искренностью и доверием. – У вас в России много писателей?

– Почти все. Толпы, косяки, стаи, стада. Никто толком их не считает. Короче говоря, – нельзя втиснуться в автобус, чтобы не попасть локтем в писателя. А они у нас – мужики общительные, говорливые. Такого нечаянно заденешь, и он начинает публике рассказывать, что он думает о вашей внешности, умственных способностях, душевном здоровье. Вот почему дома я хожу пешком. Вот почему я еду на Канарские острова или куда-нибудь в ту сторону. Я слышал, что там было всего два писателя и те убили друг друга на дуэли. Поссорились из-за сюжета. Вы не слышали об этом?

– Слышала от разносчика перхоти. Несчастных похоронили на кладбище Сан-Квентинского монастыря. Третье надгробье справа.

– Да, – эхом вздохнул Старик, сохраняя на лице высокую печаль, которая только что была на лице Натали. – Опасное у нас ремесло. И никакой охраны. Представляете, в прошлом месяце у меня прямо со стола украли восемнадцать свежих метафор, двадцать девять сочных эпитетов, семь совершенно новых анафор, одну маленькую, но чрезвычайно милую литоту, два добротных периода, не считая остальных мелочей. Завернули в салфетку из-под вазы с цветами, желтенькую, вышитую крестиками и ноликами, и унесли. Разумеется, я заявил в милицию, представил подробный перечень украденного, но куда там? И тогда я сказал себе: шлепай, дружище, по холодку и подальше, пока тебя не ободрали, как липку... И вот я здесь. Что мне делать, мадемуазель, приказывайте. Поскольку я пленен на сутки, вы можете использовать меня как вам необходимо. Хоть на растопку вашего буржуазного камина. Если я не отсырел от такой погоды.

– Странные вы, русские, – сказала Натали задумчиво, – нет в вас середины. Золотой середины. Вы или крайне серьезны во всем или ничего всерьез не принимаете.

В гостиную неслышно, торжественно и благочестиво, как магдалина на тайную заутреню, вошла мадам Шаброль, остановилась в дверях и вопросительно взглянула сначала на дочь, затем на гостя.

Он встал неуверенно, как понтий перед пилатом, приветственно склонил голову и негромко, но внятно произнес:

– Бонжур, мадам...

