Текст книги "Государевы конюхи"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 74 страниц)
Стенька вовремя сунул нос в дверь – Деревнин освободился и сам к ярыжке подошел.
– Ты, Степа, вот что – ты меня дождись. Но тайно. Когда стемнеет, встань у Никольских ворот, оттуда посматривай. Я выйду – ты с места не двигайся. А как Протасьев пойдет – и ты за ним, понял?
– А что за ним? Он ведь тут же извозчика возьмет! Они же съезжаются, ждут, когда приказные по домам пойдут!
– Вот до извозчика его и проводишь. И как он к саням подойдет, и ты туда же, и жди приказа моего! А теперь ступай, не до тебя…
Странное распоряжение Стеньке не понравилось. Конечно же, Протасьев, тайно принимавший у себя Арсения Грека, нуждался в особом внимании, но мог бы Деревнин и подробнее расписать свой план.
Но Стенька честно выполнил все, что положено. Он позволил Деревнину выйти из приказа и торопливо исчезнуть в устье Никольской улицы. Народу там было немало – кто отстоял службу в каком-либо из кремлевских соборов, кто на торгу припозднился, коли не все, так многие Никольской улицей уходили.
Когда по лестнице неторопливо спустился Протасьев, Стенька осторожно пошел за ним следом.
Очевидно, старик не чуял за собой никакой особой вины. Он шел достойно, нес немалое брюхо не хуже иного боярина. А коли посудить, так чем грамотный подьячий Земского приказа хуже того боярина, умеющего разве лаяться матерно у государева Постельничьего крыльца?
Протасьев тоже пересек Красную площадь и встал на углу, ожидая, пока подкатят извозчичьи санки. Тут же они и появились. Извозчик в тулупе с высоким воротом, откуда лишь борода и торчала, услышал, что везти на Солянку за копейку, кивнул, выражая согласие. После чего Протасьев, кряхтя, забрался в сани.
– Степа, прыгай сюда! – вдруг приказал извозчик хорошо знакомым голосом. – Держи его! Ги-и-ись!!!
Отродясь не слыхивал Стенька, чтобы Деревнин так орал. Он, полулежа в санях и придавив собой Протасьева, от одного этого лихого крика уже был в прежнем своем восторге – восторге скорости, восторге решительного действия!
Санки полетели вовсе не к протасьевскому дому, а куда-то в другую сторону, куда – Стенька не понял, потому что был занят пленником. Протасьев, изумленный похищением, ворочался, даже голос подать пытался, но Стенька прикрыл ему рот его же воротником.
Вдруг передок саней резко ушел вниз. Деревнин направил конька по склону берега прямо на лед. И там, прокатившись едва ли не до замоскворецкого берега, санки встали.
– Вылезайте! – велел Деревнин и сам вышел на лед.
Местность он выбрал пустынную, прогнал конька по нетронутому снегу, напротив были луга, так что все условия для дознания имелись в избытке.
Стенька помог выбраться Протасьеву.
– Да ты что же, сучий потрох, выблядок!.. – начал было гневную речь старый подьячий.
– Молчи, Христа ради! – Деревнин был суров как никогда. – Не то тут и останешься! Степа! Держи двумя руками, да не опускай!
Из-за пазухи тулупа он достал пистоль и сунул ее Стеньке рукоятью вперед.
– Гаврила Михайлович! – сразу вспомнив про вежество, завопил Протасьев.
– Ага! Как пистоль под носом, так я и Гаврила Михайлович! А как в приказе – отойди, Гаврюшка, мне недосуг! Учись, Степа, обхождению!
– Да что ты затеял? – так искренне удивился Протасьев, что, кабы не знать про его шашни с Греком, так и прослезиться недолго. – Да чем же я тебе грешен?..
– Сейчас узнаешь! Я к тебе подходил, хотел спокойно побеседовать. Трижды подходил с поклоном и с просьбишкой! Ты меня прочь гнал! А ты же знаешь, старый крючкотвор, что на мне эта бляжья грамота повисла! Да и на Степе тоже! Как тебя выручать – так и орешь во всю Ивановскую: государи-братцы-товарищи! А как через твои проказы другому погибать – так и, Гаврюшка, прочь поди, недосуг!
– Так уж и погибать! – возмутился старый крючкотвор.
– Я ее, грамоту, сдуру из приказа вынес, я ее потерял! А ты, чем бы помочь, еще тайно принимал у себя того еретика Грека! Что, думаешь, не разведали? Вон Степа подтвердит и стрельцов назовет, которые его за полтину из Печатного двора выпустили, да еще ему извозчика нашли! Добром не хотел ответить, так под прицелом отвечай: чего от тебя хотел Грек? Чтобы ты у себя ту грамоту спрятал?
– Да мелочь сущую! И грамота тут ни при чем! Вот те крест! – Протасьев был изумлен злобной настойчивостью товарища и удивлялся: оба ведь подьячие, оба на одно жалованье не живут, к чему же нелепые и беспокойные расспросы? Мало ли бывает услуг кроме той, которая втемяшилась в голову Деревнину?
– Да что за мелочь?! – не придавая избыточного значения крестному знамению, продолжал домогаться Деревнин.
Он столько лет прослужил в приказе, что затвердил: грех перед Господом замолить всегда можно, особенно если поп на исповеди точно скажет, сколько поклонов бить да прибавит несколько недель сухоядения; а от человеческой злобы уклониться куда как труднее…
– Да не о грамоте была речь!
– А о чем? Степа, не опускай пистоль!
Протасьев горестно вздохнул.
– Он знать хотел, не будет ли ночью какой засады…
– И ты ему, блядин сын, так все и выложил?!
Протасьев развел руками.
– Да кто ж ты после этого?! – Деревнин был изумлен даже поболее, чем возмущен. – Ты государево дело продал! Ладно бы какое простое! А то – государево!
– Ну так уж и продал… Два рубля с полтиною взял, за совет лишь, чтобы гостя не обидеть. А государево дело-то, поди, подороже будет…
– Пошути мне еще, пошути! – Деревнин повернулся к ярыжке. – Вот с чьего благословения деревянная-то грамота из печатни пропала. А нам с тобой своими спинами отвечать!
– Да ему табак нужно было вывезти! – не выдержал старый подьячий. – Он мне прямо сказал – знать не знает, чего от него Земский приказ добивается, а боится, что табак у него найдут. И я ему посоветовал – в ту ночь держать сани наготове. Я-то знал, что вы там кого-то наверняка поймаете, шум подымется, стрельцы сбегутся. А под шумок и можно бы огородами тот табачище вывезти. Вот те крест, Гаврила Михайлович! Больше ничего ему и не говорил! А грамоту он не вывез. Кабы вывез, ее бы те чертовы конюхи вместе с мешком табака захватили!
– Так это, выходит, конюхи за табаком погнались? – наконец сообразил Деревнин. – И мешок табаку к Башмакову спозаранку отнесли?..
– Врет же! – завопил Стенька. – Врет, как сивый мерин! Гаврила Михайлович, да Грек же еще раньше ту грамоту вынес тайно и ему, Протасьеву, передал! Когда приезжал к нему тайно! Стрельцы-то барашка в бумажке получили – да и в другую сторону смотрели, когда он из печатни выезжал! А еще брешут, будто шубу с него снимали, самого по косточке перебрали!..
– Степа, не галди! – прикрикнул Деревнин. – Коли Семен Алексеевич врет, так я ему про то скажу! А ты не смей! Да и проверить можно насчет табака…
– Да коли врет?! – Стенька прямо застонал и, потрясая в возмущении руками, наставил пистоль прямо в небо.
– Пистоль не опускай, сволочь! А ты, Семен Алексеевич, сделай милость, растолкуй – просил ли тебя тот еретик Грек грамоту припрятать, сам ли ты ему предложил или что иное было? И гляди мне! Я ведь тих-тих, а при такой нужде не к нашим дьякам, а к Башмакову пойду! Мне моя спина твоей особы дороже!
– Да мне бы кто растолковал, на что Башмакову та грамота?! – возопил старый подьячий. – Грек плакался – принес ты ему, говорит, писание на дереве, которому лет двести, а то и поболе, держался ты за то писание, как утопающий за соломину, никакими способами он у тебя те дощечки выпросить не мог! А потом их и вовсе унесли! Оставил бы у Грека – глядишь, и уцелели бы! Он всякие древние диковины любит, душу за них сатане продаст!
– Какие тебе еще древние диковины?.. – В голове у Деревнина сделалось помутнение. – Коли это древность еретическая, чего же за ней Башмаков конюхов гоняет?!
– А его спроси!
– Сдается и мне, что ты, брат, врешь.
– Врет он, врет! – зашумел, обрадовавшись, Стенька. – Слово и дело государево!
Перепугавшись до полусмерти, что кто-либо посторонний может у себя на Балчуге услышать этот верноподданнический вопль души, оба подьячих, не сговариваясь, кинулись затыкать ярыжке рот. Причем Протасьев не побоялся даже уставленной на него пистоли, а Деревнин не пожалел вышитой рукавицы.
– Как докажешь? – держа в охапке мычащего Стеньку, быстро спросил Деревнин.
– Да хоть меня на одну доску с Греком ставь! Он то же самое скажет! Вот пошли за ним, доставь его к Башмакову – да там и спрашивай! И он тебе ответит, что деревянная книжица еще при татарах писана! Он-то в таких делах толк знает!
– Башмаков тоже в своем деле толк знает!
– Послушай, Гаврила Михайлович, Христа ради, отпусти душу на покаяние! Сплоховал я, не догадался – надо мне было сразу за стрельцами посылать, чтобы того Грека взять под караул!
Протасьев, умоляя, схватил Деревнина за рукав и, придерживаясь, попытался рухнуть на колени с наименьшими затруднениями.
Стенька замычал так выразительно, что Деревнин понял.
– Коли бы с глазу на глаз, так, может, и сговорились бы, – не мешая коленопреклонению, с намеком молвил он. – А помощничек мой, вишь, горяч! Мы-то с тобой пуд соли вместе съели, а он с тобой разве что на Пасху крашеными яйцами сменялся. Уж и не знаю, как быть…
Протасьев смотрел на товарища снизу вверх, и Стенька подивился тому, как жестка его длинная, почти седая борода – торчит, словно из доски выстрогана, хоть чернильницу на нее ставь.
– Да разве мы со Степой не договоримся? – сразу все понял Протасьев. – Есть у меня однорядка скарлатного суконца, зять только раза два и надел, а потом пробовал влезть, да в груди поширел, не застегнуть! Вот на Масленицу было бы в чем пощеголять! А то утварью могу, хоть оловянной, хоть медной…
Деревнин вдруг выдернул рукавицу из Стенькиного рта.
– Сковороду проси! – велел. – Большую, медную! И от однорядки не отказывайся! А мне, сироте, и десяти рублей довольно будет, чтобы шуму зря не поднимать.
– Десять рублей?! Да где ж я тебе возьму?!
– А ты поищи, Семен Алексеевич. Мне-то бумагу найти нетрудно, а перо в пернице и чернильница на поясе у меня всегда при себе. Вот и напишу Башмакову весточку… Тебе-то на старости лет такие весточки ни к чему! За мздоимство неприкрытое, да еще в государственном деле, знаешь что бывает? И поболее десяти рублей в казну отпишут!
На том и столковались.
В тех же санях, но только посадив за кучера Стеньку, поехали к Солянке и сопроводили Протасьева до самого крыльца. Деревнин взошел вместе с ним в хоромы, Стеньке велел ждать. И скоро появился с добычей. Выйдя на улицу, кинул ее в сани, опять велел брать вожжи в руки.
– Ко мне! – распорядился. – Там Игнатий ждет, так мои орлы бы его не напоили…
– Вот оно что! – восхитился Стенька.
Игнатий был извозчик ведомый, не раз приказным услужил. Деревнин, видать, на него и рассчитывал – чужой не уступил бы подьячему сани с лошадью. Деревнин же отправил Игнатия, чтобы тому не мерзнуть, к себе домой, где того знали и без угощения бы не оставили.
До Охотного ряда добрались без приключений, а там уж до деревнинского двора было рукой подать. Вызвав Игнатия, у ворот произвели раздел имущества: кому – сани, кому – однорядку со сковородкой.
Однорядку Стенька перекинул через левую руку, сковороду взял в правую – вдруг придется отбивать от ночных налетчиков нажитое добро? Они еще прошлись с Деревниным взад-вперед по хрусткому снегу, оба веселые, потому что с добычей, и рассуждали: соврал ли Протасьев, или грамота точно древняя? И коли древняя – ради чего вмешался в это дело Башмаков?
Стенька принялся вспоминать, что умного говорилось о деревянной книжице в тот злополучный день, когда она оказалась в Земском приказе и была пущена по рукам. И точно ведь – кто-то из подьячих подивился, для чего писать на дереве, коли бумага недорога? Высказали предположение – парнишка ее кому-то нес, да не донес. Или, напротив, у кого-то унес и, спасаясь от погони, забился в сани под рогожу. А потом еще кто-то про древность слово молвил, да за шумом и не прислушались… а зря…
– Уж не кладовая ли роспись? – вдруг догадался Стенька. – В Смутное время всякий норовил свое имущество припрятать, а что не припрячешь – полякам доставалось, а те тоже клады хоронили… А бумаги под рукой не случилось…
– Молчи, Христа ради! – прервал его Деревнин. – Вот тоже кладознатец выискался! Молчи, не то я заговорю!
Стенька и язык прикусил.
Вспомнил, как минувшим летом сам ввязался в поиски клада, и что за чушь из этого вышла. Но ведь и тогда Приказ тайных дел каким-то боком к кладу пристегнулся, и тогда конюхи какое-то загадочное задание дьяка Башмакова выполняли…
– Государь диковины любит! – предположил Деревнин. – Может, ему прислали откуда-то, поклонились нашему свету деревянной грамотой, он чаял докопаться – что за диво, а она возьми да и пропади? Государь-то в гневе страшен, так изругает – держись только! А потом отойдет – бывало, и сам прощения попросит…
– Да кто бы посмел государеву утеху в Верху стянуть? – удивился Стенька.
– Дураков и воров всюду довольно. А ты бы, Степа, хоть поблагодарил, что ли? Я же тебя, дурака, с женкой твоей помирил! Принесешь ей сковородку – и будет опять в семье лад!
Стенька вздохнул – ладом пока и не пахло…
* * *
За мешок с незаконным еретическим табаком Башмаков конюхов похвалил. Но сперва-то похвалил, а потом и спросил о деревянной грамоте. Пришлось Тимофею руками развести.
– Батюшка Дементий Минич, прости, там, где мы ее взять чаяли, она лишь померещилась…
– Другие домыслы есть?
– Есть-то есть…
– Так за чем дело стало?
А дело стало за Данилой.
Когда ловкая Авдотьица выследила, куда увезли мертвое тело, и доложила, что тело выкрадено по просьбе скоморохов, стало ясно – не миновать искать веселых на Неглинке. Вот-вот Масленица – вот они туда и подтягиваются помаленьку. Опять же, Третьяка на торгу уже встречали, Томилу тоже мимолетно видели. А кто у нас богоданный кум Настасье-гудошнице? А вот он – сидит, шилом кусок кожи ковыряет и говорить о своей кумушке наотрез не желает.
То есть ни Тимофея, ни Желвака, что толковали ему о походе на Неглинку, он матерно не излаял и вдаль не послал. Но глаза отводил и всем видом показал – не пойдет, да и все тут. Как на него не взирай с укором…
Он был младший, но сейчас от него ждали умного слова и дела. А какое там умное слово, ежели в голове одно – поквитаться с кулачными бойцами за стыд? Тумаки – мелочь, тумаки уже не болят, а вот при воспоминании, как летел, зажмурив глаза, с кулаков на кулаки, пока не рухнул, Данила заливался краской.
За дело взялся Семейка.
– Ну и увидит тебя та Федосьица, свет, ну и пройдет мимо, не поздоровавшись, велика беда, – усмехаясь, говорил он. – А и обругает, так тоже ничего – брань на вороту не виснет. Нужно же ей норов показать! А бабий норов и на свинье не объедешь. А хочешь, денег тебе дадим, купишь крестничку подарок, она и подобреет. Ведь для чего тебе Федосьица? Для того лишь, чтобы со скоморохами свести. Она – плясица, ее не в одной ватаге знают, да и она многих знает. Пусть бы хоть на Третьяка с Томилой навела…
– Так ведь Третьяк с Томилой… – начал было Данила, да и замер, приоткрыв рот.
Томила!
В тот день, как на торгу объявилась деревянная грамота, он, ускользнув от Третьяка, носился по Красной площади, чем-то сильно озабоченный. Как раз у Никольских ворот…
Данила вспомнил, как пожилой скоморох жаловался на товарища. Пропал, мол, безвестно. А товарищ болтался по Красной площади, совсем рядышком. Возможно, и нарочно от Третяка уворачивался. Каким же таким делом он был занят?
Где-то в голове у Данилы уже заплелась веревочка, которой надлежало стянуть вместе скоморошьи шалости и деревянную грамоту. Но увязывать в этот узелок Федосьицу ему все же не хотелось, и он искал возможности избежать этого. Не одна же Федосьица на всю Неглинку плясица.
Однако объяснять товарищам свое нежелание именно этой причиной он не хотел.
– Я лучше еще раз до бани добегу, – возразил он непонятно в который раз. – Может, объявится Авдотьица. Ведь имущество ее там осталось.
В утро того дня, когда расставили неудачную ловушку, девка прибегала на конюшни, спрашивала, не найдется ли для нее дельца. «Разохотилась…» – проворчал Озорной. Данила уговорился с Авдотьицей, что наутро сам ее сыщет, а коли не сыщет – значит, и без нее управились. Но когда стало ясно, что розыск деревянной грамоты нужно начинать заново едва ли не с того места, когда он побежал через реку в бани, – там девки не оказалось. И к вечеру не пришла, и наутро не появилась…
– Добежать можно, – соглашался Семейка. – Добежать нетрудно, по льду-то, напрямик! Да только помяни мое слово – увел кто-то Авдотьицу из бани и поселил в тайном месте. Ведь как у зазорных да у гулящих девок бывает? Найдется добрый человек, жить с ней станет и заберет оттуда, где для нее один соблазн. Мало ли добрых людей в баню ходит?
– Вот еще один раз добегу, и коли ее не застану…
– Гляди, свет. Нам перед Башмаковым ответ держать.
В отличие от Тимофея и Желвака, Семейка ни единым словом не помянул Настасью-гудошницу, как если бы ее и на свете больше не было. Данила был ему за это благодарен. Может, если бы кто ему и впрямь сказал, что Настасья приказала долго жить, он бы вздохнул с облегчением. Заказал бы панихиду и поминанье, с полгода ставил бы свечки за упокой ее грешной души, и в конце концов ощутил себя свободным. А так – Настасья неделями не вспоминалась, а потом как заявится в прельстительном сне, так и ломай голову: к чему бы?
Во снах она все больше распускала и чесала белым костяным гребнем свою вороную косу, так призывно усмехалась из-за распущенных волос, то скрываясь за ними, то выныривая голым смуглым плечом, что Данила ломился к ней медведем, взбегал по каким-то крутым лестницам, протискивался в дверцы, однажды даже по крыше полз. Вдруг сон уходил в какое-то завихрение, скатывался в несуразицу, и парень просыпался, словно в лицо ледяной воды плеснули.
Если бы товарищи-конюхи про эти сны знали – сами бы отвели Данилу на Неглинку, не к Федосьице, понятно, а к другой сговорчивой девке, и деда Акишева поторопили – зимний мясоед почитай что кончился, в Великий пост брачными делами заниматься грешно, тем более – и не венчают, но сразу после Пасхи чтоб высватал для парня обещанную невесту!
Нельзя, в самом деле, так томиться по девке, у которой в голове не то чтобы ветер, а мартовская метелица, из тех последних метелей, когда зима на прощанье душеньку отводит и куралесит, словно с цепи сорвавшись.
Данилу выпроводили с конюшен без особой надежды на успех. И он, вернувшись, развел руками – Авдотьица сгинула бесследно.
Тут уж Тимофей бухнул кулаком по столу!
Сказал он Даниле такое, что Богдаш расхохотался, а Семейка посмотрел на Озорного косо. Сила слов оказалась такова, что парень пушинкой вылетел из конюшни. И мысль в голове была одна: поскорее пойти и сделать то, что велел Тимофей!
Вот и поплелся Данила на Неглинку, к Федосьице.
У него еще оставались деньги из выданных Башмаковым для розыска. Поэтому он пошел через Кремль, чтобы выйти к торговым рядам и купить подарок крестнику Феденьке. Понятия не имея, что требуется годовалому дитяти, Данила растерялся и позволил уговорить себя бойкому сидельцу. Дальше он уже шел с мельницей под мышкой. Мельница была мало чем поменьше настоящей, с крыльями, которые сами на ходу вертелись, новенькая, чистенькая, из ровнешенько оструганных желтых планочек. Встречные девки и молодые женки все, как одна, улыбались, и Данила сперва в растерянности себя оглядывал – не измарался ли в саже, не прилипла ли к шубейке какая дрянь. Потом уже и сам стал молодецки улыбаться в ответ. И, наконец, осознал, что все дело – в мельнице…
Чем ближе к дому Федосьицы, тем смутнее делалось на душе. Данила даже вздумал, не заходя, поискать кого-то из ее подружек – хотя бы Феклицу, ту самую, что малоприятной ночью зазвала его в церковь – быть богоданным крестным. А то еще ведь и Марьица там поблизости жила…
Неизвестно, до чего бы додумался парень, страх как не желавший объяснений с бывшей зазнобой, но повалил снег и нечаянно пришел ему на выручку. Уже у самого двора Федосьицы Данила чуть с ней самой не столкнулся. Девка выскочила, как ходила дома, ей нужно было через улицу к соседке перебежать, и она, схватив шубку, укуталась в нее с головой, и пролетела мимо, не глядя по сторонам, и исчезла за белой пеленой.
После пожара она, как и собиралась, неплохо отстроилась. Дом стоял еще светлый, а за метелицей – даже почти неразличимый. И новое крытое крылечко было не в пример лучше старого, даже с резными перильцами.
Данила вошел во двор, молясь Богу, чтобы Феклица была дома и ответила на все его вопросы. Во дворе он увидел двое саней, уже распряженных. В санях громоздилось увязанное в рогожи добро. Из одного узла глумливо скалилась деревянная козья морда с пакляной бородой и языком-трещоткой.
И сразу стало ясно – прикатили скоморохи!
Радостно и жутко сделалось Даниле. Мысли из головы разом все повылетали. А ноги сами понесли к крылечку. Он попытался объяснить сам себе, что вот сейчас увидит Третьяка, Томилу, Филатку, Лучку, и встреча с ними – как раз то, что ему сейчас необходимо. И сам знал, что отчаянно выдумывает оправдание для невольного и неудержимого полета души навстречу невозможному…
Данила пролетел сквозь темные сенцы и распахнул дверь.
Первое, что он увидел, были прислоненные к печке мушкет с бердышом. Парень изумился – да туда ли попал? И сразу же обнаружилась хозяйка мушкета.
Настасья в синем опашне с оловянными пуговицами до пола, со связанными за спиной длинными рукавами, перекинув на грудь косу, сидела на лавке с крестником Феденькой, пристроив его так, чтобы паренек оседлал ей колено. Покачивая малыша, она тихонько напевала ему потешку:
– На дубу свинья да гнездо свила, а овечка пришла да яичко снесла!
Дитя улыбалось и тянулось ручками к ее лицу, норовя ухватить за нос.
Данила так и встал в дверях, окаменев от неожиданности.
Он знал, он чувствовал нутром, что без Настасьи это дело не обойдется. Но видел эту встречу в мыслях своих иной. Ему казалось, что Настасья должна влететь в горницу, щуря темные глаза, смеясь своему же соленому словечку, лихая и отчаянная во всем, и в любви, наверно, тоже. Меньше всего он представлял ее себе у младенческой колыбели.
Настасья повернулась. Лучина в светце была как раз между ней и дверью, и она не сразу разглядела вошедшего. Может, даже и вовсе не разглядела, а по тому, как он застыл и онемел, догадалась…
– Куманек?!
– Кумушка?! – тоже, как бы не веря глазам, спросил Данила. И врал ведь в этот миг неимоверно – он ощутил присутствие Настасьи, еще взбегая на крыльцо.
Она встала и, как была, с Феденькой на руках, шагнула навстречу.
– Ох, да что это у тебя?..
Данила взял мельницу двумя руками и завертел головой, не понимая, куда бы ее поставить, не на стол же…
– Да кто ж тебе на шею эту ветрушку навязал? – воскликнула Настасья. – Небось, с рук сбыл да и перекрестился!
И рассмеялась-таки знакомым своим заливистым смехом.
Данила ощутил, как кровь ударила в щеки.
– Ну, хоть на лавку поставь, – сжалилась Настасья. – То-то Федосьица обрадуется! То совсем безлошадная была, а теперь – мельничиха! Знаешь, как говорится? Не ворует мельник, а люди сами ему приносят.
Данила понял, что еще одно слово – он треснет проклятую мельницу оземь и выскочит из горницы. И таким бешеным взглядом посмотрел на развеселую куму, что и она это поняла. Как всякая девка, несказанно обрадовавшись ярости молодца, Настасья тут же пустилась на иное баловство.
– Да что ж это мы, куманек, как неродные? Давай хоть обнимемся!
Подошла, держа Феденьку на сгибе правой руки, левой забрала мельницу, ловко ее поставила на скамью и встала – глаза в глаза с Данилой.
И тут случилось непонятное. Возможно, Настасья и сама не могла бы объяснить, как вышло, что она, заглядевшись в темные глаза парня, не нашла более ни единого веселого слова, а только молча протянула руку. Этой руке полагалось бы лечь на плечо для короткого объятия, какое и должно произойти между давно не видавшими друг друга кумом и кумой. Но Данила был в шубейке, на которой еще не растаяли снежинки. Рука, словно испугавшись сырости, как-то неуверенно протянулась вверх, выше плеча, и пальцы коснулись щеки, погладили очень осторожно, словно бы пробуя на ощупь – а есть ли она, эта щека, есть ли это неподвижное, неправильное безусое лицо, или только мерещатся…
Данила тоже не понимал, что происходит, и за движения своих рук тоже не отвечал. Наверно, потому они и сделались совершенно деревянные, прямые, как палки. Эти вот несгибаемые руки сами собой поднялись, и тут обнаружилось, что ладони не ложатся на плечи Настасье, а вовсе где-то у нее за спиной. Так близко подошла кумушка к куманьку.
Мгновенное просветление снизошло тут на Данилину душу! Такое, как ночью, в грозу, когда молния вдруг освещает весь мир сразу. Руки снова стали свои, быстрые, сильные, послушные, но не разуму они теперь подчинялись, а чему-то иному. Данила решительно притянул к себе Настасью, изумленную, надо полагать, собственной покорностью.
И тут заорал прижатый по оплошности крестник Феденька.
Настасья и Данила друг от друга шарахнулись. Феденька продолжал вопить. Наваждение сгинуло.
Ни в чем Данилу не упрекая, Настасья стала утешать дитятко, ласкать, целовать, тормошить, чтобы утихло и засмеялось. Данила же отступил назад, глядя на них двоих исподлобья. Больше всего на свете он хотел, чтобы кто-нибудь сейчас сюда вдруг заявился, пусть бы и Федосьица. Собственное волнение пугало его куда больше встречи с бывшей зазнобой.
Угомонив Феденьку, Настасья дала ему кусок калача, чтобы мусолил, и посадила в колыбельку, сама же повернулась к Даниле.
– Ну, коли пришел – так добро пожаловать. Раздевайся, садись. А мне Федосьица и не сказывала, что ты навещаешь.
– Я тут с лета не был, – испугавшись, что Настасья сочтет его появление обычным, привычным, и хуже того – с любовной подоплекой, выпалил Данила.
– Что ж ты так?
– Служба.
– Все на Аргамачьих конюшнях?
– На них.
– А сегодня-то зачем пожаловал?
– Дельце есть, – и тут Данила наконец вспомнил о Башмакове, деревянной книжице и загадочных скоморохах, похитивших мертвое тело. – Томила мне надобен.
– Он мне и самой надобен! – по Настасьиному голосу Данила понял, что шустрый скоморох чем-то предводительнице ватаги не угодил. – Когда еще его на Москву посылали! Он тут, сучий сын, какую-то кашу заварил и носу не кажет! Масленица, того гляди, начнется, а его с собаками не сыщешь!
– А посылали зачем?
– А чтобы место нам всем подготовил, с добрыми людьми договорился, если кто хочет у себя на дворе медвежью потеху видеть. Мы же со зверовщиками сговорились, у нас теперь медведи есть.
– А где они? – радостно спросил Данила.
Он сколько жил на Москве – ни разу плясового медведя не видывал, а хотелось! Теперь же он мог не только полюбоваться – посмотреть зверю в глаза, а то, может, и по шубе погладить.
– А тут же, на Неглинке. Если ты и впрямь по Томилину душу, то я тебе скажу, где Третьяка найти. Он последний этого страдника видел. Может, хоть вдвоем отыщете!
– И где же Третьяк?
– А вот выйдешь на двор, прямо там дорожка к Феклице. Ты за ее избенку зайди – и через огород. В заборе дыра к соседям, ты туда полезай, тебя кобель облает, и тут на лай непременно кто-то голос подаст, да ты и сам крикни. Скажи – Настасья за Третьяком посылала. И потолкуешь с ним.
Настасья говорила деловито, как будто для нее мгновенное объятие было лишь мысленным наваждением. Данила кивал. И чувствовал, что вот теперь все правильно. Он без лишних слов выполняет тайное поручение. Озорной и Семейка его издали одобряют.
– А тебе-то самой он нужен?
– Да пусть уж заглянет.
Данила вышел на крыльцо и сказал «Ф-ф-у-у-у!..». Потом глубоко вздохнул. Холодный воздух окончательно прояснил мысли и чувства. Кроме того, сделалось на душе радостно, хотя поводов вроде и не было. Данила стремительно зашагал по вытоптанной стежке, обогнул угол. Снегу на огороде навалило – выше колена. Данила, высоко задирая ноги, побрел к указанной дыре, обернулся на свои следы и с удивлением отметил, что косолапит почти как Семейка.
Оказывается, прав был Богдаш, подметивший однажды невольное Данилино подражанье старшему товарищу в движениях и в мягкой беззвучной походке…
Протиснувшись в дыру, Данила подождал собачьего лая, но кобель молчал. Тогда парень пошел наугад и у пристроенного к задней стенке подклета сарая столкнулся с хозяйкой, выносящей пустую бадейку. Судя по запаху, там держали поросят. Хозяйка домой не позвала, а обещала прислать Третьяка сюда, на двор. Ожидая его, Данила встал под навес крылечка, чтобы не превратиться в сугроб.
Третьяк вышел к нему, приветственно раскинув руки.
– Гляди ты, сыскал!
Данила объяснил, в чем дело. Пожилой скоморох посмотрел на него внимательно. Может, и догадался, что не самому Даниле его блудный сотоварищ понадобился, а велено сыскать. Может, и правду сказал, что Томила после той беседы на Красной площади появлялся ненадолго, да и сгинул опять. Понимая, что скоморохи друг за дружку держатся и между собой могут хоть в бороды вцепляться, а никому чужому своего не выдадут, Данила решил хоть про медведей узнать – точно ли привели, да где их держат, да можно ли поглядеть.
Оказалось, что живут мохнатые получше иного москвича. Москвич-то порой утром просыпается на печи, а у него усы с бородой в инее. А косолапому так нельзя…
– С горбатыми у нас особая забота, – объяснил Третьяк. – Коли мы хотим, чтобы они нам всю Масленицу отслужили и никого не подрали, их заранее будить надобно. Они же с осени спать завалиться норовят!
– И что же, петуха им к уху подносите? – удивился Данила.
О медведях, да и вообще о всякой живности, исключая коней, он знал мало.
– Можно и петуха, – согласился Третьяк, подивившись такому невежеству. – Коли тебе его не жалко. Но мы их, горемычных, иначе будим. Они спать залегают, когда холодно делается. Как заморозки – так, считай, горбатого у тебя и нет. И мы их приводим в клети и овины, сговариваемся с хозяевами, и там они спят до Сретенья Господня, а то и подольше, это уж как в том году Масленица начнется. Потом же мы начинаем там печь топить, греть помещение. Горбатый и решит, что весна настала, и проснется! Потом с ним морока – ему поваляться надо, порычать – пробку выгнать.
По круглым Данилиным глазам Третьяк понял, что опять требуется объяснение.
– В гузне у него лайно спекается, надобно избавиться. У тебя что, запора никогда не случалось? Ну, а у него каждую весну такое, несколько дней мается. А как выгонит пробку – тут мы и ведем его потихоньку в Москву, заранее сговариваемся, где ночевать по дороге будем. Ночевать-то непременно в тепле надобно! Вот привели мы своих горбатеньких, спрятали их до поры на Неглинке…