355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Далия Трускиновская » Государевы конюхи » Текст книги (страница 20)
Государевы конюхи
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Государевы конюхи"


Автор книги: Далия Трускиновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 74 страниц)

Очевидно, на сей раз его молитва была угодна Господу – из калитки, что при воротах обители, вышел пожилой статный священник, который Стеньке был по какому-то делу знаком, а с ним – молодой монашек, хотя уж не отрок. Отроков при обителях держать было не велено – всякие непотребства случались… Оставалось только вспомнить имя статного священника.

Стенька поспешил под благословение.

– Ты-то зачем сюда в такую рань забрел? – спросил священник, и тут Стенька вспомнил, кто это таков, – иеромонах Геннадий. У него одного, пожалуй, лишь и была такая густая, широкая, приметная борода, подлинная гордость той обители, где он жил. Еще он славился своей строгостью и уменьем так возвысить голос во славу Божию, что князья – и те склонялись, покорствуя каждому слову.

– По делу хожу, – отвечал Стенька.

С утра еще не так парило, и свой служебный зеленый кафтан с буквами «земля» и «юс» он надел в рукава.

– Дай Господи удачи.

– И тебе, отче. А ты-то в такую рань?..

Иеромонах вздохнул.

– Негоже мне с тобой лясы точить, Степа, там, на боярина Буйносова дворе, человек вроде помирает. Исповедовать и причастить иду.

– Уж не Артемка ли Замочников? – забеспокоился Стенька.

Иеромонах повернулся к юному иноку.

– Раб Божий Артемий, – подтвердил тот.

– Слава те Господи, теперь и я вспомнил.

– Да что же это деется! – воскликнул Стенька. – Человека насмерть запороли!

– Что ты несешь? – сурово спросил отец Геннадий. – Он боярский ключник, который год служит! Кто его насмерть пороть станет?

– Послушай меня, отче, – тихо и убежденно заговорил Стенька. – Тот Артемка кому-то в дворне сильно не угодил, мстят ему! Его и раньше пороли, а теперь… Да нагнись, отче!

Отец Геннадий склонил голову, и Стенька подобрался прямо ему под ухо.

– Сдается мне, что кому-то тот Артемка сильно мешает, и хотят от него избавиться, вот и опорочили его перед боярином. Он-то знает, кто тот зложелатель, а оправдаться, бедный, не может! И как бы не было все это связано с тем делом, по которому я сейчас хожу… Помоги, отче! Коли можно – вели того Артемку в обитель перенести! Не то они ему еще какую-нибудь пакость состроят!

– Уж так за его жизнь боишься?

– Боюсь, отче. Коли ему Господь велел помирать, так он и у вас помрет, а коли можно его спасти – так спаси, отче!

– Я в мирские дела не вхожу, – потупив взор, отвечал иеромонах. – Но коли раб Божий безвинно страдает…

– Вели его в обитель взять! Тебя, отче, послушают! Забери его оттуда, отче! Уж там-то он обязательно помрет! – твердил Стенька.

И в эту минуту он сам бы сказать не мог – христианские ли чувства велят ему заступать путь священнику, умоляя о помощи, или страстное желание спасти человека, который что-то знает и может поведать о деле с деревянной харей.

– Хорошо, что ты так говоришь, – несколько помолчав, одобрил отец Геннадий. – Тебе зачтется. Жди меня тут, не уходи.

И пошел к боярским воротам – прямой, но чуть вперед склоненный, очи опустивший, как подобает иноку.

В его поступи была такая уверенность, что казалось: коли отцу Геннадию не откроют калитку, он, не останавливаясь пройдет сквозь бревенчатый забор туда, где его помощи ждет умирающий…

* * *

Рано утром Данилка проснулся в полной уверенности, что мир исправился и взамен прежних его горестей и неурядиц впереди ждет одно блаженство.

Возле вроде и спала, а вроде и просыпалась Федосьица. Они лежали совсем рядышком, накрывшись одним одеялом, на близко составленных лавках. Хозяйственная Федосьица разжилась толстыми перинами, на которых изумительно сладко спалось. Особенно после тех тощих войлоков, которые стелил себе Данилка на конюшне.

Спать, правда, выпало совсем немного…

Кто-то из конюхов рассказывал вполголоса, как домогался от него на исповеди правды о супружеском деле старенький попик: посягал ли вторично? И пока объяснял, что вторично – грех, все было понятно и правильно, а стоило в подходящий день и час оказаться со своей собственной венчанной женой, так и про грех забывалось…

Данилке предстояло каяться на исповеди – он посягнул трижды.

В высокое продолговатое окошко уже вовсю светило солнышко. Крестник Феденька уже лепетал, ворковал в своей колыбельке.

Данилка сел, ощутил босыми ногами прохладный пол, собрался было встать, да вспомнил, что на нем одна рубаха, и та – коротковата.

– Крест возьми, – Федосьица вынула из-под изголовья два креста. – Гляди, как гайтаны сплелись! К чему бы? А, Данилушка?

Данилка склонился над ней и поцеловал в щеку. Коротко, как бы говоря этим – да не суетись ты, девка, не загадывай раньше срока! Хотя никакого намерения высказаться столь разумно он не имел, просто не знал, как бы на ее вопрос ответить словесно, а признаваться в своем незнании, естественно, не желал.

– Ты ступай, ополоснись на дворе, – велела Федосьица, – а я встану, приберусь, дитя покормлю.

Одернув на себе под одеялом рубаху, она тоже спустила ноги на пол.

– Порты ищешь? Они вон под лавку забились!

Босой ногой она вытянула Данилкины порты и, вставая, как бы ненароком отвернулась. Эту мужскую придурь – как приставать, так прямо к глазам свое хозяйство подносить, а как утро, так и стыд на блудодея нападает! – она усвоила и не то чтобы уважала, а просто с ней считалась.

Данилка быстренько натянул порты.

Увидев, что Федосьица подходит к колыбели крестника Феденьки (разумное дитя за ночь ни разу не пискнуло!), Данилка заспешил на двор. Во-первых, была причина, а во-вторых, все мужики говорили, что после блуда следует омыть грешный уд и все, к нему прилегающее, не то и батюшка на исповеди ругаться будет.

Колодец был как раз неподалеку – на задах Федосьиного огорода, к нему можно было попасть через нарочно сделанную дыру в заборе. Ополоснуться по пояс для свежести Данилка мог и у колодца, а вот задуманное омовение совершить – так вряд ли. Час был такой, когда бабы уже затевают завтрак, девки и молодки бегут с ведрами по воду, и он вовсе не желал, чтобы все соседки им любовались.

Вовсе не подумав о том, что мужик с ведрами выглядит по-дурацки, ведь на Аргамачьих конюшнях он более трех лет только этим ремеслом и занимался, Данилка взял в сенях два деревянных ведра, коромысла же трогать не стал, коромысло – бабья утварь, и на Аргамачьих конюшнях его в заводе не было. Набрав воды, он поспешил назад, отыскал на дворе уголок, где его, казалось, ни с какой стороны не было видно, снял рубаху, приспустил порты и осуществил задуманное. Потом порты быстро вздернул, а рубахой отер мокрую грудь и лицо.

Выбравшись на свет Божий, Данилка неторопливо пошел к Федосьиному крылечку – да и встал.

Ощущение было смутным – то ли кто смотрит в спину, как раз меж лопаток, то ли нет. Малые домишки зазорных девок стояли тут вкривь и вкось, может, которая-нибудь, выбравшись спозаранку, и глядит издали – не понять! Он поворачиваться не стал, а просто ускорил шаг. И вдруг остановился-таки!

Он догадался, кто тут может глядеть на него неотрывно!

За спиной был домишко Феклицы – тот самый, в котором, как дома, распоряжалась Настасья-гудошница.

Данилка повернулся и встал, насупясь.

– Ну, вот он – я! – говорил парень всем своим видом. – Да, полюбилась мне твоя подружка! И ночь я с ней провел! Чем же ты недовольна? Нужен я тебе разве? Нет, не нужен! Так что же ты глядишь из-за синей крашенинной занавески?

И вспомнилось ему присловьице, с которым Богдан Желвак обращался к играющим коням, норовящим ухватить губами то за рукав, то за подол рубахи:

– Коли любишь – так скажись, а не любишь – отвяжись!

Постояв и не заметив ни малейшего шевеления занавески, Данилка вошел в горницу.

По летнему времени печи топились не каждый день. Лет десять назад государь издал «Наказ о градском благочинии», где и перечислялись все запреты при обращении с огнем. Если у кого была особо устроенная поварня или печь на огородах, врытая в землю и крепко защищенная от ветра, – тот по летнему времени и баловался горячей пищей. А такие, как Федосьица, стряпали у более обеспеченных подружек и с вечера запасались едой.

Возможно, те пироги с капустой и с морковкой стояли у девки уже не первый день, а, скорее всего, третий. Она выложила их на стол в красивой мисочке, прибавила еще домашних припасов – грибков-рыжиков, редьки, черного хлеба, кваса. Словом, собрала на стол достойно.

– Помолись! – велела.

И правильно сделала – коли мужик за столом, ему и молитву читать.

Перед обедом и ужином полагалось сперва читать «Отче наш», перед завтраком же хватало и более короткой молитвы.

– Очи всех на тя, Господи, уповают, – несколько смущаясь, произнес Данилка, – и Ты даеши им пищу во благовремении, отверзаеши Ты щедрую руку Твою и исполняешь всякое животно благоволения.

Посмотрел на стол и добавил, как привык перед началом всякого дела:

– Господи, благослови!

Оба сели и приступили к трапезе.

Данилка начал было жевать, да понял, что кусок в горло не лезет. Смущение владело им, что-то было не так… и ведь не шелохнулась же занавеска!..

– Иль не угодила? – спросила Федосьица. – Чем тебе мои пироги плохи?

Данилка по молодости плохо разбирался в печеве да и в девках с бабами тоже, честно говоря. Иначе он бы догадался, что Федосьица, занятая младенцем, да еще по летнему времени, вряд ли затеет печь пироги, даже ради своего ненаглядного. Скорее всего какая-то из подружек бегала на торг да оттуда по ее просьбе и принесла.

Однако нужно было ответить не слишком обидно.

– Хорошие пироги, – согласился парень. – А вот ты бы бабу испекла – цены бы тебе не было!

– Как это – бабу печь? – удивилась Федосьица. – Это что – пирог?

– Да нет… Это такая, вроде каравая, с шафраном… – затрудняясь объяснить, Данилка показал руками, как бы обведя поставленное вверх дном ведро. – У нас в Орше говорили – та баба хороша, что высока поднялась, и та высока, что из печи не лезет.

– Нет, на Москве я такого не видывала, – призналась Федосьица. – А что – пирогов у вас не едят?

– И пироги едят, и баранки. А пьют и квас, и березовицу.

– А сладкое?

Данилка задумался.

– Вот у вас кулагу только из калины варят, – сказал наконец. – А у нас кулага так уж кулага! И с земляникой, и с черникой, и с брусникой!

– Ну и что же, что только с калиной?! – возмутилась Федосьица. – Мы зато ее на ржаном солоде из ржаной муки заводим, в печке долго томим, она с кислинкой получается, и хоть от простуды, хоть от сердечной хвори, хоть от колик хороша! А ваша – еще поди знай!

– Это кулага-то – от сердечной хвори? – удивился Данилка. – Ну, ты, Федосьица, гляди, совсем заврешься!

– Это кто заврется? Это я тебе заврусь?! – Федосьица вскочила, он – тоже, девка набросилась на парня, стуча его в грудь кулачками, Данилка обхватил ее, прижал и поцеловал в губы.

Теперь он уже умел целоваться…

И от поцелуя как-то сразу на душе полегчало.

Однако его смятение во дворе было небезосновательным – Настасья-гудошница, водившая ватагу скоморохов, вынужденных порой и на большую дорогу выходить, действительно стояла у оконца Феклиного домишка и глядела на Данилку в щелочку. Словно кто дернул ее – подойди да подойди, выгляни да выгляни!

И такой силы получился взгляд, что парень обернулся…

Был он в одних портах и босой, с рубахой в руке, пушистые русые волосы стояли облачком. Спина была еще мальчишеская, прямая, не обросла бугристым мужским мясом, но плечи уже широки, и голову он нес гордо.

Обернулся – Настасья поразилась тому, как он, в сущности, некрасив, словно рожала его мать в муках, а повивальная бабка, помогая высвободиться из утробы, так личико ему свернула, что навсегда осталось набекрень.

Но сошлись черные брови и такое хмурое упрямство было во взоре – залюбовалась…

А потом повернулась к своим – к Третьяку с Филаткой Завьяловым, что с утра пораньше уже оказались в назначенном ею месте, к плясице Дуне, еще к двоим – скомороху Лучке, мастеру на ложках трещать и птиц со всякой скотиной передразнивать, да к Миньке Котову, знатному плясуну.

Был там же и Томила, стоял особо, с ним разговор был еще впереди.

– Ну, так что же потеряли, что уцелело? – спросила, вернувшись взором к ватаге, Настасья.

– Гусли я спас, – сказал Филат, – свирелки Дуня вынесла.

– Большие накры где?

– Где большие накры? – Вопрос понесся по ватаге, стали припоминать, кто их последним видел.

Пришли к тому, что это музыкальное орудие так и осталось на дворе у Белянина.

– Ну, остался ты, Филатка, совсем безоружным!

– А я потом к купцу проберусь да и унесу, – пообещал Филатка. – Ему-то они без надобности. Он-то на торгу в накры бить и народ скликать не станет!

– Главное, Настасьица, – люди целы, – успокоительно сказал Третьяк Матвеев. – И кукол я вынес, хоть сейчас готов кукольное действо показывать.

– Да где его показывать? Тут такая каша заварилась, что дай Бог ноги из Москвы подобру-поздорову унести, – отвечала Настасья. – И надо ж было вам в это дело с краденой харей впутаться!

– Не впутывались мы, свет, – единственный осмелился ей возразить Третьяк. – Просто в Земском приказе как что, так скоморохи виноваты. Еле мы от облавы ушли, а купцу-то – расхлебывать…

– Не только купцу! – Настасья отстранила миротворца Третьяка и встала перед Томилой. – Как это вышло, что ты, смердюк, на конюхов с кулаками попер? Они – вам помогать, а вы – с ними воевать! Хорош!

Томила развел руками. Он уж и сам не понимал, как это стряслось.

– Мириться к конюхам ты не пойдешь, – уверенно сказала Настасья. – Я твои замирения знаю – как раз мордобой и выйдет. Ты, Третьяк, и ты, Филатушка, помогайте им как умеете. Куманек мой только с виду придурковат, а как начнет в деле разбираться – так откуда что берется… А тот, другой конюх?

– Семейка-то? Это, свет, из тех конюхов, что по тайным государевым делам ездят, помяни мое слово, – сразу определил Семейкино ремесло Третьяк. – Я его в драке видел. Прямо как в старине поем – а и жилист татарин, не порвется!

– Да уж, спели вы мне старину… – Настасья вздохнула. – Уходить придется. На Москве нам жить не дадут.

– А на севере ты сама затоскуешь, – возразил Третьяк. – Ты все норовишь ватагу сохранить. А иные ватаги вроде и разбрелись, кто ремеслом занялся, кто сидельцем в лавку пошел, а к Масленице, глядишь – вот она, ватага! Собрались, спелись, нарядились, прямо на улице народ собрали – не поставишь же в Масленицу на каждом углу сторожа!

– Раз в год прикажешь гудок в руки брать? – с тоской спросила она.

– Неймется тебе, ох, неймется, – качая головой, отвечал он.

Ватага присмирела – видели, что Настасья мается, помочь не умели…

– Ладно вам меня хоронить! – вдруг крикнула она. – Еще погуляем! А, Дуня? Еще за хорошего человека тебя просватаем, замуж отдадим, на свадьбе до утра плясать будем!

И пошла по горнице, притоптывая, играя плечами, все быстрее, все быстрее, и летела за ней вороная коса с богатым косником, с тяжелой жемчужной кистью-ворворкой… И мало ей было места, и закружилась, и вдруг встала.

– А то еще Стромынка есть! Да и других дорог немерено!.. А то еще есть Сибирь…

И так она это сказала – даже по дубленой шкуре Третьяка морозец пробежал.

Много в жизни повидал старый скоморох, видывал парней, которым куда ни сунься – всюду тесно, и одно им место в жизни – порубежье, те дальние украины, где границы вилами на воде нарисованы, где сам себе ее проведешь – там она, граница, и будет. Но чтобы в девке такие страсти играли? А главное, ясно же стало – уйдет, не обернется!

Настасья и сама поняла, что слишком много сказала. Постояла она, глядя в стенку, словно сквозь ту стенку что-то важное видела, да и потупилась. А когда повернулась к ватаге, уже и тоску с лица стерла, и голос был иной.

– Сдается мне, что как начнут нас искать – и до Неглинки доберутся. Девок подставлять не хочу, мы с Дуней в другое место переберемся, у меня уж сговорено. Ты, Томила, столько ленивских знакомцев на Москве имеешь – к ним поди и Лучку с Минькой с собой возьми. Денька на два-три затаитесь. А Третьяк с Филатом, раз уж взялись того кладознатца искать, пусть дело до конца доведут. А то совсем глупо выходит – те конюхи нас выручают, а нам ради них и пошевелиться лень.

С тем она всех, кроме Дуни, из горницы и выпроводила. Поглядела в окошко, как Третьяк с Филаткой, через двор перейдя, к Федосьице на крылечко подымаются, и повернулась к плясице.

– Переодеться нам надо в смирное платье.

Вскоре обе они выглядели не лучше баб-погорелиц, низко спустили на лбы грязные убрусы, спрятав свою красу, и поспешили прочь.

Третьяк же с Филаткой заявились как раз вовремя – когда воспламененный поцелуями Данилка и желал бы посягнуть еще раз, семь бед – один ответ, и понимал, что среди бела дня этого никак нельзя…

Оттуда, где ночевали, они ушли ни свет ни заря, и потому Федосьица усадила их за стол, принялась хлопотать. Один мужик за столом или три – разница-то есть? Она поспешила в сенцы за припасами.

– Неладно вчера получилось, – сказал Третьяк. – Томила-то кается… Скажи, свет, а твой товарищ – злопамятный?

Данилка пожал плечами. Богдан – тот уж точно всякую обиду семь лет помнил. Тимофей, когда нападала на него охота к покаянию, прощал все и всем с большой радостью. Но как-то при Данилке так двинул в ухо злоязычного площадного подьячего, что для каких-то тайных переговоров привел доверившегося ему посадского жителя на самые кремлевские задворки, что вспорхнул тот подьячий пташкой и едва не снес звено забора, отделявшего конюшенные владения от проезда, которым через Боровицкие ворота шли или везли на санях и телегах нужные грузы в Кремль. А Семейка? Вроде его никто никогда и не обижал…

– Ты за нашего дурака-то замолви словечко, – продолжал Третьяк. – Хорошо бы их помирить, а то Настасьица как узнала…

Данилка окаменел.

Стало быть, она и впрямь явилась на Москву?

Стало быть, могла стоять в домишке Феклицы, за крашенинной занавеской?..

И поняла, чем он, Данилка, занимался в эту ночь?..

Третьяк еще что-то говорил про лихого бойца Томилу, про ватажные дела, Данилка не слушал, ему с самим собой сейчас заботы хватало, куда еще скоморошьи затеи…

Парень никогда еще не был в таком положении, чтобы нравились сразу две, и с одной все сладилось просто и мгновенно, а другая, сама того не зная, вдруг встала поперек пути первой. И он не понимал, как в одной душе помещаются такие запутанные страсти.

Когда поели и Федосьица принялась хлопотать по хозяйству, Третьяк с Филаткой засобирались и Даниле тоже обуваться велели. В своем смятении он ощущал неловкость перед ласковой девкой и не понимал, должен ли остаться с ней подольше, как советовала совесть, или поторопиться на поиски кладознатца, что было прекрасным оправданием для взбаламученной души…

Выйдя со двора, он вздохнул с облегчением.

До двора купца Фомы Огапитова путь был неблизкий, шли неторопливо, рассуждали – как разумнее дело повести.

На Солянку пришли слишком рано – Семейки еще не было. Зашли в церковь, помолились о благом исходе своего дела, и туда же Семейка заглянул – догадался, где своих искать. Время было обеденное, но все четверо проголодаться не успели, опять же – лето, жара, и человек, которому по такой жаре приходится за стол садиться, никогда не уверен, что сможет проглотить хоть кусочек. А больше всего хочется ему лечь в тень и дремать.

Но с этой бедой на Москве выучились бороться.

Первым делом не имеющему пока потребности в пище хозяину ставят на стол не законную рюмку водки с куском ржаного хлеба, а ботвинью – ледяную, красивого янтарного цвета, со свекольным и крапивным листом, с осетринкой. И еще с багренцем – мелко колотыми кусочками льда, не того, что рубят на Москве-реке и загружают в погреба-ледники, уже довольно грязного, а из тех льдин, что в ледоход идут с верховий, и их нарочно багрят с берега, чтобы продать подороже. Съев мисочку, почувствует хозяин, что мог бы и больше, и уж тогда ему подают наваристые щи.

У охраняющего ворота дворника Третьяк осведомился – кончили в доме обедать или еще не скоро? Дворник спросил, а не к Абраму ли Петровичу гости? А коли к нему, так добро пожаловать, у баньки лавочка в землю врыта, под двумя яблоньками, там можно обождать, пока его хозяин, Фома Иванович, отпустит.

– Коли нас ждет – значит, не только он нам, а и мы ему нужны, – заметил Семейка. – Видать, не дается ему в руки тот горшок денег.

– С этим народом, с кладознатцами, держи ухо востро, – предупредил Третьяк. – Свою выгоду очень хорошо понимают! И говорить с ним будем по-умному.

– Тебе виднее, – отвечал Семейка.

– Про мертвое тело ему знать незачем – испугается и не захочет помочь. Кому охота с покойником связываться?

– И я о том же предупредить хотел, – Семейка строго поглядел на Филата и уж особенно сурово – на Данилку.

– Нишкните, – шепотом потребовал Третьяк. – Подойдет неслышно – ввек потом не расхлебаем.

Данилка, не принимая участия в беседе, смотрел на крошечные, зеленые, но уже начинающие светиться в листве восковым цветом яблоки. Он не мог припомнить, видел ли когда перед самым своим носом такое диво – новорожденный, еще только собравшийся зреть, плод на ветке. Чем-то ему эти яблочки вдруг сделались милы до того, что захотелось пальцем провести по их еще не вполне округлым, ребристым бочкам.

– Меня дожидаетесь, люди добрые?

Все четверо поднялись с лавочки и разом поклонились.

– Челом тебе бьем, Абрам Петрович, – на правах знакомца сказал Третьяк.

Кладознатец был стар, но еще вполне крепок. Борода и темная расчесанная грива – с сильной проседью, одет в черный долгополый кафтан и с виду совсем бы похож на духовное лицо, да только не та повадка. А если рассудить – какая еще может быть повадка у человека, который за своими кладами Бог весть куда ездит, со всякими людьми сношается, в том числе и с такими, что, учуяв серебришко, могут и засапожник тихонечко достать…

– С чем пожаловали? – строго спросил кладознатец.

И сел посередке лавочки, а Третьяк с Семейкой – справа и слева от него. Филатка же с Данилкой, как молодые, остались стоять.

– Дело у нас незаурядное, – сказал Третьяк. – Сдается нам, что клад мы отыскали, да не ведаем, как взять. Коли поможешь – четвертым в долю возьмем.

– Что же, люди добрые, рассказывайте. Чем могу – подсоблю.

– Да ты помнишь ли меня, Абрам Петрович? – догадался спросить Третьяк.

– Много всякого народу видывал, меня почитай что вся Москва знает, а мне всех и не упомнить.

Данилка подивился тому, как старик свою забывчивость на пользу делу оборотил. И внимательно вгляделся в лицо кладознатца. Стар ли? Помоложе деда Акишева будет. Взгляд – исподлобья, нехороший взгляд. И, видно, будет старичище цену себе набивать…

Третьяк, видя, что его не признают, в знакомцы набиваться не стал. Не детей же с кладознатцем крестить!

– Случайно набрели мы в лесу на знак – медвежья харя, из дерева резанная, к дереву привязана на такой высоте, что конному хорошо видать, а пеший, пожалуй, и не заметит. И вот подумали – а не знак ли это, что клад рядышком схоронен? Может, и под тем же самым деревом?

Третьяк замолчал.

– Может, и знак, – согласился старичище. – Да только прежде, чем розыском заниматься, подумали ль вы, что не всякий клад благословенный? Что многие – и от нечистого?

– Подумали, батюшка Абрам Петрович. Но сам посуди, пока ты нас не поведешь клад брать, откуда нам знать – проклятый он или благословенный? – спросил Третьяк. – Вот коли мы с тобой срядимся, да за кладом пойдем, да начнем копать, да клад себя и окажет – тогда и будем думать! А коли заранее от страха трястись, так в нищете и помрем! На тебя вся надежда!

– Это ты верно молвил! – одобрил кладознатец. – Выходит, все вчетвером ту харю сыскали.

– Втроем, милостивец, – вмешался Семейка. – Мы двое да этот мой подручный.

Он указал на Данилку. Филатка же был настолько юн, что говорить о нем как о равноправном мужике со старым кладознатцем было бы, может, даже глупостью…

– По-честному делитесь, это хорошо, это Богу угодно. А что – с добычи много ли на храмы пожертвуете?

Такого вопроса никто не ожидал.

– Я – пудовую свечу и кадило серебряное, – первым нашелся Третьяк.

– В наших кремлевских храмах и без меня всякого добра полно, – намекнув, что человек он не абы какой, а государев, сказал Семейка. – Но на богаделенку что ж не пожертвовать? И подручный мой поступит, как я.

Таким образом он спас Данилку от необходимости выдумывать корявые враки.

– С богобоязненными людьми и толковать приятно. Еще одно – сейчас-то можете вы мне некоторые расходы оплатить? Я бы сказал – как клад возьмем, так и рассчитаетесь, кабы знал, что за клад такой. Может, он на имя заговорен, да еще и на бабье. Бывает такое – кладет поклажу человек, а сам приговаривает – владеть-де моей поклажей коли не мне, так рабу Божию Касьяну! А сколько их на свете-то? По пальцам сочтешь! Касьяновы именины – раз в четыре года!

– Коли расходы невелики, чего ж не оплатить? – Третьяк обвел взглядом сотоварищей, и они кивнули. – Много ли надобно?

– Сам не знаю. Коли понадобится спрыг-траву, от которой замки с сундуков сами спрыгивают, покупать – это одно, а коли орехов цвет – это другое. Нужно еще богоявленской воды у старушек прикупить, ладана в церкви, просфор, все может пригодиться.

– Столько-то наберем, – сказал Семейка.

– Еще обереги поставить. Может, на ком из вас порча лежит, клад взять помешает – так порчу снять.

– Вот уж точно, что на клад знахаря надо, – с почтением молвил Третьяк. – Нам бы и на ум не взошло!

– Так сколько же всего? – Семейка явно был намерен платить денежки немедленно.

– Экий ты скорый, а как по имени-отчеству? – спросил кладознатец.

– А Семеном Ефремовичем люди кличут.

Данилка намотал на ус – Семейка одним желанием платить немедленно и без торговли полюбился кладознатцу больше, чем Третьяк с любезным обхождением и льстивыми словами.

– А спосылай-ка ты, Семен Ефремович, малого за кружкой вина. Нужно наш договор скрепить, – и Абрам Петрович указал на Филатку.

– А где тут кружало неподалеку? – спросил скоморох.

– Как выйдешь из ворот, так все налево, налево, и у церкви спросишь, покажут. Да как кружку понесешь – ты ее под полой неси, неприметно. Понял?

– Как не понять!

Филатка поспешил прочь.

– Я бы и не подумал, что медвежья харя на клад указывает, вон они меня научили, – сказал Семейка. – Не поленился же кто-то, на дерево взобрался, резал!

– Ее могли и заранее вырезать, потом к дереву приспособить.

– Вот и мне показалось, что привязана. Примета хорошая, одна беда – не только тот, кто денежки зарыл, а всякий, кто на ту харю набредет, до клада добраться может. Вот как мы!

– Тот клад не дурак клал, – заметил Абрам Петрович. – Ты полагаешь, свет, он под той сосной и лежит себе? Давно бы сосну выворотили и клад забрали! Скорее всего, куда та харя глядит, туда и ступай, шаги считая.

– Как же знать, сколько шагов отсчитать?

– А это уж моя забота. И коли клад зачарованный – я тоже к нему подход найду. Бывают искатели неопытные – зачарованный клад возьмет и черепками рассыпется, или, того хуже, конским навозом обернется, его и выбросят, да еще матерно изругают. А он потом опять свой подлинный вид примет.

– Стало быть, непременно деревянная харя на клад указывает, – не отвлекаясь на конский навоз и тому подобные страсти, уточнил Семейка.

– Да для чего же еще ее к дереву приспосабливать?

– А сам ты, Абрам Петрович, про такой клад, где медвежья харя приметой, не слыхивал?

Кладознатец призадумался.

– А доводилось… Вы свою харю где отыскали?

– А ты где про клад с харей слыхал?

Тут-то Данилка с Третьяком и поняли, что сцепились противники.

– Не доверяешь, стало быть? – спросил Абрам Петрович.

– А я такой, – согласился Семейка. – Там, может, котел золота лежит! А я тебе все сразу разболтаю, ты забежишь вперед и возьмешь. Не-ет, свет, у нас с тобой все по-честному будет!

И это нехорошим голосом молвил тот самый Семейка, который преспокойно, работы по конюшне исполняя, кошель на видном месте оставлял. Надо сказать, что ни один из конюхов ни разу на тот кошель и не покусился. А кабы покусился – не Семейка, а Желвак с Озорным из него бы душу выколотили. У них кулаки куда как покрупнее Семейкиных были.

– Ну, твое право. Давай-ка, пока мы договор свой вином не скрепили, посовещайся-ка с товарищами. Может, и отступишься. Чтобы уж потом на попятный не идти!

– И то верно, – согласился Семейка. – Пойдем-ка, братцы, посовещаемся.

Они отошли от лавочки подальше.

– Мудрит кладознатец, – заметил Третьяк.

– Он знает, о которой харе мы речь ведем, – уверенно сказал Семейка. – И не хочет, чтобы мы туда совались. Не надобны мы ему там.

– Коли бы дело было лишь в кладе, кто ему мешает сказать – простите, люди добрые, тот клад по дедовой записи один боярин уж ищет и мы его почти взяли, так что отступитесь!

– Так в чем же дело-то?..

Данилка слушал старших, потому что своего мнения у него пока что не было. Вдруг он заметил, что Абрам Петрович, зайдя сбоку, делает ему знак – пальцем кивает. Мол, отойдем-ка…

– Третьяк… – чуть приоткрыв рот, но не шевеля губами, прогудел Данилка. – Говори чего-нибудь, а ты, Семейка, меня слушай.

Умение это он освоил еще в давние годы, когда в оршанскую школу бегал.

– Дело, стало быть, не в кладе, а в чем-то ином дело, а в чем – леший его разберет, – негромко и быстро заговорил Третьяк, – а леший – он таков, что на пакости готов, и будет вместо клада горе и досада!..

Скоморох в нем все-таки был неистребим!..

– Он меня зачем-то в сторону зовет, – под Третьяково скоморошество прогудел Данилка. – Дайте мне отойти незаметно…

Семейка чуть заметно кивнул – да и взял Третьяка за грудки.

– Ты что это за слово вымолвил? Как у тебя только язык повернулся?!

– Да смилуйся, Семен Ефремович, я совсем не то хотел сказать!

И дальше они принялись толковать уже тише, совершенно не обращая внимания на то, что парня рядом с ними уже не было.

А он вдоль банной стеночки – да за уголок…

– Я с тобой, свет, потолковать хочу, – тихонько сказал Данилке кладознатец.

– Что же, потолкуем, – согласился Данилка.

Абрам Петрович отвел его в глубь двора.

– Вот вы втроем пришли, – сказал он. – Ты, да тот татарин, да скоморох. Глядел я на вас, глядел и думу думал. Ты, свет, молод, кладов еще не брал, а я их не один уже взял! И вот что я тебе скажу – клады стариков не любят. Старик – он грехами богат, не всякий же грех попу на исповеди выскажешь. Да и на что старику деньги? Вклад разве в обитель за себя внести?

Хотел было Данилка возразить, что Семейку стариком называть рано, да удержался. Можно сказать, рукой себе рот прихлопнул, пусть и незримо. Ведь к чему-то же кладознатец клонил?..

– Татарин тот уж немолод, – продолжал Абрам Петрович. – И скоморох тоже, поди, до внуков дожил. А тебе, чай, годочков двадцать? Самые святые годы! Уже и разум есть, и силушка, и грехов не накоплено! Или уж накопил?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю