Текст книги "Государевы конюхи"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 73 (всего у книги 74 страниц)
Еще – Башмаков велел побожиться, что никому не будет рассказано про разоренную мастерскую. Стенька до такой степени ощутил свою причастность к делам государственным, что у него даже дыхание пресеклось, сразу побожиться не смог.
И даже более того – отпустив конюхов, Башмаков повел его, земского ярыжку, в Приказ тайных дел, усадил на лавку и еще раз подробно расспросил о розыске по делу похищенного и убиенного младенца. Вопросы задавал толковые, и когда Стенька вдругорядь обвинил в убийстве младенца его старших сестер, на худой конец – их ближних женщин, он на Стеньку руками не замахал и смердяком полоумным не обозвал.
– А о побеге боярыни что скажешь, Степа?
– Батюшка Дементий Минич, по моему глупому рассуждению, незачем ей было бежать. А надобно было к мужу подольститься, чтобы еще детишек родить. И была бы она умна – уговорила бы его дочек замуж выдать хоть за простых московских дворян, лишь бы с рук их сбыть.
– Хорошо. Ступай и приведи сюда Деревнина. Пусть принесет с собой все столбцы, с которыми возился, и Разбойного приказа, и по троекуровскому делу.
Тут-то Стенькино счастье и дало осечку, Когда он, сияя, заявился в Земский приказ, то столько ругани сразу услышал – очумел от неожиданности, так и стоял под этим словесным потоком, по-дурацки улыбаясь. Насилу вставил свои два слова: Башмаков-де зовет. После чего на него навьючили короб со столбцами – было их немного, короб получился легкий, но очень уж неприятно было Стеньке после своего кратковременного торжества плестись по Спасской улице за Деревниным, горбясь под лубяным коробом.
– Здрав будь, Гаврила Михайлович, – приветствовал Башмаков. – Достало ли у тебя ума записать все то, что рассказала тебе жена Хотетовского про воспитанницу свою, Агафью?
– Записал, как запомнил, Дементий Минич, и что девка Лукерья про боярыню рассказала – тоже записал.
– Взял с собой?
– Как не взять! Знал же, по которому делу зовешь.
– По двум делам, которые меж собой связаны. Первое – убиение младенца и побег боярыни. Второе… Второе – шалости налетчиков Обнорского. Через тот ход, Гаврила Михайлович, по которому твой ярыжка лазил, и впрямь можно добраться до некого места, а точнее не скажу – то связано с государем, и болтать не след. Так что давай начнем…
Деревнин очень выразительно поглядел на стоявшего рядом Стеньку. Всем своим видом подьячий без слов произнес: а не выставить ли нам сего моего олуха в тычки? Государственные дела – не для его слуха!
– Постой тут, Степа. К тебе, может статься, вопросы будут, – велел Башмаков. – А ты, Гаврила Михайлович, садись да приступай.
Деревнин достал из короба свернутые свитком, как положено, столбцы и стал их разворачивать перед дьяком, но положил на стол необычным способом – не написанным вверх, а оборотной стороной. На месте склейки поставов, из которых состоял столбец, были росчерки и иные пометы.
– Вот, изволь видеть, твоя милость, столбцы. Да не простые. Я сперва стребовал с Разбойного приказа все по делу о ватаге Юрашки Белого, там ничего путного не сыскал. Сделал даже выписки, но там все вроде было гладко. Тогда я выпросил у них сказки свидетелей по челобитным на ватагу Настасьи-гудошницы и сами челобитные, стал сличать. Нюхом чуял – и вот оно! Погляди-ка, Дементий Минич, на стыки…
Башмаков, уже догадываясь о правде, взял столбец и стал проверять все стыки с оборотной стороны.
– Я сам не так давно был подьячим со справой и своей росписью сзади стыки метил, чтоб не было обмана и воровства. Я знаю, как поставы разнимать и заново склеивать, чтобы никто того не заподозрил. И вот, глянь, Дементий Минич, и тут, и тут, и тут было разнято, подлинная сказка вынута, а иное вставлено. И что там раньше было, в чем та Настасья виновна, одному Богу ведомо. Чтобы правду узнать, надобно тех свидетелей заново искать и опрашивать. А многие – купцы, дома не сидят, поедут за товаром – и пропадут на полгода.
– Чьим росчерком скреплено? – Башмаков вгляделся. – Со… Соболев?
– Нет, Соковнин-второй.
– Так, еще один…
– Я много чего любопытного сыскал, сверяя челобитные со сказками. Иные люди, о ком в челобитных говорено, либо вовсе не допрошены, либо их сказки мыши погрызли, есть у нас в приказах такая беда…
– Славно! – воскликнул Башмаков. – Это все добро я увезу в Коломенское, там мои подьячие будут дальше разбираться. А мы с тобой доведем до конца розыск на троекуровском дворе. Степа, беги к Троекурову, скажи – мы сейчас будем, да останься сторожить у ворот – не ровен час, боярин прочь пойдет. Коли так – ступай за ним неприметно. Но, сдается, не успеет…
Стенька сорвался и понесся прочь из приказа – только дверь хлопнула.
– Лихой молодец, – сказал, усмехнувшись, Башмаков. – Жаль будет, коли так в ярыжках и состарится.
– Этот не состарится, я его раньше пришибу, – пообещал Деревнин. – Сегодня полдня где-то пропадал. Не иначе, бабу где-то завалить вздумал – ишь, рожу-то ему ободрали…
– Он при мне был. И Христа ради, ни о чем его не спрашивай, врать не заставляй, – строго сказал дьяк в государевом имени.
Деревнин только рот разинул…
– Давай те столбцы, где розыск по троекуровскому делу. Мне нужны твои записи бесед с Хотетовской и с девкой.
– Вот, и вот, и вот…
Когда они чинно подошли к троекуровским воротам – подьячему спешить невместно, дьяку тем более, – Стенька околачивался поблизости.
– Ему сказано, что ваши милости будут, – доложил ярыжка. – Никуда не уходил, статочно, ждет.
– Идем же, Гаврила Михайлович, и ничему не дивись, – сказал Башмаков. – И ты с нами, Степа. Без тебя не управимся.
Боярин Троекуров вышел к ним в горницу, где не осталось ничего лишнего – стол, да голые лавки, да пустой поставец. Одна только печь, нарядная, в пестрых изразцах, свидетельствовала о прежней роскоши.
– Челом, Роман Иванович, – сказал, поклонившись, Башмаков. – Сдается, розыск по твоему делу мы сегодня завершим.
Троекуров ничего не ответил. Коли судить по осунувшемуся лицу, по воспаленным глазам, по нечесаной бороде – ночь не спал. Может, пил, может, так сидел, бессонницей маялся.
– Начнем с лаза в погребе. Открылось, что под Кремлем есть мастерская, где воровские деньги чеканят. И через тот твой лаз туда при желании попасть можно.
Деревнин про себя усмехнулся – экое вранье пришло Башмакову в голову!
– Отстань ты, дьяк, от меня с тем лазом, – тихо сказал боярин. – Я воровских денег не чеканил.
– Однако ж вот человек, – Деревнин показал на Стеньку. – Он под Кремлем сегодня ходил и до того лаза добрался.
– Мало ли что сбрехнуть можно?
– Степа, побожись, что ты и под Кремлем был, и в боярском погребе!
– Как Бог свят! – воскликнул Стенька. – Да я еще весь в грязи после того лаза!
– Давай сюда грязь! – велел Башмаков.
Стенька радостно сорвал с головы шапку, шлепнул ею о стол – точно, пыль и мелкий сор взвились облачком и улеглись на гладкой столешнице тусклым пятном. Наклонившись, он взъерошил свои густые кудри – из них тоже полетела всякая дрянь, труха, мелкие щепочки.
– Чтоб сегодня же в баню пошел! Ходишь, приказ срамишь! – напустился на него Деревнин, все еще не понимая – да что ж он, башкой торг заместо метлы подметал, что ли?
– Ничего, Гаврила Михайлович, я сам ему велел. Стало быть, этот человек, Земского приказа ярыга Аксентьев, по моему повелению и с ведома государя ходил под Кремлем, и сам видел ту мастерскую, и потом, от нее идучи, забрался в лаз, что ведет к твоему погребу… – Башмаков помолчал ровно миг, словно бы переводя дух, и продолжал, очень внимательно глядя на боярина: – И вылез в твой погреб, отодвинув пустую бочку из-под капусты…
– Врет! – крикнул, вскочив, Троекуров. – Врет, собака! Не был он в моем погребе!
– Степа, опиши словами, что ты там видел! – приказал дьяк.
Стенька, заведя глаза к потолку, принялся описывать длинные полки и стоявшие в ряд бочата.
– Да всякий погреб таков! – прервал его боярин.
– Твой – особенный. Коли угодно, мы сейчас спустимся вместе, отодвинем ту бочку, и Степа покажет, как он проползал тем лазом, – Башмаков встал. – Идем, Гаврила Михайлович. Коли боярин не верит, пусть убедится.
Стенька хотел было напомнить, что ход оказался чем-то забит, да встретил башмаковский взгляд.
Встал и Деревнин.
– Пойдем, что ли, батюшка Роман Иванович, поглядим, – сказал он и взглянул на Башмакова: верно ли ведет себя?
Боярин не ответил. Некая мысль его мучила. Вдруг он подошел к Стеньке и, схватив его за плечи, несколько раз основательно встряхнул.
– Врешь ведь, блядин сын! Врешь! Не лазил ты туда!
– Пусти его, боярин! – приказал Башмаков столь громко и уверенно, что Троекуров замер. – Стыдись! Он службу исполняет! Это дело – розыск Земского приказа, и ты его трогать не смей!
– Земский приказ мне не указ… – буркнул Троекуров, но Стеньку от себя отпихнул.
Сила в нем сохранилась еще немалая – от хорошего толчка ярыжка отлетел и ударился о стенку.
– Роман Иванович, подумай хорошенько, – принялся усовещивать боярина Башмаков. – Что будет, коли по розыску явится, будто ты мастерскую воровских денег покрывал? Позор на весь твой род, а тебя – хорошо, коли по упросу государыни келейно накажут плетьми, рубахи не снимая. А то и без рубахи, да на людях – после такого срама тебе только в дальнюю обитель грехи замаливать.
– Не покрывал я воров и про мастерскую впервые слышу, – сказал Троекуров. – А залезть ко мне в погреб он не мог, я тот лаз велел заложить. Врет он, вот как перед Богом скажу – врет!
– Уж не сегодня ли ты велел его заложить? – Башмаков прищурился. – Сколько лет ту дыру открытой держал, а сегодня вдруг опомнился?
– А коли сегодня?
– Выпустив через тот лаз воров, что из подземной мастерской сбежали? Полно, Роман Иванович, врать-то. Коли лаз заложен – это против тебя первая улика. Степа, я тебе приказываю собрать внизу дворню и добраться, кому из людишек своих боярин приказал заложить тот лаз. Ступай!
Стенька быстро поклонился Башмакову и кинулся прочь из горницы. Он снова был счастлив – он верил, что Башмаков разберется в этом деле.
– Стой, ярыжка! – крикнул Троекуров.
Стенька так и окаменел спиной к начальству. Потом медленно повернулся.
Деревнин, уже мало что понимавший, стоял приоткрыв рот. Башмаков – подняв руку, словно бы безмолвно приказывая подьячему молчать. А Троекуров опустил коротко остриженную голову, уперся в грудь нечесаной бородой, и по всему видать – было ему тяжко.
Тишина была такая, что впору заорать, заблажить, как кликуша в храме, – лишь бы ее не стало. Стенька ошалело смотрел на всех поочередно – на подьячего своего, утратившего смысл беседы, на Башмакова, с его умным прищуром и строгим взглядом серых глаз, на Троекурова, огромного и явно пребывавшего душой вне горницы, опять на Башмакова – который, хоть и ниже боярина на целую голову, хоть и без малейшей надежды на приличную дьяку дородность, казался сейчас куда сильнее мощного и плечистого Троекурова.
– Согрешил, окаянный… – тихо сказал боярин. – Да поделом же им и досталось. Кому и карать за блуд, как не мне…
– Что за блуд, Роман Иванович? – так же негромко, почти задушевно спросил Башмаков. – Сделай милость, говори внятно.
Боярин молчал долго, как бы подыскивая слова.
– Женишка моя… прелюбы сотворила… с моим же приказчиком Васькой…
– Покарал, стало быть? – Башмаков не возмутился, не вскричал о каре за смертоубийство, он всего лишь уточнил, и Деревнину со Стенькой понравилось, как он это сделал.
– Покарал.
Башмаков посмотрел на подьячего, как бы спрашивая: Гаврила Михайлович, может ли быть связь между прелюбодеянием боярыни и незакопанным лазом в подвале? Но в сей области Деревнин был куда как поопытнее дьяка в государевом имени Башмакова. Наконец-то он воспрял духом! Картина злодейства сразу же сложилась у него в голове отчетливо и с подробностями.
– Я полагаю, Дементий Минич, боярин сие дело давно уже задумал – когда дом свой перестраивать затеял, – произнес Деревнин. – Он, Троекуров, женившись, велел все переделать, добрых мастеров сыскать. Погляди, какой резьбой терема изукрашены. А как у нас водится, поверху-то глянец, а под ним – и Боже упаси. Под боярскими теремами двухъярусный подвал, в котором с польского времени и зерно, и Бог весть что хранится, их бы или засыпать совсем, или в дело употребить, как у хороших хозяев бывает. А коли ни одно, ни другое – то либо хозяин плохой, либо что-то держит на уме. Такой подземный ход – лучшее место, чтобы мертвые тела прятать. Занес их туда, подкопал малость – их и завалило. Ведь там, под погребом, и лежит, Роман Иванович, жена твоя? И с приказчиком вместе?
– А поделом им, – глядя в пол, буркнул Троекуров. – Они уж давно слюбились. Как я его в дом взял…
– Гаврила Михайлович! Вели своим людям докопаться, когда этот Васька был в приказчики взят! Только без лишнего шума, – распорядился Башмаков. – Не вышло бы, что убиенный младенец – его сынок. И тогда-то более не будет тебе нужды гоняться за убийцей.
Деревнин ахнул – и ведь верно…
Проведав, что жена поддалась соблазну, боярин мог провести свой розыск, сопоставить сроки и понять, что мальчик, к которому он так привязался, ему не родной. А когда гордый и самолюбивый человек выясняет про себя такие новости, можно ждать всякой дури. Смерть ребенка могла стать местью его блудливой матери, а потом, дав бедной женке вволю помучиться, Роман Иванович и ее порешил.
– Как твоей милости угодно, – сказал подьячий, вставая.
Боярин же дернулся, словно желая что-то выкрикнуть, да вдруг обмяк. Сев на табурет, как будто ноги более не держали, он так сгорбился, как не всякому нищему у Спасских ворот удалось бы. И голову на сложенные руки положил, словно в надежде заснуть, чтобы более не просыпаться.
– Не торопись, – удержал подьячего Башмаков. – Тут еще вопросы есть. Роман Иванович, как ты проведал, что жена твоя тебе неверна?
– Добрые люди сказали, – отвечал боярин, но не сразу.
– Кто те люди? Точно ли правду сказали? Ведь сам знаешь, Роман Иванович, это дела теремные, со стороны мало ли что покажется.
– Не со стороны, Дементий Минич. Свои же, домашние…
Деревнина осенило.
– Дементий Минич, так он же, Троекуров-то, одним камнем двух зайцев зашиб, похоже!
– Как так? – Башмаков повернулся к подьячему.
– Знать это доподлинно могли бабы и девки, что при боярыне и ее сыночке состояли. А их, когда дитя исчезло, всех по его челобитной велено было взять за приставы и в острог поместить, а потом пытать, пока правды не скажут. Сдается, та добрая душа, что на боярыню донесла, уже мертва, а коли так – то и концы в воду!
– Это ты складно придумал, – сказал дьяк. – И Роману Ивановичу то на руку… Коли бы он и младенца, и боярыню порешил, свалить все на покойную клеветницу – чего ж лучше? Да только это не было бы правдой. Роман Иванович! Точно ли ты убил дитя? Про боярыню и приказчика не спрашиваю – про дитя отвечай!
Стенька боялся вздохнуть – ведь сейчас Башмаков может пустить в ход плоды его, Стенькиных, изысканий!
– Точно – я убил. Удавил и в сад бросил.
– Сперва дня четыре его где-то в холодном месте продержав? Для чего, Роман Иванович? Лучше способа не сыскал?
– Не ведаю. Попустил Господь, затмение нашло…
– Точно ли ты убил?
– Точно – я.
Деревнин уставился на Башмакова в ожидании – чего прикажет? Брать ли почтенного пожилого боярина за приставы сразу? Или оставить, пока государь, вникнув, не решит его судьбу?
– Роман Иванович, а помнишь ли ты, чего твой род с Обнорскими не поделил? – вдруг спросил Башмаков.
– Как не помнить – покойный дед с ними из-за деревни и заливных лугов судился. А потом из-за места на государевом пиру полаялись. И батюшка мой покойный еще при поляках со старым князем воевал – старый-то Обнорский посылал людей наш дом поджечь.
– А твои что же?
– Тогда старшего княжьего брата убили, тело из воды подняли, врали, будто наша работа, а правды и сам не ведаю. На что тебе, Дементий Минич? – тускло спросил боярин.
– Да вот виновника твоей беды ищу. Три смерти в доме, боярин, – не может быть, чтобы один человек был во всех виновен.
Тут бы Троекурову и поднять голову, и явить во взгляде надежду – однако ж нет, и не шелохнулся.
– Я тебя понимаю, боярин, – продолжал Башмаков. – Коли ты в убийстве жены своей и приказчика признался, стало быть, понимаешь – согрешил. И хочешь за свой грех воздаяние получить. Более того – ты чужой грех тем покрыть собрался! А этого делать не надобно. Господь правду любит, а не гордыню…
– Будет тебе проповедовать, – прервал его боярин. – Мои грехи, я и ответчик.
– Да ты не за то отвечать собрался. Главного-то греха ты и не ведаешь. Сейчас я тебе все расскажу так, как если бы сам при том был. А Гаврила Михайлович не даст соврать, да и Степу я не напрасно привел. Слушай же, боярин. Дочки твои давно на выданье – старшей уж девятнадцать, поди?
Ответа не было.
– Или же двадцать. И, видать, когда-то ты сгоряча бухнул, что не замуж их отдашь, а в обитель. Или же они сами до того додумались. А девкам не того надобно…
– Мои детища, хочу – замуж отдам, хочу – заставлю постриг принять, – буркнул Троекуров.
– Так я и думал. И высмотрел твою старшую, а может, и младшую в храме Божьем такой человек, что от него бы держаться подальше. Однако боярышня не устояла. Я полагаю, они не только меж собой ночью в саду говорили, но и кое-что иное промеж них было. Бабы-то, что за боярышнями ходят, их жалеют, а тот человек, сдается, и венчаться обещал.
– Врешь ты, дьяк, я их строго держу.
– Погоди перечить, дослушай до конца. Человек же тот – молодой княжич Обнорский…
Троекуров выпрямился. Ярость исказила хмурое лицо.
– Кто, Обнорский? Мою дочь?
– Да, Роман Иванович. Но ему не девка была нужна, а ход в твоем погребе, про который он узнал от твоего беглого холопа Якушки. Тот Якушка ему поклонился твоим персидским джидом с бирюзой и попал в ватагу, которую княжич, бежав из дальней обители, сколотил для налетов и грабежей. А чтобы на девке не жениться, он ей, статочно, сказал: у тебя-де приданого нет, твой батюшка-самодур все младшему сыночку отдаст, а будет приданое – повенчаемся. И задумалась боярышня, и пришло ей на ум дурное… Затуманилась головка, и совершила она грех, а сестрица ей, чай, помогала.
– Ты на мою дочь напраслины не взводи! – потребовал Троекуров.
– Я твою дочь не виню – от беды своей она грех совершила! – возвысил голос Башмаков. – Решила, глупая, что сама себя выдать замуж должна, коли родной батюшка своим долгом пренебрегает! Могла она и с хорошим человеком стакнуться – тогда бы он на ней увозом женился. Но попался ей Обнорский, и добром это не кончилось. Слушай далее! Обнорский пропал из Москвы. Как я понимаю, поехал в Казань и там устроил побег из подземной тюрьмы для своих плененных приспешников. Дочка твоя забеспокоилась – ни слуху ни духу. Ну, думает, бросил меня мой желанный… Как быть-то? Тут ее бес под руку и подпихнул. Велела ближним женщинам, мамкам-нянькам, так устроить, чтобы ночью в опочивальню братца попасть. Далее – знаешь сам…
– Не верю…
– Поверишь! Когда Обнорский со своими налетчиками опять на Москве показался, то на уме у него был ход из твоего погреба. И он узнал, что у тебя, боярин, дитя пропало. Он молодец бойкий, догадался, что стряслось, забеспокоился и тайно к тебе на двор пробрался.
– Не мог он ко мне тайно пробраться!
– Степа! Поведай-ка про красавца-инока, как бишь его…
– Феодосий, – сразу сказал Стенька и заговорил складно, поощряемый кивками Башмакова.
Он рассказал, как пробрался с Мироном на боярский двор (Деревнин тут же предложил послать за Мироном), рассказал про инока, который скрылся неведомо куда, оставив у крыльца пустой мешок. Потом, когда речь дошла до места, где утром нашли тело ребенка, он остановился и поглядел на Деревнина несколько испуганно.
– Вот тут, Степа, рассказывай подробнее и особо растолкуй Роману Ивановичу, как ты мешок с гречей кидал и убедился, что тело не могли со двора князя Сицкого перебросить, – велел Башмаков.
Деревнин, схватившийся было за сердце, вздохнул с облегчением.
Стенька, несколько смущаясь, и это рассказал.
– И получается, что княжич Обнорский забеспокоился, как бы все это дело не раскрылось, пробрался к боярышням, которые не знали, как же теперь с покойным братцем быть, и выкинул тело с гульбища в сад. А вот как он потом с твоего двора уходил – про то не знаю, врать не стану. Зато знаю другое – чему он твоих дочек научил, просидев с ними в их светлице, может, ночь, а может, и все три. Он научил их – слушай, боярин! – спуститься к тебе и утешить тебя тем, что дитя-де было не твое, а жена твоя Агафья спуталась с приказчиком Васькой, и что молчали-де они от жалости к тебе, а как дитяти не стало, они и осмелились сказать! Так ли было?
– Ты изловил его?! – Троекуров резко повернулся к Башмакову. – Сказку отобрал? Дай сюда столбцы! Сам видеть хочу!
– В тех столбцах иное, Роман Иванович. В тех столбцах – про то, как твои дочки меж тобой и боярыней потихоньку клин вбивали. Им другие братики да сестрички не надобны, тогда они и вовсе замуж не выйдут, старыми девками помрут! А Обнорского нам изловить не удалось. Вот, распутываем, что он понаделать успел, прежде чем с Москвы прочь подался. Так как же, пойдем ход в погребе смотреть?
– Чего уж там смотреть…
– Стало быть, сам их там и упрятал. Роман Иванович, мне твоих дочек жалко. За что ты их так не любил? За что жену свою любви лишил? Ты ведь Божий завет нарушил. Что убил – великий грех, так ведь потому его и сотворил, что с иного греха все началось – с того, что христианской любви к ближним не имел. Ты-то силен, а ближние-то слабы, любил бы ты их – сумел бы это понять.
Троекуров ничего не ответил.
– Сейчас мы пойдем прочь, и без тебя дел довольно, а ты сиди и думай, как узелок развязать, тобою же завязанный, – жестко сказал Башмаков. – Трое суток тебе даю. Хочешь – в сибирские украины беги, хочешь – в колодец вниз головой, хочешь – девок своих замуж спешно отдавай, хочешь – государю в ноги бросайся, никто тебя трогать не станет. Так, Гаврила Михайлович?
– Так, – подумав, сказал подьячий, поклонился Троекурову и без прощальных слов вышел из горницы. На пороге он сделал знак Стеньке, и тот поспешил за Деревниным. Последним вышел Башмаков.
Они молча спустились с крыльца и пересекли двор. Заговорили уже за воротами.
– Ты не боишься, Дементий Минич, что он с дочками расправится? – спросил Деревнин.
– Значит, на то Божья воля. Но вряд ли – он сейчас крепко думать будет. А через три дня, Гаврила Михайлович, отправляйся с приставами, ищи в подвале два тела. Дело такое, что не надобно много шума поднимать – нам еще Обнорского ловить, и этот шум нам сильно повредить может…
Три дня миновало – настало воскресенье, а кто ж по воскресеньям преступников ловит? В понедельник же Деревнин отправил Стеньку разведать, что деется на троекуровском дворе. Стенька пошел и вернулся с новостью: ничего там не деется, свадеб не играют и покойников не оплакивают, а сам боярин сказал, что хочет принять постриг, и укатил в Донской монастырь.
– Поезжай туда, разберись, точно ли он там, не сбежал ли, – велел Деревнин и даже дал денег на извозчика – медных, новеньких. Стенька взял их с большой неохотой…
Дорога была знакомая, он ехал, крестясь на проплывающие мимо церковные купола – иные шатром, иные луковкой, думал о судьбе троекуровских дочек – что же, их теперь судить будут? Боярышень? Коли по уму – им этот грех нужно до смерти в дальних обителях замаливать. Но, может, будет им какое послабление?
Как и тогда, ворота обители были открыты, малая братия занималась хозяйством, два инока несли куда-то свежеоструганные доски. Стенька велел извозчику ждать и осведомился, как отыскать боярина Троекурова.
– Такого не знаем, чадо, – отвечал молодой инок. – Мирское имя мы за оградой оставляем. Нам до бояр дела нет.
Стенька растерялся было – поди знай, что за имечко получил Троекуров при пострижении. Был Романом, а теперь-то как?
– Он у вас недавно, честный отче. А лицом он суров, а лет ему пятьдесят пять, седат, телом грузен… – принялся перечислять приметы Стенька, словно бы диктовал их в ходе розыска писцу.
– Принял пострижение такой человек, чадо, – молвил второй инок, постарше. – Сказывал про себя, что-де великий грешник. И что людей загубил – то бы еще полбеды. Веры и любви к людям не имел, а заповедано иметь.
– Не вызовешь ли его из кельи, честный отче?
– Не вызову, чадушко. Он уж ни к кому не выйдет.
– Как это – не выйдет?! – Стенька даже возмутился: монастырь строится, по государевой воле богатые люди немало на него жертвуют, а здоровенный мужичище, на коем не то что пахать, а бревна из лесу вывозить можно, будет в келье прохлаждаться! Коли отрекся от своего боярского звания, то изволь трудиться во славу Божию, как же иначе? Заодно и умерщвление грешной плоти, избавление от неправедно нажитого сала…
– Не вопи! Ты в обители! – одернул пожилой инок. – А вон зайди за храм и глянь.
Стенька в великом недоумении сделал, как велено, и оказался на задворках монастыря, там, где грядки и забор.
К забору притулились два крошечных строения. У каждого – низкая дверь с окошечком, в каждом окошке – деревянная задвижка. Стоят впритирку, похоже, одна стена у них общая. И труба над крышей – одна на двоих…
– В затвор сел… – прошептал потрясенный Стенька.
Для него самого мир был невозможен без людей. Он бы и дня не продержался наедине с собой. И потому осознал кару, которую наложил на себя боярин Троекуров, во всей ее ужасающей полноте.
Постояв у кельи, но так и не решившись окликнуть Троекурова, он пошел прочь.
– Теперь один лишь Господь ему судья, – так сказал, узнав про это, Деревнин. – Стало быть, тем это дело о покраже младенца и завершилось. Царствие им небесное…
Стенька понял так, что помянул подьячий сразу четверых – Илюшеньку, боярыню Агафью Андреевну, приказчика Василия и заживо похоронившего себя Троекурова. Да и как похоронившего – рядом со старцем Акилой, чьих близких он погубил. И Акила, поди, знает… и молится за соседа-грешника, да и за себя тоже – чтобы Господь послал сил простить…
– И более розыска не будет? – спросил Стенька.
– Как государь велит. Башмаков ему, поди, доложил. А наше дело маленькое – мы приказные… Ну, чего ты вытаращился на меня? Бери дубинку, ступай на торг!
* * *
Первая беседа с толстяком, которого подстрелил Данила, была короткой. Сперва намаялись, извлекая его из подземелья. Туда можно было попасть из Тайницкой башни, да только сперва разобрав закопанную лестницу. Вниз через Успенский собор спустились несколько вооруженных стрельцов и, возглавляемые Сарычом, прошли под землей до подклетов Покровского собора. По дороге, к немалому своему удивлению, они отыскали каменные палаты, где обитали кремлевские нищие. Нищие и научили их, как двигаться дальше – разумеется, за вознаграждение. Именно этой дорогой потащили на носилках толстяка, но прежде Богдаш и Данила были посланы в Немецкую слободу – за немцем-доктором.
– Теперь ясно, отчего Бахтияр носил на роже мясную язву, – сказал Данила Желваку. – Он среди нищих для безопасности хотел быть своим. Ну, все сходится!
Желвак не хотел поддерживать разговора и послал Полкана вперед, чтобы опередить Данилу хоть на полторы головы и так скакать, в безмолвии размышляя о каких-то мрачных предметах.
Они доставили доктора в келью Чудова монастыря, куда временно поместили пленника. Там же Башмаков через день впервые расспросил его. Пленник знал немного, разве что оказался человеком наблюдательным и мог порассказать о повадках княжича. Оказалось – Обнорский любил диковины, хотя обходился с ними небрежно. Сперва из дорогого персидского джида раскидал невесть где два джерида, потом затосковал. Потому-то и пошел толстяк (который звался отнюдь не Никита Борисович) искать дорогую забавку в Саадачный ряд.
– Ну, знать, не судьба твоему Обнорскому джидом владеть, – сказал Башмаков. – Найдется для него другой хозяин.
По приказу дьяка конюх Филя Сомов, мастер чинить дорогую сбрую, быстро изготовил кожаный карман с гнездами, чтобы вешать на пояс, и даже приделал длинные шелковые шнуры, спрятав их в особые кармашки.
Эту вещицу Башмаков принял у него из рук в руки в присутствии Данилы и Богдана.
– Давай сюда джериды, – приказал он.
Данила вынул из-за пазухи все три. Теперь уж не понять было, который привезен из Казани, который напился Бахтияровой крови, который ранил самого Данилу. Башмаков соединил вместе все три джерида, воткнув их в кожаные гнезда джида.
– Славная вещица! – сказал он. – Ну, Троекуров, поди, не разгневается, коли я у него этот джид заберу. Государь диковины любит, я ему отнесу потешиться. Пусть царевича Алешеньку кидать учит. Троекурову-то более учить некого…
Данила несколько огорчился – он уже полагал джид своим. Но огорчение растаяло, когда, выйдя с конюшен пройтись по торгу, он увидел въезжающих в Боровицкие ворота Семейку и Тимофея. Их бахматы шли понуро, опустив головы, но всадники старались держаться бодро.
Данила побежал навстречу, желая обнять товарищей, но Тимофей замахал на него руками:
– Убирайся, не тронь! Завшивели мы в дороге!
– Где Башмаков? – спросил Семейка.
Он осунулся от усталости, но улыбка была прежней, вообразить Семейку без улыбки Данила и в страшном сне не сумел бы.
– Носится меж Коломенским и Разбойным приказом. Там такое открылось!..
– Потом, потом… Вот, возьми, – Тимофей протянул, достав из-за пазухи, мятый свиток. – В этих столбцах список беглецов из подземной тюрьмы. Налетчики ведомые! Но их опознали, и в списке верные имена, какими их крестили, приметы, тайные знаки. А о многих известно, откуда родом, чьи дети. Коли они вместе с Обнорским в Москве околачиваются, то сейчас бы всех и взять!
Данила осторожно взял столбцы. Вроде по бумаге никто не полз.
– Так вы в баню, что ли? – спросил он.
– Куда ж еще! Давай, седлай Голована! Чеши в Коломенское!
Когда Данила вернулся, везя два серебряных рубля, благодарность Башмакова конюхам, они уже вернулись из бани, что на Яузе, и более походили на обычных людей – смыли многодневную грязь и пыль, лицами посвежели, даже бороды подстригли. Сидя в конюшенном дворе на лавочке, они рассказывали Богдану и деду Акишеву о дорожных приключениях.
Богдаш по своей дурной привычке опять задирал нос.
– Вы-то в седле прохлаждались, а мы-то чуть богу душу под землей не отдали, – рассказывал он весьма загадочно. – Списки ваши хороши, сейчас в дело пойдут, и коли Обнорский с Гвоздем с перепугу не увели ватагу, многих по тем спискам выследить и взять можно. В Разбойном приказе все засуетились, трудиться теперь будут не за страх, а за совесть.
Данила глядел на Богдана с легкой неприязнью. Встал же, черт упрямый, между ним и Настасьей! Сарыч сказал – вернется… к кому она, сатана зловредная, вернется?!