«... Под утро пошел снег, и тогда я уснула чисто и легко, как давно уже не засыпала. Всю ночь не удавалось уснуть, а таблетки я выбросила еще позавчера, когда врач предупредил меня, что от препаратов может развиться постклимактерический невроз и что если я буду послушна, он разрешит мне кое-какие излишества в пище и напитках, прибавил он с сальной улыбкой, этот апостол однополой любви, да если бы он знал, какие излишества мне преподносит Антуан, то забросил бы свои медицинские справочники и пустился в разгул... Не сплю я, конечно, из-за Антуана, я всегда плохо сплю, когда Антуан отправляется в очередную командировку и заранее, с серьезным деловитым видом сообщает об этом, не догадываясь, что я знаю о его таланте сочетать немного полезного со многим приятным, что командировка всегда бывает именно туда, куда хочет ехать его любовница, эта психопатка Сесиль, которая все равно останется ни при чем, потому что никогда не сможет быть такой разнообразной и ненасытимой в любви, какой была я и какой меня, конечно, Антуан помнит, и по некоторым мелким признакам я понимаю, что Сесиль ему начинает надоедать и что скоро наши роли переменятся и он будет от нее возвращаться как от жены ко мне, жене, как к любовнице. Уж я-то знаю мужчин так хорошо, как свое тело, уже, правда, несколько увядшее, но еще достаточно гибкое, сильное и жаркое, способное удовлетворить даже тонкий, изысканный вкус, я знаю, у меня были мужчины, да какие, не чета нынешним худосочным соплякам, которые иначе и не могут разжечь себя, как только порнографией... Нет, мой Антуан не таков. Наш Антуан. Мой и Сесили. Антуан слишком прост, чтобы по достоинству оценить безвкусие любовницы. И когда я почувствовала, что она появилась у Антуана, я не стала их выслеживать, это было бы нелепо – заставлять хитрить, изворачиваться, у него и на работе достаточно хлопот, нет, я просто узнала, где эта Сесиль одевается, потом коротко познакомилась с портнихой, которая шила на Сесиль, портниха оказалась весьма сообразительной особой, к тому же выяснилось, что мы – по родителям – из соседних деревень и дальние родственники, и вот здесь началось самое интересное: мы вдвоем разрабатывали модели и покрои для Сесиль, сама она, конечно, не знала об этом, зато я очень хорошо знала Антуана, нашего Антуана, с его талантом к гармонии и красоте, и когда нам с портнихой удавалось незаметно, но основательно испортить фасон для Сесиль, или рассогласовать гармонию цвета, или вставить какую-нибудь уродующую деталь, – мне доставляло удовлетворение насыщенной мести, нет, это приносило ощущение огромного превосходства, почти счастья. Бедный наш Антуан, как он мучился от безвкусия Сесиль... О! то была война не нервов, а битва умов! Врага надо хорошо знать, особенно если враг – любовница мужа, и я принялась изучать соперницу. У нее были немного вульгарные манеры, пошлые движения, и я научилась их копировать и очень удачно использовала при Антуане, так что он морщился от неприязни. Я почти наизусть выучила фигуру Сесиль, ее тело, бедра, живот, грудь, ноги, руки и предлагала Антуану такую форму любви, на которую, – я была уверена, – Сесиль оказалась бы неспособна. О! то была не только битва умов, то было соперничество талантов! Если бы эта дурочка Сесиль выбрала в любовники не нашего Антуана, да пришла бы ко мне за советом и помощью, о! я сделала бы из нее такую фею, против которой не устоял бы и министр финансов, у которого, говорят, в жилах не кровь, а чернила. Но эта дурочка предпочла нашего Антуана и она, между прочим, права, я сама предпочитаю Антуана, она выбрала моего мужа и – подписала себе приговор... Формулу последующих событий я предвидела: через год после того, как я начну действовать, Антуан оставит Сесиль и еще больше привяжется ко мне; Сесиль обрушит на него упреки, что он охладел к ней, и еще больше оттолкнет от себя; затем в ней всколыхнется природная склочность и раздражительность, а хуже этого для мужчины ничего не бывает, и тогда наступит ожидаемый справедливый финал: их роман умрет в черновиках, а Сесиль вместо того, чтобы возвыситься над собой, опустится ниже себя, утратив уверенность и инстинкт счастья и, если ей и потом не повезет и она не поумнеет после поражения, ей ничего иного не останется, как стать обыкновенной потаскухой. Бедная Сесиль! кроме молодости и свежей кожи надо что-то еще иметь за душой...

А сегодня вечером, нет, уже вчера вечером позвонил из Милана Антуан, и по его тону, голосу, разговору я поняла, что Сесиль ему уже осточертела и что моя победа близка.

Мы поболтали по телефону, я спросила, какая там погода, как идут переговоры с фирмой, видел ли он боевик Чинизелли и потом, будто кстати, спросила, не знает ли он, куда девалась Сесиль, что-то я давно ее не встречаю.

Наш Антуан сказал, что понятия не имеет, куда запропастилась Сесиль, хотя я отлично слышала, что Сесиль стоит рядом с ним, старается не дышать и трется о плечо своей грудью, или что там у нее вместо этого. Потом я сказала, что когда он вернется, надо непременно пригласить к нам Сесиль на какой-нибудь вечер, что женщина с такой яркостью, оригинальностью, с такой бездной вкуса во всем, – украсит наш вечер. Я даже как будто видела лицо Антуана, оно все больше хмурилось, чем более расчетливо и расточительно я расхваливала его подружку.

Я повесила трубку в полной уверенности, что через день мой дурачок прискачет. От этого, от ощущения близкой, зримой и полной победы над соперницей я долго не могла уснуть.

А под утро пошел снег, такой крупный, как лепестки яблонь в доме отца, такой белый, как мое свадебное платье много лет тому назад. И тогда я уснула. Но не надолго: мне снилось, будто я зашла в кабинет врача и застала там врача и Антуана, занятых нехорошим делом; помогал им мой духовник и при этом повторял: «суккубус и инкубус». И еще: «In inferno nulla est redemptio[69]». Это было так смешно и гадко смотреть на всех троих, что я проснулась и услышала, как Натали разговаривает в гостиной с кем-то, чей голос, низкий и звучный, был мне совершенно незнаком. Я поняла, что Натали исполнила свое намерение – пригласить на вечеринку в качестве почетного гостя первого мужчину, которого она встретит на улице. Видимо, встретила она идиота, потому что теперь вовсю учила его, как ему держаться и что говорить, когда появлюсь я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю