355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Далия Трускиновская » Государевы конюхи » Текст книги (страница 44)
Государевы конюхи
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:59

Текст книги "Государевы конюхи"


Автор книги: Далия Трускиновская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 74 страниц)

За столбом и поджидала его Настасья.

Церковь была не тем местом, где куму с кумой обниматься. Они тихонько друг друга поприветствовали и отошли к самой стенке, чтобы не мешать добрым людям, желающим приложиться к особо почитаемому образу – списку с чудотворной Богородицы Печерской.

– Неужто все разузнала? – и с недоверием, и с восхищением разом спросил Данила.

Он пытался быть весел и даже несколько насмешлив, хотя неловкость испытывал невообразимую – его волновали полумрак, запах дорогого ладана, еще какой-то запах, идущий от нарумяненной и подбеленной Настасьи.

– Кое-что разведала, потому и прихожу. Точно ли вы, конюхи, Авдотьице за помощь деньги платили?

– Платили, и немалые. Там всей работы-то было – добежать, поглядеть да к нам прибежать… – Данила призадумался. – А потом ей совета спросить не у кого было, она сама розыск повела – да и удачно получилось.

– И за тот розыск ей хорошо заплатили?

– Вроде не жаловалась. Вот я и боюсь, что опять она сама что-то затеяла.

– Да ты уж про то толковал… Вот что, куманек, – сказала Настасья. – Не нравится мне это дельце. Авдотья-то не умна, а ум показать тщится. И тем гордится, что через умишко свой поболее иной девки зарабатывает. А умишка – с гулькин нос! Подрядилась одно дельце выполнить – да, видать, в том дельце и увязла, но только там конюхи ни при чем. И еще – сказывала подружкам, будто в Хамовники собралась…

– Когда?! – так и взвился Данила.

– А вот когда – не знаю, но сдается, что тому дня два… Мне Феклица еще сказала, что сперва из бань за ней девчонку присылали, потом и сама объявилась. Девки ей при баню, а она им – коли вдругорядь пришлют, так чтобы передать – она к самой Масленице придет, так пусть бы за нее подружки потрудились, она уж отдаст деньгами. И тогда же обмолвилась, что ей недосуг, надо засветло в Хамовниках побывать. Уж не по вашему ли дельцу туда ходила?

– По нашему-то по нашему…

Данила был готов сам себя кулаком по лбу треснуть.

Авдотьица и тогда, самовольно наняв извозчика и выследив похитителей мертвого тела до Хамовников, немало удивила конюхов недевичьей хваткой. Конечно, они понимали, что не избалованная боярышня, даже не купеческая дочка, даже не посадская девица из обычной семьи, а зазорная девка с Неглинки, привыкшая самостоятельно своей судьбой распоряжаться. Возможно, она, видя, что розыск – дело хлебное, и проведав что-то новое, решилась продолжить начатое, а потом уж и доложить Даниле, заодно стребовав с него гривенник или даже больше.

Но что такое она могла проведать?

Встретила ли одного из тех молодцов, что выкрали мертвое тело? Может, в другой скоморошьей ватаге, не Настасьиной, побывала и о замерзшем парнишечке важное услышала?

Данила мог только гадать, на что отважится сильная, рослая и охочая до хоть малой наживы девка.

– По другому твоему дельцу я розыск учинила, – продолжала Настасья. – Твоя милость знать хотела, не было ли драки между ватагами да не хоронила ли которая-нибудь ватага десятилетнего парнишку? Правильно я говорю, куманек?

– Правильно, кума.

– Так вот – ничего такого не было. Скоморохи совсем недавно на Москву приходить стали, делить нам пока было нечего. Есть которые весь год живут на Москве, промыслами занимаются, кто сапожным, кто еще каким. И только на Масленицу личины надевают. У меня Нестерка такой. Я до этих еще не добралась толком, они ведь тихо сидят. На Масленице только и станет ясно, кто к какой ватаге прилепился. Но из них никто бы в Земский приказ за мертвым телом идти не побоялся. Они на Москве – свои, чего им бояться? А наши веселые раньше времени сюда не приходят, чтобы неприятностей не нажить. Кроме тех, кто кулачным боем промышляет, – да они с собой детишек не берут. Парнишке десятилетнему при матери место. Вот кабы четырнадцать или пятнадцать – тогда уже можно понемногу и к бою приучать.

– А бывает, в иных местах и десятилетние на лед выходят, – вставил Филатка.

– Бывает! Покричать, кулачишками помахать, да и дёру – чтобы взрослые вслед за ними сошлись. Так это там, где сами боем тешатся, а на Москве ведомые бойцы весь город тешат, да и государя тоже! Тут не до баловства. Ну, что, куманек, доволен?

– Да уж доволен, – хмуро произнес Данила. Что-то во всем этом дельце одно с другим не вязалось, но он бы пока не мог сказать – что именно.

– Так мы пойдем, что ли?

Это был непростой вопрос, Настасья ждала на него двусмысленного ответа. С одной стороны, вызвала она кума с конюшен ненадолго, все необходимое сказала, пора и честь знать. Но с другой – мог же этот несуразный кум догадаться завести речь о следующей встрече!

Данила услышал лишь то, что прозвучало. Ну что же, подумал он, ей сейчас недосуг, задерживать – рассердится, и времени для встреч на Масленицу у нее точно не найдется. На Масленицу скоморохам – самая работа, когда еще столько денег огрести удастся?

– Да и я пойду… – глядя в пол, сообщил он.

Филатка – и тот был более ловок по девичьей части. Филатка-то понял, что прозвучало в вопросе хозяйки, и широко улыбнулся.

– Ну и Бог с тобой! – Настасья первая поспешила вон из церкви.

Данила сделал было шаг, но шепнул ему Филатка прямо в ухо такое, что он окаменел и позволил шустрому скомороху смыться вслед за Настасьей.

А слова эти были:

– И дурак же ты, прости Господи!..

Мучительно обдумывая Филаткино изречение, Данила вышел на крыльцо, поискал глазами Настасью – исчезла! – и побрел наугад. Он не хотел гнаться следом, не хотел еще что-то от нее услышать, да только ноги сами повели мимо Успенского собора через Ивановскую площадь и далее – сперва мимо приказного здания, потом мимо боярских дворов, и еще далее – к Спасским воротам. И непонятно для чего оказался на Красной площади. Там шел развеселый торг.

– Здорово, Данила! – окликнули из толпы.

Данила обернулся и увидел знакомого стадного конюха – Пахома.

Пахом нес службу на Хорошевской конюшне, в Москву наведывался нечасто, да и чего он тут не видал? Деревенская жизнь ему больше нравилась, там он сам себе хозяин, и домишко у него, и угодья, и при всем при том – государев человек, кто его такого обидит? И от приказных далеко, меньше начальства – меньше хлопот. Вот разве весной и осенью – когда приводят аргамаков и возников из Москвы попастись на сочных лугах да когда уводят обратно…

– Здорово, дядя Пахом! – отвечал Данила. – Что, пришел кулачным боем потешиться?

– Да Масленица же! – И стадный конюх указал на сопровождавших его подростков. – Пристали как репьи – возьми да возьми на Красную площадь! Дома им блины нехороши, а в Москве, в грязной блиннице посреди торга, – хороши! Вот и повез их всех – потешить. Возника с санками на Больших конюшнях поставили, вот – гуляем!

Данила оглядел Пахомову свиту.

Ребятки были ладненькие, тепло одетые, румяные. Взял он с собой троих, и двое наверняка братья-погодки, крепыши, и с лица – Пахомово отродье, тут уж и к бабке не ходи. Третий же парнишка, ростом повыше, был явно другого корня – у Пахомовых носы репкой, у этого – пряменький, чуть вздернутый, Пахомовы – щекастые, этот – скуластый.

– Твоих признаю, – сказал Данила. – А этот чей же?

– А этот – сирота, отец его на конюшне служил, да в чуму помер. Так мы его и взяли.

– С тобой живет?

– Нет, бабка у него уцелела, живет у бабки. И толковый парнишка – все на конюшне да на конюшне.

– Как звать-то тебя, конюх? – спросил Данила.

– А Ульяном, – с достоинством отвечал парнишка.

Было ему на вид лет тринадцать-четырнадцать, смотрел же строго, словно бы сразу отсекая шутки с шуточками.

– Суров ты больно, Ульянка, – заметил Данила.

– Бабка его избаловала, – пожаловался Пахом. – Один он у нее свет в глазу! Кабы не баловство – я бы на него и не нарадовался. Редко случается, чтобы раба Божия так кони любили! Жеребцов к нам летом с ваших, с Аргамачьих конюшен приводили, а жеребцы стоялые, норовистые, и погрызть могут запросто. Так к нему – ластились!

– Ишь ты! – Данила поглядел на парнишечку внимательнее. – Как это у тебя, братец ты мой, получается? Научи!

Очевидно, Ульянке померещилась в его словах скрытая издевка. И парнишка отвернулся, как если бы ему вдруг сделалось любопытно – что там поднялся за галдеж?

Другие же двое стали неприметно дергать и тянуть батьку за длинные рукава. На Красной площади, на торгу, в дни Масленицы столько соблазнов, а батька с чужим конюхом о всякой чепухе разглагольствует…

Но Пахом еще порасспросил Данилу про общих знакомцев и обещался на следующий день, будучи в Кремле, заглянуть с утра.

За время беседы Данила несколько остыл и пришел в себя. Помянув крепко, но беззлобно, всех своенравных девок, он поспешил на Аргамачьи конюшни. Там, идя по проходу меж стойлами, вызвал сперва Богдана, потом Озорного. Семейка куда-то запропал, и за ним послали Ваню.

Забрались все трое в шорную, где Данила и пересказал услышанное от Настасьи.

– Нескладица, говоришь? – Тимофей задумался. – Скоморохи, говоришь, ни при чем?

– А сдается, что девка права. Нечего им тут до Масленицы делать, – согласился Богдаш. – А которые на Москве поселились и ремеслом занялись – тем-то Земского приказа бояться нечего.

– Кабы просто парнишку потеряли, то и нечего бояться, – сказал Тимофей. – А тут – парнишку вместе с этой проклятой грамотой! Врет Настасья! И ты, Данила, своей просьбой, может, делу вред причинил. Она пошла узнавать, правду узнала – да и предупредила своих: мол, я вас не выдам, да и вы помалкивайте! Помяни мое слово – она скоморохов покрывает!

– Здешних, московских, что ли, покрывает? А какого рожна? – спросил Богдаш. – Они ей уж давно не свои! Что скажешь, Данила? Была меж вами когда речь о ее московской скоморошьей родне?

Данила помотал головой. Настасья вообще никогда и ни о какой родне ему не говорила.

– А откуда мы знаем, что тело для скоморохов выкрали? – продолжал Богдаш. – От одного лишь человека, от девки, то есть! От той долговязой Авдотьицы!

– Настасье есть для чего врать, – не уступал Тимофей. – За своих вступилась. И уж больно скоро все разнюхала. А Авдотьице для чего врать? Что ей сказали на том дворе в Хамовниках, то и нам должна была пересказать, за то ей и деньги плачены. А, Данила?

Данила кивнул.

– Выходит, одна из двух девок неправду говорит! – сделал вывод Богдаш. – И поди знай, которая!

– Обе врут, – буркнул Тимофей. – Ты что, баб не знаешь? Им вранье слаще меда…

– Ну уж нет! Либо скоморохи выкрали, либо не они! Так что, брат Тимоша, тут лишь одна врет! А вторая-то правду говорит! – со смехом возразил Желвак.

Данила отмалчивался. Если товарищам этот словесный розыск был загадкой для ума, то парня он по живому мясу резал. Данила не мог взять в толк – за что ему такое?!

Если Авдотьица – то почему? Что ей Данила плохого сделал? Он, может, единственный никогда не сказал гнилого слова про ее избыточный рост. И платил по уговору…

Если Настасья – опять же почему? Потому ли, что целоваться полез?!

Будь Данила чуть постарше и поопытнее, то и знал бы: девка не на того обижается, кто пристает с поцелуями, а на того, кто не пристает.

Трудно человеку, живмя живущему на Аргамачьих конюшнях в обществе холостых мужиков, разбираться в тонкостях бабьего зловредного норова. Данила же сейчас обязан был разобраться, иначе непонятно, в какую сторону дальше двигаться. И потому он сгоряча решил припомнить все плохое, что знал про обеих девок.

За Настасьей числилось немало грехов – где-то в глубине души Данила, очевидно, и жениха ей не мог простить, того убитого прошлой зимой Юрашку Белого, – включая и отчаянное вранье, на которое даже дьяк Башмаков купился. За Авдотьицей Данила грехов не знал – с кем-то, конечно, жила невенчанная, но он этих людей в глаза не видывал…

– Что надулся, как мышь на крупу? – спросил Тимофей. – Не хочешь на кумушку напрасный поклеп возводить? А она тебя разве пожалела? Ты вспомни, как через ее вранье чуть тебя Разбойный приказ не загреб! Спасибо скажи Богдашке да дьяку Башмакову – отстояли! И спина цела осталась!

Это был веский довод – назвавшись другим именем, присвоив себе чужую судьбу, Настасья навела розыск на человека, по которому давно кнут и дыба тосковали, да и пропала, а потом подлинное ее звание с ремеслом и выплыли на свет Божий. Данила же и впрямь чудом тогда спасся.

– Нет веры твоей куме! – Тимофей выкрикнул это так убедительно, что Данила кивнул. – Нет! Авдотьица – та душой пряма! За деньги трудилась! А Настасья – как лисий хвост, туда-сюда, туда-сюда!..

И показал рукой, как рыжий хвост, чиркая по снегу, заметает следы.

– Постой, постой! Тоже ангела непорочного сыскал – Авдотьицу! – возмутился Богдаш. – Хорош ангел с Неглинки! За деньги еще и не то сотворит!

Данила поглядел на Желвака с надеждой – вот бы сейчас товарищ объяснил, что Настасья не может быть виновна во вранье, а как раз Авдотьица – виновна!

– Данила! – Тимофей окликнул его яростно и грозно. – Не дай девкам себя вокруг пальца обвести!

– Меньше его слушай, Данила. Одна-то ведь точно правду сказала! – перебил Желвак.

– Сдается мне… – начал было он.

Оба товарища разом притихли, потому что за Данилой такое водилось – ни с того ни с сего догадаться о сути происходящего.

А он и высказать свою мысль боялся.

Не могла ему соврать Настасья, и все тут! Год назад – могла, и без всяких затруднений. Да и как врала – пылко, страстно, от всей души! Сейчас же – нет, нет…

Он вспомнил, как она коснулась пальцами его щеки. После такого прикосновения вранье было бы предательством. А на предательство Настасья не способна. Он вспомнил, как она мстила за убитого жениха – и ведь не любила же всей душой, просто по-бабьи к сильному и надежному мужику в трудный миг прилепилась…

Касалась ли Настасья вот так Юрашкиной щеки? Обнимала ли его так?..

То, что спаяло их тогда, ощущалось Данилой как цепь, длинная и тяжелая, обмотавшая их в миг объятия с ног до головы, и вес той цепи непременно должны были ощутить оба, не он один. Он не стал бы говорить красно и не дожил до таких лет, чтобы знать: то, что не сбылось, соединяет порой сильнее самого горячего брачного ложа. Но он чувствовал, что сила их безнадежного объятия – не сила его и ее рук, а совсем иное.

– Ну так – сдается тебе? – пришел на помощь Богдаш.

– Авдотьица врет.

– С чего ты взял? – возмутился Тимофей.

– С чего бы ни взял – давай-ка этот домысел обсудим, – Богдаш наконец-то скинул с плеч шубу, и она, вовремя прижатая спиной к дощатой стене за лавкой, давала ему и тепло, и удобство. – С чего бы вдруг до гостевания у Одинца Авдотьица нашу сторону держала, а потом – переметнулась?

– Переманили, – хмуро предположил Данила. Ему и про Авдотьицу плохо думать не хотелось.

– Как – переманили? Поймали на вранье и сказали: ну-ка, девка, рассказывай, кто тебе заплатил за розыск, а мы заплатим вдвое?

– И такое быть могло, – согласился вдруг Тимофей. – Она деньги любит.

– А могло быть иное – среди бойцов былой полюбовник сыскался, – заметил Богдаш. – У Одинца с братией сейчас денег-то немного, у них после Масленицы деньги появятся. Коли хорошо повоюют. Так, может, не деньгами ее взяли, а лаской.

– Насчет ласки тебе, конечно, виднее, – Тимофей прищурился. – А, может, и медную сковородку подарили…

– Да чтоб те с места не встать! – Богдаш вскочил, шуба рухнула наземь. – Вот те крест – куплю ту сковородку да по лбу тебя тресну!

Данила, ужаснувшись, схватил товарища в охапку.

– Да ладно тебе, – сказал ему, даже не приподняв зада от лавки, Тимофей. – Ему до сковородки бежать далеко, пока добежит – остынет.

И Данила вспомнил Семейку – вернее, тот позорный час, когда Семейка, не сходя с места, не повышая голоса, спас его от Сопли. Что-то было в их повадке одинаковое, в голосе – малость с ленцой, во взгляде, явственно говорившем: лучше отойдите, люди добрые, не то рассержусь… Надо было как можно скорее освоить эту мужскую науку – говорить негромко, без гнилых слов, и внушительно, как полный сил батька – с сыновьями-подростками, которых при нужде несложно и выпороть.

– Пошли, Данила, – Богдаш двинул плечами, показывая, что объятие не к месту. – Пошли, вдвоем все обговорим. Так что ты толковал – переманили Авдотьицу? Давай-ка сначала.

Они вышли в проход между стойлами, оставив Озорного в одиночестве размышлять о медных сковородках. Богдаш, не оглядываясь, пошел вперед, накинув на одно плечо шубу, Данила – за ним, вспоминая…

Вспоминал же он – что такого ему толковала Авдотьица, когда прибегала в последний раз?

Вызвала из конюшен, встала с ним у ворот, чтобы все видели – молодого конюха подцепила (таково было мнение искушенного Желвака), стала расспрашивать, не нужно ли сбегать куда – она, мол, с охотой…

И тогда же Данила, вспомнив про ее удачный розыск в Хамовниках, пошутил… пошутил… что-то он ей такое сказал смешное, на что она рассмеялась и подтвердила свою готовность хоть пешком по льду в те Хамовники бежать… и еще смеялась, что не худо бы всех соседок допросить, на что Данила ей сказал…

Парень призадумался.

Он ответил, что это вряд ли потребуется, имея в виду, что вот-вот должна сработать ловушка, а тогда уж розыск двинется вперед семимильными шагами, найдутся те налетчики, что похитили деревянную грамоту у подьячего с ярыжкой, и от них можно будет тянуть ниточку в Хамовники, а не наоборот…

Авдотьица так явственно домогалась еще работы и, соответственно, денег, что Данила даже почувствовал себя неловко. Девка ему нравилась, он и не подозревал, что в ней такая неукротимая жадность завелась. Потому он и распрощался с Авдотьицей поскорее – выскочил-то на мороз в одном зипунишке, да и дела на конюшне сами не делаются.

– Я вот о чем тревожусь, – честно признался он, когда Богдаш привел его в другое тихое местечко, самому Даниле прекрасно знакомое, – у водогрейного очага. – Не сказал ли я ей чего лишнего? В последний-то раз она прибегала перед тем, как мы за табачниками гонялись. Она все спрашивала, не надобно ли еще в Хамовники? А ей-то чем Хамовники полюбились? Я, может, ей сказал, что больше они нам не нужны, и она…

Объяснить, какой вывод сделала Авдотьица из его слов, Данила не мог, хотя чувствовал – дело неладно.

От очага шло ровное и сильное тепло. В первую Данилину конюшенную зиму уж как он это сооружение проклинал! Сколько сюда ведер ледяной воды перетаскано! Очаг вместе с вмурованным в него огромным котлом стояли в дальнем углу, на случай, если начнется пожар – чтобы не сразу на стойла огонь кинулся. Конюхи, что носили к стойлам ведра с теплой водой, по дороге половину выплескивали – а кому по воду бежать? А Данилке…

– Она обезопасить тот двор в Хамовниках хотела, – понял Богдаш. – Стало быть, у тех людишек, у Одинца с Соплей, совесть нечиста. И была нечиста еще до того, как они того сторожа при покойниках треснули и тело вывезли. Вот тебе еще довод – всякий разумный человек, чем кулаками махать, попытался бы тело выкупить. А эти сразу – в лоб! Оно и видно – стеночники! Хотя Одинцу пора бы и поумнеть – я о нем слыхивал как о хорошем бойце. Говорят, старый знаток его охотницкому бою обучал.

– А тебя кто учил?

– А я не на Москве учился. Меня маленьким отсюда увезли, и вернулся я уже… – Богдаш замолчал, явно припомнив нечто малоприятное. – А потом вспомни, как у приказных грамоту отняли! Тоже ведь – набросились, прибили да и удрали. Одно к одному – кулачные бойцы потрудились!

– И похоже, кто тело выкрал, тот и грамоту отнял, потому что уж тело-то с грамотой прочно связано! – воскликнул Данила. – Стало быть, Одинец, или кто там у него умный, потому Авдотьицу раскусил, что ждали неприятностей! Может, грамота и по сей день там обретается?

– Поди знай! Коли неприятностей ждали, так и перепрятать могли. Гляди! Тащится!

К водогрейному очагу неторопливо шел Тимофей. Его встретили молчанием.

– Я вот подумал, – сказал Озорной, – что и сегодня-то мясные пироги дешевы, а завтра и вовсе за бесценок пойдут, должны же пирожники от последних припасов избавиться, не то – пропадут. Что, коли завтра с утра запастись да и устроить хороший обед? И на Кормовом дворе тоже все подчищать начнут. Я вот после вечерни туда загляну – авось и нам чего перепадет, не все же повара с кухонными мужиками по домам растащат.

– А загляни, – позволил Богдаш. – Вон Семейка собирался с сестрой сговориться, чтобы блинов нам напекла. По сколько скидываться будем?

Блинов и кроме как у Семейкиной сестры можно было раздобыть в большом количестве. Но конюхи не хотели жевать их на морозе, впопыхах, они хотели достойно сесть за стол, перепробовать все приправы, и выпить в меру, и неторопливо съесть столько, сколько брюхо примет.

Пока обсуждали будущие блины, явился и Семейка.

Вновь конюхи свели вместе все, что узнали, охотясь за неуловимой грамотой…

– Завтра с утра, свет, пойдешь к тому Трещале, – решил Семейка. – Купца с товаром, говоришь, скоморох поминал? А ты погляди, не появился ли в Трещалиной стенке кто новый. Ведь они, сучьи дети, не только ведомых бойцов из стенки в стенку переманивают, они еще и новых приводят да до поры в тайне держат! Отыщет такой замухрышка Перфишка где-нибудь в Пустозерске тамошнего надежу-бойца, сманит в Москву, прибережет его какой-нибудь Трещала до последнего – да вдруг и выпустит! А есть купцы и даже бояре, кого хлебом не корми – дай боем потешиться! И они стенке, которая им полюбилась, и вино выставляют, и денег дают. Вот и Перфишке перепадет.

Данила слушал, кивал, увязывал Семейкины слова с тем, что знал и подметил сам.

– Больше толку было бы, коли бы я к Одинцу пошел, – сказал он. – Но только с Соплей у меня дружбы не выйдет. Я с ним уже сцепился – сам до сих пор не пойму, что он на меня налетел?

– Чего-то они с Трещалой не поделили, – ответил Семейка. – Сам же говорил – наследство чье-то, что ли. И Сопля вздумал, будто тебя Томила для чего-то в «Ленивку» подослал. Завтра с утра к Трещале с Томилой и беги! А мы твою работу выполним.

Так Данила и сделал.

Это было воскресенье – последний день перед Масленицей. Очевидно, Трещала считал учебные бои тяжким трудом – бойцов не гонял, они слонялись по двору, иные схватывались биться, иные отдыхали, некоторые вообще отсутствовали. Данила велел вызвать скомороха. Целовальник Гордей, признав парня, повел его в дом.

– Бог в помощь! – сказал Данила и перекрестился на образа.

– Заходи, раздевайся! – предложил Томила. – Заодно и поможешь.

На полу у печи стояли два немалых глиняных горшка. Томила, сидя на лавке, прикладывал к ним поочередно кусок тонкой черной кожи. Похоже было, что он собрался обвязывать их по горлу, как это делают с маленькими горшочками, наполнив их горячим вареньем. Тут же, на краю лавки, лежали мокрые веревки.

– Давай-ка пособи, – сказал Томила, беря горшок на колени. – Придерживай кожу-то, а я обхвачу.

Он взял кожу, которая, оказывается, уже была вырезана кругом, чуть больше двух пяденей в поперечнике, наложил на горловину, чуть присобрал и показал Даниле, как обхватить горшечное устье ладонями. Потом накинул петлю из мокрой веревки и затянул. Быстро и ловко вывязав узел, он вернул горшок к печке.

– Половина дела сделана! – воскликнул он и взял второй кусок кожи.

Когда управились с другим горшком, Данила спросил, для чего такое сооружение может понадобиться.

– Да это же накры! – удивился скоморох. – Большие накры, в какие палками бьют! Погоди, веревка высохнет, туже натянется, тогда я их доделаю!

Он показал на две деревянные подставки, неприметно стоявшие в углу. Каждая была о четырех чурбачковых ножках и с круглым вырезом посередке, чтобы надежно установить горшок.

– Без накр скомороху на Масленицу нельзя, – продолжал Томила. – Вот видишь, веревочки свисают? Так я ими накры к подставкам привяжу, так оно надежнее будет. А потом и между собой горшки свяжу, чтобы их при нужде через конскую шею перекинуть можно было. Раньше-то с накрами в битву хаживали! Так на лошадях и везли!

Тут Данила вспомнил – летом, когда ходили с Семейкой к купцу Белянину посмотреть скоморошье представление, в переполохе как раз накры и были позабыты. Видать, так они тогда и пропали, если Томила новые мастерит.

– А для кулачного-то боя они зачем? – спросил он.

– Людей созвать, сигнал к началу дать, чтобы к боевой черте идти. Под них стенке хорошо наступать – бьют-то сперва все разом. И коли бой не заладился – накрачей бить в накры перестанет, бойцы разойдутся.

– И что – неужто услышат, поймут и разойдутся?

– Так заведено. Когда одна стенка другую за потылье выгонит, тоже накрачею знак дают – он умолкает.

– А сегодня учиться будут?

– Воскресенье же! Сегодня все отъедаются, кому надобно – лечится. Я вот буду Лучку обучать. Нарочно для него накры перетянул.

Скоморох пошлепал ладонями по черной коже – накры зарокотали.

– И что же, ты все время с бойцами на льду будешь? – Данила, видя, что сейчас не до него, все же норовил хоть малость вызнать. – Ты же сам-то драться не станешь?

– Коли Трещала с кем выйдет в охотницком бою силами померяться, то, может, и я за него в стенке встану. Трещала-то посильнее меня будет. Если сыщется какой дуралей, так я с ним схвачусь, а с достойным поединщиком – он. У нас тут, Данила, свои расчеты!

В сенях раздались шаги, вошел Лучка в полушубке с длинными, едва ль не по колено, рукавами и сложенной вдвое рогожей под мышкой. В рогоже была какая-то доска вершка в полтора толщиной.

– Вот, сладил! Веревки высохнут – начнешь привыкать. Что это у тебя – гусли?

– Молодцы просили потешить, я и принес, – Лучка скинул полушубок, достал из рогожки большие старые гусли, сел, положил их на колени, ущипнул разом две струны, поморщился и стал крутить колок.

Тут же в сенях опять затопали, дверь приоткрылась и на несообразной с человеческим ростом высоте появилась бородатая башка.

– Ну, скоро ли?

– Да погоди ты! – прикрикнул Томила, но, видать, слишком велика была страсть бойцов к потехам: еще одна голова образовалась под первой, еще кто-то загрохотал сапогами вверх по лестнице: и стало ясно, что сейчас набьется полная комната народу.

– Как по морю, как по морю, морю синему, – негромко, пробуя голос, пропел Лучка.

– Да что ты про море-то? Ты срамную спеть обещал! – возмутился заглянувший первым боец.

Томила взял у Лучки гусли и сам подкрутил колки.

– Бес с вами, заходите, я вам сам спою! – позвал он стеночников. – Но потом чтоб по домам! Нечего тут околачиваться! Не то опять, как в прошлом году, сцепитесь – и некому будет на лед выходить!

И сам пропел, сообразуя звучание голоса со звоном струн: «Как по морю, как по морю…»

– Да на кой нам твое море-то?! – возмутилась стенка.

Она едва ли не вся оказалась в комнате, и Данила отступал, пока не оказался в самом углу под образами.

– Могу и срамную! Мы, веселые, на это горазды! – Томила провел пальцами по гусельным струнам, они тихо отозвались. – Ну, не любо – не слушай, а врать не мешай!

И рванул струнки, и пустил звон, другой, третий, да так уверенно, что мужики притихли.

И запел-заговорил, с подмигиваньем, с ухмылочкой, с весельем в голосе:

– А стать почитать, стать сказывать! А и городы все, пригородья все, малую деревню – и ту помянуть! А во Нижнем во славном Нове-городе, там в бубны звонят, в горшки благовестят, да помелами кадят, мотовилами крестят, стих по стиху на дровнях волокут!

– Срамное где?! – возмутился кто-то молодым баском.

– А во городе Руде нашла девушка муде!..

– Ого!!! – Слушатели перебили скомороха дружным и счастливым хохотом.

Томила, не смущаясь, поиграл со струнами, пока хохот не притих, и продолжал безмятежно:

– Нашла девушка муде, притачала их к…

Он поднял глаза на слушателей, как бы спрашивая – ну так куда же? И они ответили стремительно, дружно да складно, что вызвало новый хохот.

Скоморох пропел то, что получилось, и завершил потешку:

– Оглянулася назад – хорошо ли висят?!

– Еще! Еще давай!

– А любил я кобылу, коневу жену, она лучше, кобыла, поповой жены! Она денег не просит, в глаза не глядит, ах, в глаза не глядит, целовать не велит!

– Ох!.. – Молодцам уже и смеяться было нечем, но Третьяк только входил во вкус, и прибаутки одна за другую цеплялись, знал же он их превеликое множество.

– А любил я поповну под лестницею, а за то меня кормила яичницею! А любил самое попадью под мостом, а за то меня кормила хво-рос-том!

Он пустил громкий струнный перебор – и замер с поднятой над гуслями рукой:

– Потешил? Выметайтесь!

– Каждому свое спеть надобно, – объяснил он потом Даниле, уже отдав Лучке гусли и пробуя пальцем веревку на накрах. – Вон молодцы – жеребцы стоялые, им такого спеть, чтобы ржали. А то, бывает, вдовая купчиха или даже боярыня тихомолком веселых позовет. Ей другое, чтобы с девками да с комнатными бабами посмеялась да разожглась…

Он тихонько запел:

– А матушка дочери говаривала, говаривала да наказывала: а капуста в масле – не ества ли то, молодица в шапке – не девка ли то, а веселый молодец – не утеха ли то? А и ела чеснок – отрыгается, целовала молодца – то забыть нельзя!..

Томила резко оборвал припевку и вздохнул, что для скомороха было уж вовсе неожиданно. Вспомнилось, видать, унылое… Но стыдным показалось скомороху тосковать у всех на виду, он выхватил у Лучки гусли и рванул струны самым разудалым образом:

– Во хорошем, во зеленом садочке гуляла душа красна девица!..

Он повторил эти слова и продолжал песню с каким-то скрытым, потаенным удальством:

– Гуляла душа красна девица, увидал удалой добрый молодец. Не моя ли то жемчужинка катается, не моя ли то алмазная катается? А уж я бы ту жемчужинку проалмазил, посадил на золотой свой спеченик…

Данила удивился незнакомому словцу – что бы такое у молодца могло быть золотым?

– Посадил на золотой свой спеченик, ко яхонтам, двум камушкам, придвинул!..

И опять Томила резко оборвал песню.

– Спеченик – это что такое? – спросил Данила.

– А непонятно?

– Другое же слово есть!

– Другое – не во всякую песню лезет.

Данила вспомнил – ходил с Тимофеем в церковь, слушал проповедь, и батюшка на всю церковь, громогласно, называл то, что в Божьем храме произносить грешно, не менее коротким, но более благопристойным словом «уд».

– Можно и так, – согласился скоморох, – да скучно получится. А спечеником у нас деревянный гвоздь называют.

– Трещала-то сегодня будет? – спросил Данила.

– Трещала у богатого купца обедает. А потом к другому зван.

– Чтобы те купцы стенке денег заплатили?

– Там все куда занятнее! Иной купец по-простому платит: полюбилась ему стенка, потешила его, он и дает старшему три или пять рублей, чтобы между молодцами разделить. Да только не те это деньги, ради которых рожу под кулак подставлять.

– Поединщики за охотницкий бой больше получают?

– За охотницкий – больше. Да ведь тебе не для того учиться надобно, чтобы на лед выходить. Я вас, конюхов, знаю – у вас другое на уме…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю